Старые годы - Пушкин Александр Сергеевич 24 стр.


— Я буду сказать, — отвечал генерал, — Тихону Никитичу, а его величеству не смею, не мое дело. Я сожалею тебя, но помочь не могу. Поди на гостиницу, вот тебе один рубль, там и ожидай, я буду за тобой прислать, если Тихон Никитич будет позволять с ним видеться.

— Благодетель ты мой, ангел ты мой, дай Бог тебе… дай Бог всякого счастия… благополучия!.. Дай Бог тебе… не иметь детей!.. — в слезах вопила Лихончиха. Гордон был уже далеко. Авдотья Петровна все еще его благословляла, целуя рубль и обещая положить его на руку чудотворца, если поможет преклонить сердце царево на милость.

III

К вечеру много людей собралось у монастырской гостиницы, всегда тихого пристанища смиренных молельщиков, а теперь шумного веча бесчисленных толков, надежд, сказок и предсказаний. Вече шумело на площадке перед гостиницей, потому что в комнатах жили придворные. Авдотья Петровна грела старые кости на заходящем солнышке; то молилась, то глядела на дорогу к монастырским воротам. Люди скоро заметили и старушку, и душевную ее тоску и больше из любопытства, нежели из сострадания, спросили:

— Кого ты поджидаешь, матушка?

— Немецкого боярина; обещал прислать за мной.

— Мало ему и без тебя дела? Да и за тобой-то посылать ему какая нужда! Нынче в монастырь и стариц не пускают, а уж такую старуху!

Люди смеялись.

— Без дела и бояр не пускают, а с делом и нищего к государю пропустят.

— За делом? За каким делом?

Лихончиха сказала, и люди разбежались. Старуха качала им вослед седою головой, но в то же время увидела Гордона, с трудом встала и молча, с невыразимым страхом, ожидала генерала. В смущенном сердце думала она: «А что, если не за тобой, Авдотья?»

— Ну! — сказал генерал, — Тихон Никитич никакую надежду не имеет. (Старуха упала на колени и, воздев руки к небу, дослушала речь Гордона.) — А мы будем делать так. Завтра, перед обедней, приходи к собору и жди на крыльце государя. Я прикажу пустить тебя пройти. Проси государя иметь милость.

И старуха без слов повалилась наземь. Гордон ушел от благодарности, но вскоре явился немецкий солдат, отвел Авдотью Петровну в сторожевую избу на посаде, усадил на скамью, накормил чем Бог послал, и старушка, утомленная продолжительною дорогою и душевною бурею, уснула в первый раз после трехдневной бессонницы.

IV

Колокола гудели. Благочестивые со всех сторон стремились к разным вратам монастыря, но неумолимые немцы отсылали их в церкви на посадах. Немногие, пользуясь или знакомством, или покровительством сильных, успели пройти на монастырь, но и от этих немногих было тесно и душно не только в соборном храме, но и вдоль по всей площадке от дворца до собора. Ожидали государя. Архимандрит Сильвестр в полном облачении приготовился встретить юного царя. Народ жаждал увидеть обожаемую надежду великих дел: тогда еще не видно было ни одного облачка, которое бы обещало страшную и благодетельную бурю, которая потрясла и освежила дряхлую Россию. Не ведали, какими путями вознесется Петр на престол величия, но верили, что юноша царь есть предназначенный строитель России; верили, не условясь, верили, глядя на красоту государя, на орлиные очи, на разум редкий, на волю железной твердости. Безмолвно, с обнаженными головами ожидали люди. Вдруг в толпе раздался крик:

— К самому государю! — Толпа невольно раздвинулась, и Авдотья Петровна остановилась у паперти.

— Отойди, старушка, тут стоять не приходится, — сказал послушник.

Лихончиха не повиновалась.

— Пошла прочь, баба! — закричал потешный и замахнулся тростью.

— Убей, убей! — отвечала она, — видит Бог, спасибо скажу, только тебе же, радость ты моя, и хоронить меня придется.

— Ну, ступай с Богом! — примолвил потешный, смягчая голос.

— Имейте милость оставить ее, — сказал Гордон; подходя к потешному, — она вам и никому не делает никакое беспокойство.

Раздался трезвон, толпа повалилась на колени с громкими и продолжительными «ура!». Петр Алексеевич без шапки шел скорыми шагами один-одинехонек, кланяясь приветливо на обе стороны. Архимандрит Сильвестр с духовенством и боярами появился на паперти и, воздев руки, хотел начать приветственную речь. Вдруг из толпы поднялась дряхлая высокая женщина. Слезы в два ручья лились по лицу, изрытому морщинами, губы, посинев, дрожали. Протянув руки к государю, она величественно, тихо сделала три шага вперед и рухнула к ногам Петра без слов, без стона.

Государь отступил. На лице его было написано недоумение, он оглянулся… возле никого не было.

— Что тебе надо, бабушка? — спросил он, собственными царскими руками поднимая несчастную. Один Гордон, сбежав с паперти, осмелился помочь государю.

— Помилуй! — могла только простонать Лихончиха и снова повалилась к ногам государя.

Странно. Государь стоял неподвижно, не стараясь освободиться от докучливой старухи, с совершенный спокойствием, и, спустя несколько мгновений, спросил ласково:

— Ну что, бабушка, горе маленько отлегло, как поплакала? Говори же теперь, что надо?

— Помилуй детей моих, солнышко наше, государь православный, ненаглядный ты наш! Не оставь старуху сиротой беспомощной! Помилуй детей моих!

— Да кто твои дети?

— Лихонцы, батюшка-государь!

Царь нахмурился, по лицу пробежало судорожное движение. Он отступил и, сказав отрывисто «не властен, не властен!», пошел вперед.

Речь архимандрита была очень коротка, и государь с духовенством и боярами вступил в храм.

— Царю Небесный! — кричала старуха, не вставая с колен во время речи Сйльвестровой и обратив глаза и руки к собору.

— Царю Небесный! Ущедри сердце царя нашего милостью, да помилует детей моих, яко ты помиловал врагов своих!

В это время подходили к собору государыня родительница, Татьяна Михайловна, Марья и Марфа Алексеевны, и некоторые сановники. Нельзя было идти дальше. Старуха на тесной мощеной дорожке, по которой только и можно было пройти свободно, продолжала громко молиться. Вдохновенная горем, она походила на юродивую. Народ со страхом глядел на нее. Глубокая печаль и сумасшествие — соседи, и часто, не лишаясь рассудка, человек в глубокой печали говорит несвязно. Старушка уселась на мощеной дорожке, глаза осушило сердечное пламя. Она поглядела на толпу и улыбнулась. Улыбнулась, и все отворотились. Стало страшно.

— Пошли молиться! — сказала Лихончиха, обращаясь к толпе. — Чего зеваете? Пошли молиться, а не то и вам придется на старости сидеть на голой плите и плакаться за детей ваших! И я ли не молилась? Сергей Радонежский, чудотворец и заступник наш, — возвысив голос, кричала старуха, — поведай государю, как я каждый раз, что подаст мне Бог сына, приходила пешком из Москвы к честным мощам твоим и каждый раз от достатка все, что можно было, все несла к тебе. И о чем я молилась, ты знаешь, чудотворец! Скажи государю!

В это время немецкая стража подошла к несчастной в тащила ее с дорожки.

— Не тронь, немец! Спроси у меня, каково сердцу, когда от него детей отрывают. А государь не отец, что ли?

— Да пропусти государыню! — толковал ей капитан.

Лихончиха не понимала и страшно вопила:

— Не тронь, не тронь! Государю нажалуюсь.

— Оставьте ее! — сказал государь, выходя с Гордоном из собора. — Скажи мне, что могу тебе я сделать доброго, и отпусти меня к обедне.

— Отдай детей, государь!

— Не могу! Они — злодеи. По мне, пожалуй! Я и так простил их и за них же пришел молиться, да отпустит им Господь грехи и не лишит Царствия Небесного. Не могу. Бог может все, а я не могу. И Бог меня поставил царем на то, чтобы в земном царстве Его жила справедливость. А от прихоти ни казнить, ни миловать не смею.

— Батюшка, государь, за милость Господь не казнит. Всех трех детей бояре осудили. Злодеи они, и жизни не хватит ни их, ни моей смертный грех выплакать и постом и молитвою очиститься перед Богом и перед людьми! Да взгляни, государь, на мою беспомощную старость! Много ли мне на этом свете маяться? Милостыни просить не умею, а погляди на руки: не до работы. А умирать придется, что собаке в мороз на чистом поле. Некому глаза закрыть, некому честной земле предать. Батюшка государь, помилуй!

Государь обнаруживал нетерпение. Наконец, приняв грозный вид, сказал:

— Слушай, старуха! Пеняй на себя. Когда бы измолоду детей в страхе Божием держала да добру учила, не дожила бы до стыда и горя.

Старуха до той поры сидела, не могла от слабости подняться, но упрек одушевил ее. Собрав последние силы, Лихончиха встала, подошла к государю и, сложив руки на груди, сказала тихо:

— Напраслина, государь! У меня на дому дурного слова дети не слыхали. Как умер отец, я их пуще глазу берегла ото всякого зла, в церковь водила, на дом дьячок ходил, грамоте учил, поученья из книг читал, и по всей слободе дети мои указкой были. Вырастила. Старшему по осьмнадцатому, младшему по шестнадцатому годку пошло. Полно баловать, сказала я, пора Богу и государю служить. Оделась, одела детей, да в то же утро и повела их в приказ. Всех трех в стрельцы отдала. «Что ты, Авдотья Петровна, делаешь? — говорили соседи. — Таких добрых детей, да еще и всех трех, в стрельцы отдала!» На то я их добру учила, чтобы они на царскую службу были годны, — говорила я и Бога благодарила, что помог так детей поставить и государям угодить. Так не я уж виновата, что в стрельцах испортились, не у меня под началом души их грехом, погубили. Отдай их, государь, матери, вместе каяться будем. Государь, помилуй!

И старуха упала и обвила руками ноги царские.

— Ну, что делать! — со вздохом сказал государь. — Господи, прости моему прегрешению! Всех не могу простить. Выбери себе одного, возьми и ступай с Богом. Гордон, отпусти с нею того сына, которого она выберет.

Государь возвратился в церковь. Старуха лежала без чувств. Немецкие ратники понесли ее к ограде, за ними задумчиво следовал Гордон.

V

— Что, Порох? — гремя цепями, сказал Семен Лихонец, — я маленько вздремнул. Звонили на достойную?

— Не мешай, Сова, дай «Верую» окончить, — отвечал Алексей, младший Лихонец, и молчание водворилось. Изредка возвышался шепот молитвы, и тот скоро затих.

— Надо быть, сегодня праздник какой, целый день служат. Так, знаешь, непокойно, когда другие молятся!

— Молись и ты, Сова.

— Легко сказать! Недаром совою прозвали: целую ночь не вздремнул, было время намолиться.

— И я тоже!

— И я тоже! — сказали другие два брата.

— Да и не так оно легко и заснуть, коли под ногами вода, а железо в бока лезет. Ох! Хоть бы выспаться перед смертью.

— Нет, Вьюн! По мне — так покушать, спать и без того выспишься. Жаль только, что врознь с головой.

— Далеко не отскочит, не стрелецкой рукой снимать будут, — отвечал Сергей, или, так прозванный стрельцами, Вьюн.

— А слышали, братцы, — сказал Алексей, — как дьяк заикался, когда читал поименный розыск?

— Как же не слышать! Да меня, знаешь, зависть брала: чай, этот дьяк перед тем быка проглотил, знай, облизывался.

— А уж правду сказать, мы-то им диво показали, на нас только и смотрели.

— Да чего трусить! А уж как розыск прочли и сказали, что Лихонцам только головы прочь, так я и рукой махнул и не удержался, громко сказал: «Ну, коли только, так спасибо», — и набольшему боярину в пояс поклонился.

Изверги! Они смеялись, они шутили над смертью, когда уже пришли к ней на очную ставку и, может быть, одно мгновение осталось до последней улики. И для них бежала бедная старуха из Москвы в Троицу, боясь опоздать, расспрашивая в каждой деревушке: «Что? У Троицы еще ничего не было?» И за них она молила так настойчиво государя! Нет! Не за них, за детей родных молила Авдотья Петровна, в душе проклиная преступников и преступленье.

— Слыш, Порох, есть несут! Издали чую.

И в самом деле люди приближались к железной двери, ключ щелкнул, двери отворились.

— Не могу, не могу! Дай, боярин, схожу к государю, авось всех трех помилует.

Гордон улыбнулся и, качая головою, примолвил:

— Нет, больше никакая милость не есть, я и на это не имел никакую надежду. Пойдем. Время дорого.

— Постой! Постой! Не отворяй. Одного обрадую, двух убью. Дай с духом собраться.

— Точно, матушка, время нет.

Гордон сказал, махнул рукою, железные двери завизжали, и Авдотья Петровна уже висела на шее Алексея, он первый попался ей на пути. Злодеи, по невольному чувству, услышав голос матери, встали, смертная бледность покрыла их страшные лица. Слез не было, они давно уже разучились плакать.

Несколько времени продолжалась немая встреча. Отступив и держа сына за плечи, старуха старалась всмотреться в лицо и спросила едва слышно:

— Алексей, ты ли! — В ответ ни слова. — Семен! Семен! — и старуха обвила руки около старшого, и раздались рыдания, и полились слезы. — Сережа? — И третий изверг был в объятиях несчастной. Но они не чувствовали сладости свидания, горечи раскаяния: один ужас вселяло в них присутствие грозного ангела, пришедшего казнить их небесным оружием. Они молчали.

Гордон был тронут, но свидание было слишком продолжительно, и Гордон, отворачиваясь, чтобы скрыть слезу, дурно украшающую воинственное лицо, сказал:

— Ну, матушка, надо кончить. Которого?

— Которого? — закричала она, опомнилась, и неописанный ужас разлился по старому челу. — Которого… Которого!.. (Вопрос как будто постепенно возрастал в душе несчастной старухи, с ним рос и ужас.) — Семена, Семена! — закричала она и снова бросилась обнимать его. — Первенец ты мой, отец в поход пошел, как ты родился, ты был мне все: и мужа тобой поминала, и Богу при тебе молилась, и сна не знала у твоей колыбели.

— Ну, так Семена! — сказал Гордон.

— Нет, нет, постойте! А Сережа? А Алеша? Чем виноваты, что не первенцы? А уж как я любила Сережу! И какой умница был! И лучше бы мне добрых людей послушать, в приказ отдать, чтобы дьяки письму учили. И он-то меня больше всех любил! Бывало, в церковь: те пойдут или нет, а Сережа всегда удосужится, на рынок тоже. К соседям кто проведет, кто за старухой придет? Сережа! Не было ни у кого в околице другого Сережи…

— Алешенька, голубчик ты мой! И отец тебя благословить не успел, за месяц до родов отошел, и уж плакала я с тобой и над тобой! Не отдам я тебя, Алешенька, будь покоен, ты мое последнее ненаглядное дитятко, уж вместе нам и умирать.

— Да решай же, старуха! — нетвердым голосом сказал Гордон.

— Боярин! Не могу, не могу, боярин, видит Бог, не могу. Пусти к государю, пусти к нашему солнышку. Что они ему! У него столько народу, пусть мне детей отдаст. Пусти… — И старуха рвалась к дверям.

— Нельзя! — сказал Гордон, оправясь. И старуха задрожала всем телом. — Одного, и скорей, а то я сам буду выбирать, и с делом конец!

— Одного! Одного!.. и скорей! А то и этого, пожалуй, отымут! Сеня мой, Сережа, Алеша!..

И старуха металась от одного к другому, обнимала, целовала, но решиться не могла. Любовь матери, как благодать, проникает в души самые черные, и Алексей не выдержал, глядя на свою старуху: долго боролся с сердцем, наконец громко заплакал, и как будто все условились: старуха, Гордон, немецкие ратники, Семен и Сережа разом зарыдали.

Услышав плач генерала, чуткая мать уже стояла перед ним на коленях и жалобно стонала:

— Умилосердись!

— Нет, я не могу, матушка. Если бы я был государем, ни одного бы не простил, милость велика, и я буду все кончить. Жребий!

Бросили жребий, три камня: Гордон сделал насечки на каждом, положил их в свою шляпу и, подавая старухе, сказал:

— Вынимай.

Старуха вынимала камень с выражением странной надежды, ей казалось, что Бог поможет ей вынуть всех трех. Вынула, вскрикнула: «Алексей!» — и упала без чувств.

— Уходи, Порох, — сказал Семен, — да мать возьми, не то очнется, опять ударится в слезы, чего доброго, умрет.

Гордон приказал вынести старуху на чистый воздух и не пускать в темницу. С Алексея между тем снимали цепи, распиливали кандалы на ногах. Мрачный, он молчал, не радовался, не глядел на братьев.

— Что, Порох? — сказал Семен, — веселое дело — воля?

— Поменяемся, Сова. Ей! Даром волю уступлю!

Назад Дальше