Зачем я согласился? Жутчайшая сатанинская боль от горящей иностранной сигареты через руку пронизала все тело, дергаются ноги, лицо искажено омерзительной гримасой страдания, это я вижу в зеркале, где отражается также невозмутимый модно подстриженный затылок Жени Гжатского, в то время как прямо передо мной через стол его неподвижное лицо и устремленные на меня неподвижно яростные глаза Павки Корчагина, смерть врагам революции.
И вот я взвыл и отдернул руку, признаюсь, ненадолго хватило моих мужских качеств.
Женя Гжатский бросил мне кусочек туалетного мыла — протри ожог!
— Вот видишь, Герман, ой, прости, сам не знаю, почему немецкие имена все в голову лезут, вот видишь, чьи мужские качества преобладают. А хочешь быть таким же стойким, настоящим мужчиной? Есть у тебя такое похвальное желание?
Ну конечно, кто же не хочет, кто же откажется от такого предложения, я, понятное дело, кивнул.
— Вот так молодец! — радостно вскричал Женя Гжатский. — Значит, прибыло нашего полку! Поздравляю, Гошка, от всех наших парней тебя поздравляю. Давай, Игореша, подписывай бумагу, и сейчас мы сразу же еще вздрогнем!
На столе передо мной бумага с каким-то типографским текстом и с местом для подписи. Читать, по правде говоря, после испытания сигаретой не очень-то хочется, и я подписываю данную бумагу. Наверное, заявление в какой-нибудь кружок Добровольного Общества Содействия Армии, Авиации и Флоту, там сейчас, я в газете видел, проводятся интересные эксперименты по укреплению мужских свойств характера, даже йога и карате уже почти разрешаются.
— Это при ДОСААФе? — спросил я Женю.
— Частично, — улыбнулся он и бумагу убрал в свой чемоданчик.
— А в общем-то чем будем заниматься? — поинтересовался я.
— Да ничего особенного, Гоша. Ну, просто мужская крепкая дружба, взаимовыручка, ну, как среди десантников, понимаешь?
— Вот здорово! — я просто восхитился перспективой такой спайки. — А с чего начнем, Женя?
Женя Гжатский ликовал, сиял, «милел людскою лаской».
— Хочу тебе напомнить, Гоша, одну подходящую цитату лучшего, талантливейшего нашей социалистической эпохи. «Юноше, гадающему делать бы жизнь с кого, скажу не задумываясь, делай ее с товарища Дзержинского». Надеюсь, помнишь?
— Конечно же помню, преотличнейшая цитата, однако, Женя, я уже далеко не юноша, увы, уже к тридцатке подходит.
— Никогда не поздно, — возражает Женя Гжатский. — И вот тебе для начала, Игореша, вот тебе первое задание, да не задание даже, а просто, ну, как бы сказать, ну, в общем даже и не знаю, как назвать, но не задание, конечно, а просто есть у вас в лаборатории некто Спартак Гизатуллин, вот с него и начнем.
— Как тебя прикажешь понимать, Женя? Что это значит — с него начнем?
— Ну, как бы тебе попроще, Игореша, дорогой ты мой человек, объяснить? Давай-ка вот для начала поднимем стаканы — расширим сосуды, и колбаски-то, колбаски… Угощайся без сомнений, теперь мы свои. Ну, вот, Гоша, к примеру, ты в Болгарию собрался, так? И конечно, все понимают, что у тебя намерения чистые, что не на встречу с какими-нибудь немцами или, что еще хуже, вернее, совсем уже плохо, не с американцами встречаться ты едешь, так? А вот про Гизатуллина ты такое же мог бы сказать?
— Почему? — спрашиваю я, ничего не понимая.
— Ох, Гоща, Гоша, — качает головой Женя Гжатский. — Ну, вот, скажи — чист Спартак?
— Да конечно же чист, уж чище его и не найдешь, хрустальный парень и специалист высшего класса.
— А советский ли человек? — по-ленински прищурился Женя Гжатский.
В этот момент я почему-то так и увидел его как бы наводящим пулемет на стихийную демонстрацию рабочих Завода малолитражных автомобилей им. Ленинского комсомола, где, между прочим, еще недавно работал мастером в моторном цехе предмет нашей беседы, мой бывший друг Спар-тачок Гизатуллин, ныне справедливо презирающий меня за моральную неразборчивость в смысле деятелей искусства. Вижу сначала панораму, потом на среднем плане Женин прищур, потом крупешник, крупешник, крупешник… голова закружилась.
— Очень даже советский человек, — сказал я. — Во многом настоящий советский человек. Не уступит никому, а некоторых… — тут мне не удалось сдержать горькой улыбки, — а некоторых еще и поучит.
— Вот и хорошо, — сказал Женя Гжатский, — вот и надо помочь парню. Вот, если ляпнет где чего Спартак про советскую власть или заговорит, к примеру, со слов иностранного радио, вот тут ты, Гоша, и не растеряйся, запоминай.
— Зачем это? — удивился я.
— Ну как зачем? — удивился он. — Мне расскажешь.
— А тебе-то зачем? — удивился я. — Разве своей головы на плечах нет?
— Ну, ты чудак! — удивился Женя Гжатский. — Это же социология.
— А при чем тут Спартак? — удивился я.
— А мы с тобой при чем? — удивился он.
— Может, ты прояснишь, Женя?
— Конечно, можно прояснить, почему же нет.
— Так чего тебе Спартак-то Гизатуллин?
— Помочь надо человеку, может запутаться. Сечешь? Ведь ты же подписку-то, Гоша, давал, а у нас такой девиз — помогать надо людям в трудную минуту.
— А у кого это «у нас», Женя? Может быть, ты меня просветишь, как это называется?
— Ну, у чекистов, колбаса ты эдакая. Ну, и у тех, кто с нами, вот как и ты, Игорь Иванович, нелегкий ты человек.
— Вот так так! Так ты чекист, Женя?! И давно?
— А что же ты думал, Гоша? Сейчас все концентрированные парни идут в Чека, время такое. Поэтому я и тебя поздравляю, правильную дорогу избрал.
— То есть как это?
— А так это.
— Я что-то, Женя, не вполне.
— Слушай, Гоша, может, ты в лечении нуждаешься?
— Женя, пожалуйста, больше мне не наливай. Я не нуждаюсь выпить, а я, прости, что дрожу, нуждаюсь объяснить.
— А подпись-то, товарищ Велосипедов, давали? Заявление о сотрудничестве с органами — дело нешуточное, уж раз подписался, значит, сохраняй серьезность, даже и у нас, Гоша, есть люди, которые юмора не понимают, и с дезертирами…
Охваченный страхом, полностью теряю самоконтроль, пальцы переплетаются в судорожном зажиме, кричу благим матом:
— Не надо! Не надо! Какой же я чекист? Отдайте бумагу, товарищ Гжатский! Я думал, в кружок подводного плавания записываюсь, на карате, в ДОСААФ, прошу, верните, какой вам толк в таких, как я…
— Ты целку-то из себя не ставь! — сказал тут кто-то в пространстве «России» совсем другим, не Жениным голосом, до чрезвычайности густым и устрашающим.
Я даже оглянулся, кто говорит, но все было неизменно в комнате и неподвижно в окне, за рекой.
— Слышал? — сказал Женя Гжатский. — Ты целку-то из себя не ставь! Кажется, убедился, что здесь все в порядке по части мужских качеств. — И он почему-то похлопал себя ладонью по одному месту, но совсем не там, где жгли.
Дальнейшее мое поведение необъяснимо и непростительно. Так, конечно, воспитанные люди себя не ведут, особенно если их малознакомый товарищ приглашает в гостиницу на угощение.
Прыжком, возможно очень безобразным, я бросился на Женин «дипломат» с целью вырвать из него так называемое соглашение о сотрудничестве, а на деле просто жалкий листок бумаги с дурацким чернильным знаком, нанесенным моею рукою.
Чем объяснить невероятный по силе смерч возмущения, бушевавший во мне? Мне казалось, что надо мной учинено какое-то насилие, как будто и в самом деле кто-то хочет меня лишить чего-то нежного и неприкасаемого, точно не могу определить, хотя и подворачивается слово «целка», произнесенное тем жутким голосом, и вот я трепещу и прыгаю безобразными прыжками, словно от этой жалкой бумажонки зависит вся моя дальнейшая жизнь, и не какие-нибудь там жизненные успехи, а просто, так сказать, ее содержание, все содержание жизни, хотя ведь если объективно разобраться, то ведь понимаешь, что не прав, капитально не прав, ведь органы государственной безопасности столько сделали благородных заслуг, за исключением некоторых грубых ошибок.
Женя Гжатский встретил мой похабнейший прыжок отлично проведенным приемом самообороны без оружия, и вот я лежу в коридоре.
— Я бы на твоем месте хорошенько обо всем подумал, — говорит Женя, стоя надо мной, и добавляет: — Руководству ты не понравился, Фриц Кавказский.
Засим круто поворачивается и уходит в свой № 555. Дверь захлопывается, и сразу же там включается телевизор. Страшный шум — трансляция с Центрального стадиона имени Ленина, матч на Кубок европейских чемпионов.
С трудом, шаг за шагом, с падениями и отдыхом на полу, все-таки поднимаюсь. Вот в самом деле подходящий случай, чтобы оценить настоящий профессионализм наших передовых отрядов: каких-нибудь пара зажимов да бросок через бедро с последующим ударом в надкостницу, а ведь жертве кажется, что целый взвод целый час душу выбивал. Все болит, все ноет, жжет, сосет, и к этому еще прибавляется вполне понятное чувство исторической обреченности.
Слышится панический женский крик:
— Хулиган в «Интуристе»! Пьяный! Вызывайте милицию!
Это, конечно, в мой адрес. Пытаюсь бежать — тщетно, капитуляция ног. Пытаюсь обратиться за помощью к прохожим в коридоре, увы, никакого понимания — все вокруг иноязычное, чуждое, быстро и с опаской идущее мимо.
И вот уже в глубине коридора, на фоне окна, отбрасывая километровой длины тень, появляется фигура милиционера. Итак, все ясно — мрачнейший период в жизни Игоря Велосипедова продолжается, и снова грозит мне пятнадцатисуточная неволя, и вряд ли теперь уже меня спасет любитель четвертных билетов майор Орландо.
Хороший, ничего не скажешь, будет новый вклад в мое так называемое личное дело! Как-то, помню, мои бывшие друзья Валюта Стюрин и Ванюша Шишленко философствовали по буддизму. У человека, оказывается, имеются как бы три тела — физическое, то есть сосуд или, можно сказать, колесница, астральное второе тело, с невидимым контуром космической энергии, и третье тело, самое высшее — душа. Однако, хотелось мне тогда добавить к размышлениям умной молодежи, к этим трем человеческим теслам, можно сказать, в процессе жизни добавляется и четвертое тело, которое не от Бога, его бумажное государственное тело, так хотелось мне добавить, но я постеснялся этой умной, вечно полупьяной молодежи.
Милиционер приближался. Сейчас он задержит меня и составит протокол задержания. Я безропотно ждал.
И вдруг — свет в конце тоннеля! В противоположном отдалении коридора, в световом овале, появляется и стремительно вырастает величественная женская фигура. Да уж неслучайная ли это знакомая по имени Ханук, председатель Комитета Советских Женщин при Совете Министров Армянской ССР? Она!
— Отпустите товарища! Он — ко мне!
И на плечо мое ложится ее премилая рука. Тут спрашивает милиционер с карандашом:
— А вы кто будете, гражданочка? Просто для справки? Тогда нежнейшая Ханук переходит вдруг на колхозный бас:
— Пажалста, дарагой, паынтэрэсуйся! Милиционер с открытой пастью глядит в красную книжечку. Ритуал взятия под козырек.
— Забирайте товарища пьяного, если он вам так нужен. Она влечет меня по пятому этажу в некоторое близкое будущее, влечет стремительно и нежно, словно хоровод баядерок, а за нами, как за винтом корабля, в завихрениях исчезают мерзости близкого прошлого, включая и зловещий № 555, где со мной произошло сегодня нечто неподдающееся пониманию.
И вот мы в ее апартаменте-люкс. Она прижимает меня к стене, срывает с меня одежды, от страсти руки ее дрожат она рвет мои пуговицы…
…Велосипедов, противный, где же ты был, сумасшедший, я — проездом, из Еревана в Бейрут, у меня только лишь одна ночь, бесконечно тебе звоню, а тебя нет, готова была уже на любого милиционера наброситься, вдруг ты лежишь на полу…
…рвет мою «молнию» в центре туалета, ранит себе «молнией» свой очаровательный мизинец, царапина, сует мне сосать, сосет сама… все завихряется в неуклюжих фигурах раздевания, пока в результате вдруг не возникает греческая позиция восторга.
Ах, как жалко, дорогая Ханук, что вы не можете связать свою жизнь с моей, что вы — птица не моего полета, что вы обременены, по вашим словам, идеальной советской семьей с детьми-вундеркиндами и мужем, генералом КГБ!
Я, между прочим, и сама полковник КГБ, говорит она нежнейшим шепотом через собственную подмышку. Это вас не смущает?
О нет, милейшая Ханук, о нет! В данный момент у вас своя позиция, а у меня моя, и посмотрите, как все гармонично, о, как гармонично, так гармонично, гармонично, гармонично соединяется.
Эфир, дом Зевса
Саша Калашников никогда не жаловался на легкий ревматизм, несколько сковывавший его прыжки и батманы. По сути дела, недуг этот играл, пожалуй, благую роль в его балетной карьере: не будь ревматизма, знаменитые калашниковские прыжки стали бы чересчур знаменитыми, могли бы даже принять характер чего-то надреального, то есть могли бы нарушить реалистические традиции отечественной хореографии. Вот сегодня, например, суставы почему-то совсем не ныли, ну, и забылся Саша, заскакал вне традиций, нереалистически, зависая иногда в воздухе с явным преувеличением и мелким перебором ног позволяя себе еще и еще набирать высоту, в то время как вроде бы давно уже пора опускаться.
Публика уже и писать кипятком устала, уже и не вопила даже а только лишь тихо стонала в ошеломлении — семейный советский балет на глазах превращался в чуждое и желанное, в авангардно-буржуазный модернизм.
«Ой, сбежит, — с определенной тоской думал, наблюдая калашниковские прыжки, секретарь парткома Большого театра тов. Малый, по номенклатуре приравненный к секретарям гигантских московских райкомов. — Потенциальный невозвращенец этот Сашка проклятый, хоть и секретарь нашей комсомольской организации. Да и как не сбежать с такими прыжками, выше уровня мировых стандартов?! Что он у нас имеет, и что он там будет иметь! Я бы и сам сбежал, если бы там кому-нибудь нужен был секретарь партийной организации оперно-балетного театра».
После спектакля Саша Калашников, сидя в гримуборной, читал «Поднятую целину». Немало усилий он прилагал ежедневно, чтобы доказать даже и не полнейшую благонадежность, а самый настоящий животворный советский патриотизм, и все-таки всякий раз, как отпускал ревматизм и прыгучесть выходила из-под контроля, весь театр смотрел подозрительно — не может быть, чтобы Сашка не подорвал на ближайших же гастролях.
Да ведь это же не что иное, как просто вы-тал-кива-ние, сокрушался Саша и жаловался какому-нибудь своему товарищу, а товарищ, не обязательно даже и стукач, а просто самый обыкновенный дружок, сочувственно кивал и спрашивал: а ты, Саша, и в самом деле не «намылился» еще?
Да как же можно без родины-то?! Саша горячо начинал осуждать всех балетных беглецов — вот увидите, без родины их талант засохнет, вот увидите, окажутся пустоцветы, да как же можно русскому-то человеку жить без этого, без великого нашего правдивого, могучего и свободного, без поля Бородинского, без снежных просторов, где пращуры с соколами охотились, где кони Клодта бились… чьи кони?., что делали?., да-да, не поймаете, кони нашего барона Клодта бились и застыли в бронзе над исторической Фонтанкой, как же можно без этого?
Не горячись, Саша, не пережимай, говорили ему друзья, улыбаясь. И Саша прямо в отчаяние приходил — чем доказать, что искренне люблю родную землю? Прямо хоть в партию вступай, и вступил. Активность коммунистического сознания развил в себе артист до самой высшей степени. Даже анекдотов о Василии Ивановиче Чапаеве и ординарце Петьке чурался, даже Шолохова начал по второму разу читать заучивал Евтушенко, и все тщетно — не верил ему народ.
Невеселое из-за этого возникает настроение, думал артист, сидя в гримуборной после спектакля, не способствует это творчеству, ей-ей, не способствует.
Вдруг послышалось:
— Сашенька, дорогой!
В гримуборной без стука появились две мымры на одно лицо, а за ними двигалась какая-то бледная тень, спирохетоподобный молодой человек.
Вот, подумал Калашников, разве там к звезде моей величины могли бы так, без стука? Уж не менее трех телохранителей, наверное, ходят постоянно за Рудиком Нуриевым, не менее того.