Набат - Люфанов Евгений Дмитриевич 7 стр.


— Не нравится, говорю, не иди. Других наберу, кликнуть только... Я, мужики, для вас облегченье хочу, завод выстроил, а вам, видно, на мою такую заботу начхать... Ну, как знаешь... Эй! — крикнул Дятлов в толпу, оттесненную Минаковым. — Кто из вас на работу хочет?.. Слыхали, читал?..

— Фома Кузьмич, погоди...

— Годить неколь... Иди сюда, давай паспорта... Я думал, вы вправду из голодающих, помочь хотел... А то возьму никого не приму, ступай гуляй на просторе!

— Фома Кузьмич...

— Пожалей ты нас...

— Мы б за харчи за одни, об чем говорить... На тебе пачпорт, возьми... Пропитаться бы нам...

— Возьми, Фома Кузьмич, что хошь делай... Приголубь только...

Дятлов вытер платком запотевший лоб, поднялся и пошел в контору. Кто знает, что будет дальше? Может, выйдет и скажет, что не станет никого набирать. Его сила, его хозяйская воля...

Он возвратился, неся тяжелый мешочек, в котором звякнуло серебро. Неторопливо развязал и, сумрачно оглядев людей, спросил:

— Ну?.. Все, что ль, согласны стали?

— Все, Фома Кузьмич... Все как есть...

— То-то вот...

Дятлов оглядел толпу оттесненных. Много их, не счесть сколько. Громко крикнул:

— Уходите!.. Марш, уходите!.. Больше не нужно... Прогони их, ребята, — кивнул принятым.

И еще через несколько минут, когда зароптавшую толпу лишних отогнали за ворота, к столу потянулись руки принятых, протягивающих свои паспорта.

Грамотные расписывались под договором, а за неграмотных Егор Иванович сам ставил кресты и помечал сбоку фамилии.

Отдав свой паспорт и получив гривенник, взлохмаченный рыжеволосый сутулый мужик сошел с крыльца и, судорожно ощупав свои лохмотья, бестолково засуетился. Дрожащими руками стал шарить по земле. Одна нога у него была в лапте, а другая — в сбившемся набок кожаном опорке.

— Ты чего крутишься там? — окликнул его Дятлов.

— Да как же так?.. Господи... Гривну-то... Гривну... Потерял я ее... — И у мужика на глазах выступили слезы.

— А ты побольше зевай... Дубина стоеросовая... Как фамилия?

— Шишлянников буду... Тихон Шишлянников... — дрожал у мужика голос.

— Выкинь ему паспорт, Егор, — приказал Дятлов. — Мне раззявы не требуются.

— Как же так?.. — взмолился мужик. — И гривну я обронил, и...

— Отстранись, не задерживай... Минаков, прогони его.

Прохор Тишин оказался в числе принятых, а дядю Игната не взяли. Стар уже, немощен.

— Ну и пусть... Ну и пусть... — повторял старик, стоя за воротами. — Спасибо, хоть Прошку определили... Жив теперь будет Прошка, жив...

Он дождался, когда Прохор вышел к нему с зажатым в кулаке гривенником, и в первый раз за долгое время старик увидел на лице у парня улыбку.

— Пойдем, дядь Игнат, накормлю тебя, — сказал Прохор.

— Ты, Прош, это... Не шибко траться ты, Прош...

Прохор распоряжался расчетливо. Взял себе и дяде в обжорном ряду по ломтю мягкого хлеба и по миске горячего пшенного кулеша. На это потратил пятак.

— Вот, Проша, ты и при месте теперь, — успокоенно говорил дядя Игнат. — Проживешь, бог даст... Не зазря пришли с тобой, не зазря... Ночевать просись на заводе. Приткнешься там в уголку и на жилье не потратишься. А потом, дальше, — посмотришь. И рубаху себе новую справишь и портки. А зипун пока мой возьмешь.

— А ты, дядь?

— А я, Прош, в обрат подаваться буду. Покормился — дойду.

Пять копеек оставалось у Прохора. Он хотел три копейки дать дяде, но тот, после раздумий, согласился взять только семик. У заставы они поменялись одеждой. Прохор обрядился в дядин зипун, а тот — в его рубаху из мешковины, успевшую расползтись еще больше. Постояли с минуту, помолчали, глядя один на другого.

— Прощай, Проша...

— Прощай, дядя Игнат...

Завтра в пять часов утра выходить на работу. Ночевать придется там же, под забором, в приямке, а пока Прохору можно хоть на речном бережку посидеть.

Тихо заволакивают сумерки истомленные солнцем дали. На заречном лугу лениво поскрипывает коростель, неслышно течет река. А вон откуда-то доносятся звуки гитары и девичий смех. Это — на лодке. Она выплывает из-за поворота, скрытого густой камышовой зарослью. На лодке сидят две барышни — одна в розовом, другая в голубом платье, и обе в одинаковых соломенных шляпках; один гимназист — в белой рубашке и в небрежно надетом набекрень форменном картузе — сидит на веслах, а другой, с гитарой, — на корме. Барышня в розовом платье опустила в воду руку и сорвала расцветшую белую кувшинку. Она повисла у нее в руке на гибком, как жгут, стебле. Проплыли...

Надвинулся темный вечер, скрыл собой небо, землю и реку...

...Девять верст, половину пути, прошел дядя Игнат, а дальше идти не смог. С каждой минутой усиливалась резь в животе; в потемках не видно было ни зги, а у него перед глазами крутились огненные круги и сыпались огнецветные искры, как на заводском дворе в часы хозяйского веселья, которое он видел сквозь заборную щель. Превозмогая боль и разлившуюся по всему телу слабость, кое-как добрел дядя Игнат до натужно гудящего телеграфного столба, торчавшего у дорожной обочины, и сел на землю, привалившись к столбу спиной. Да и зачем идти? Впереди — темно, позади — темно. Тьма кругом.

Столб неумолчно гудел, и дяде Игнату казалось, что этот гул проникает ему в самые кости и они тоже гудят, гудят...

Глава восьмая

ПРАЗДНИК ЖИЗНИ

Обрадовались люди, что устроились на завод, а перед ними снова встал неразрешимый вопрос: как жить? Как дождаться того дальнего, неведомого дня, когда хозяин объявит о первой получке?

А кормиться на что? Обувку, одежу где взять?.. Впору было истошным воем завыть, колотиться головой оземь, гибнуть, гибнуть опять...

Первые два дня кое-как обошлись. Боялись заикнуться о своей безысходности, — ну как снова за воротами будешь!.. А на третий день...

— Да что ж я — бесчувственный, беспонятливый, что ли?.. — ответил Дятлов одному формовщику, когда тот обратился к нему с просьбой о помощи. — Неужто я полагал, что ты с тем полученным гривенником месяц либо два сумеешь прожить? Для старательного человека и я всей душой. В обед в контору приди, я тебе под работу целковый дам. Вот и вся недолга.

Знал Дятлов, что не избежать ему этих просьб, и, продумав все, решил сам нарушить пункт составленного им договора: на первых порах давать деньги вперед. Нисколько не удивился, что следом за формовщиком появились еще просители, и весть о том, что хозяин дает деньги, мигом разнеслась по заводу.

Одному — рубль, другому — полтинник, третьему — четвертак, — зазвенели в карманах денежки.

Литейный мастер Порфирий Прокофьич Шестов пробовал было предостеречь:

— Не излишняя ли ваша щедрость такая, Фома Кузьмич?

— Нет, не излишняя, — ответил Дятлов. — Я рабочего человека, братец мой, знаю. Его завсегда в должниках держать надо, тогда будет спокойнее. Паспорт его у меня, сбежать он за рупь — не сбежит, а о прибавке не заикнется, когда долг на нем значится.

Проходил Дятлов по литейному цеху, — долговязый парень просевал землю, широко расставив босые ноги.

— Ты почему босиком? — остановился Дятлов.

Парень оторопел, не мог подобрать в ответ слова.

— Купить лапти не на что? — выяснял Дятлов.

— Нет... да...

— А ты, баранья голова, так и говори. Вон какой верзила вымахал, а ума не нажил. Видишь, сам хозяин с тобой разговаривает, значит, не таись перед ним... Я люблю, чтоб и работу спросить, но и позаботиться чтоб. Так вот, значит: требуются деньги тебе на нужду — говори. В контракте-то, помнишь, сказано: денег у хозяина не просить, сам расписывался... Денег не просить, а я их даю. И контракт обхожу, потому как хочу, чтобы по совести... Понял?

— Понял, — улыбнулся парень.

— То-то вот! — похлопал Дятлов его по плечу.

К их разговору прислушивался пожилой рабочий, в прошлом кузнец. Не вытерпел, подошел.

— Фома Кузьмич... Дозволь слово сказать...

Дятлов кивнул.

— Вот как перед истинным… как перед богом тебе... Зарок, клятву... — взволнованно говорил кузнец. — Детям и внукам наказ дам... Тебя чтоб благодарили, Фома Кузьмич... Вот как перед истинным говорю... — прижимал он руки к груди. — Верными рабами твоими всю жизнь теперь...

— Ну, чего уж ты так, — остановил его Дятлов. — Все мы — люди, все — человеки. Такими и быть должны... А ты вот расчувствовался...

Развеялась хмурь, оживились глаза. Чудо свершилось. Жизнь проглянула, настоящая жизнь! С этим окрыляющим чувством и у неумелых людей стала спориться работа, сначала пугавшая их. Теперь можно было думать и о жилье.

Горожане диву давались: неделю назад эти люди под окошками милостыню выпрашивали, а теперь ходят квартиры снимать.

У заречного бахчевника Брагина стояла во дворе времянка — небольшой утепленный сарай с окном и печкой. Два печаевца — Семен Квашнин и Трофим Ржавцев — на зависть другим сняли эту времянку, и к ним вскоре явились из деревни жены. Ржавцеву, как и жене его, было уже под пятьдесят. Один сын у них отбывал солдатскую службу, другой затерялся неизвестно где: ушел из деревни еще в прошлом году и — как в воду канул. Квашнины были моложе. Семену — под сорок, а жене его Пелагее — всего двадцать пять. Весной они вернулись в Печаево с дальних заработков, и Пелагея должна была вскоре родить. Денег, привезенных с собой, кое-как хватило на первое время, а когда родился ребенок, нечем было заплатить попу за крестины. Павлушка, как родители сами назвали сына, вот уже больше месяца жил некрещеным. Посчастливилось Семену попасть к Дятлову на завод, повезло с жильем, и он вытребовал семейство к себе.

— Снова на заработке, теперь проживем, — радостно встретил Квашнин жену. — И Павлушку окрестим.

Жилье Пелагее понравилось, а Ржавцевы еще в Печаеве были соседями, — совсем как свои. В их общей времянке стояли два топчана, прикрытые занавесками, рядом с топчаном Квашниных была подвешена к потолку зыбка, у окна — стол, скамейки, в переднем углу три иконы: две — Квашниных, одна — Ржавцевых.

— Хорошо устроились, — завидовали им знакомые. — Ежели нам бы такое, а то... Почем же за месяц?

— Полтора рубля взял. Хороший хозяин, дай ему бог...

— И в просторе и в уюте жить будете. И ход свой. А у нас...

В каморки с двумя-тремя койками набивалось по десять человек, и жильцы метали между собой жребий — когда кому спать на койке. В соседнем однокомнатном домишке кроме хозяйки с ее сожителем плотником и придурковатой дочери поселились еще семеро рабочих. Хозяйка с плотником спали на кровати, дочь — на печке, а все жильцы — на полу.

Ради крестин Дятлов выдал Квашнину два рубля. На них купили каравай черствого ситного (черствый — фунт на копейку дешевле), солонину для щей, кружок самой дешевой колбасы, запасли водки и пива, чаю и сахару. Пелагея прибрала времянку, повесила на зыбку ситцевый полог, и проведать городских пришли в этот день печаевские мужики и бабы.

Ребенка крестили в ближней кладбищенской церкви. Сторож Китай, прозванный так за косоглазие, вытаскивал из колодца ведро с водой. Скрипел деревянный вал, наматывая на себя изношенную веревку. Звонко ударялись в утренней тишине всплески воды, опадавшие с ведра. Пелагея с опаской спрашивала Китая:

— Милый, а не застудим ребеночка?.. Никак холодна, — опускала она палец в ведро.

— Крепчей будет, — отвечал Китай.

— Мальчик ведь! У меня допрежь девочки, двойня, были, да сразу и померли.

— Ну-к что ж, и этот помрет.

— Жалко мальчика-то. В старости поилец-кормилец он нам.

Кладбищенский отец Анатолий, прикрыв своей большой ладонью лицо ребенка, окунул его в купель.

— Крещается раб божий Дрон...

— Батюшка, мы его Павлушкой назвали... — поправила Пелагея.

— Что? — покосился на нее отец Анатолий.

— Павлушкой, мол...

— Раб божий Дрон, — громче повторил отец Анатолий, подрезал ножницами волоски у ребенка, бросил их в купель.

Дунули, плюнули в разные стороны кум и кума, понесли Павлушку-Дрона домой справлять первый праздник его жизни.

Отвык Квашнин разливать по стаканчикам водку, рука дрожала, — как бы не плеснуть зря на стол. Верил и не верил своим глазам: неужто правда, что водка это?

Давным-давно позабыл, какой вкус у нее.

— Ну, ребята, с просветом всех нас... Будем живыми, здоровыми...

Чокнулись, выпили, крякнули.

— Ух, хорошо!

Ели щи с солониной и пшенную кашу с подсолнечным маслом, делились впечатлениями, накопленными за месяц работы на заводе, оглядывались на прошлое, омрачавшее память, пытались заглянуть в будущее. Под ситцевым пологом спал виновник торжества Павлушка-Дрон, и мать ногой покачивала его зыбку.

Квашнин улыбчивыми глазами посматривал на жену. Ладная она у него. Кое-как приодета — и еще краше стала. А ежели бы ее по-настоящему нарядить!.. Ухмыльнется — и на каждой щеке по ямочке обозначится. Не губастая расшлепа, как Дарья Ржавцева, а подобранная вся, аккуратная... Вот он, Семен, снова при семействе своем, в тепле, под кровом, да с гостями сидит, — хорошо!

— Гавря, вдарь!

И Гавря тряхнул чубастой головой:

Светит месяц, светит ясный,

Светит белая заря...

Семен наливал стаканчики и в такт веселому наигрышу притопывал ногой.

С отвычки хмелели быстро, чувствуя, как по всему телу растекалась приятная истома, а голова становилась легкой, бездумной.

— Завей горе веревочкой! Нет святей водицы, чем эта беленькая, — похваливал водку Квашнин.

В другой раз сказал бы такие же слова человек, и на них не усмехнулся б никто, а теперь они казались такими веселыми, что не удержаться от смеха. Кто что ни скажет, все весело, все смешно. Душа требовала раскрыть грудь нараспашку, — большой праздник своей возрожденной жизни справлял Семен Квашнин.

Одна беда — не рассчитали с запасом: лучше бы колбасы не покупали, а выгадали бы на водку еще. Только в самый вкус входить стали, а штоф пустой.

— Полька... Тетка Даша... Трофим... Где наше не пропадало... Когда такой день снова выдастся...

Наскребли сообща хозяйки припрятанные медяки — выходило как раз на бутылку.

— Одним духом я, — выскочил за дверь Квашнин.

Воскресный день, монополька торгует бойко. Туда — в полубег, а оттуда еще скорей, чтобы не дать уняться веселью. Вывернулся Квашнин из переулка, а у самого брагинского дома навстречу ему — в котелке, с тросточкой, напомаженный — дятловский приказчик Егор Иванович Лисогонов.

— Егор Иванч!.. Наше — вам!..

— Кто это? — прищурился приказчик и старался припомнить: — Кашин... Кашкин, что ли?

— Квашнин, Егор Иванч. Семен Квашнин буду... День-то нынче какой... Голубь!.. Мы — с Трофимом, с Гаврюшкой там... Кстины у нас в самой поре... Будь гость, зайди... Такой человек дорогой, да чтоб мимо шел... Уважь, Егор Иванч, сделай милость... — приглашал его Квашнин. — Уж так рады будем, так...

Егор Иванович посмотрел на бутылку в руках загулявшего коперщика, решил снизойти.

— Милай!.. — воскликнул Квашнин. — Самым дорогим гостем будешь... Павлушке-сынку... Дрону, то бишь... говорить потом буду, кто на его кстинах был... Радость-то, господи!.. Полька, суседи... гостя встречать! — еще со двора выкрикивал он.

Да гость-то какой!

Гаврюшка перестал бренчать на балалайке, Пелагея и Ржавцевы поднялись с мест.

— Здравия желаем, Егор Иванч!.. Пожалуйте. За компанию чтоб... — приветливо кланялся Трофим Ржавцев.

Раскрасневшаяся от вина и от смущения Пелагея захлопоталась совсем. Подвигала приказчику колбасу, ситный.

— Горлышко промочить, — подавал ему Квашнин вровень с краями налитый стаканчик.

— На зубок-то я вам ничего не захватил, не знал, понимаете, — извинялся Егор Иванович.

— Пустое это. И без того премного благодарны... — улыбалась Пелагея.

— Ну-с, со свиданием... И за новорожденного также... Будем здоровы...

Назад Дальше