— Не нравится, говорю, не иди. Других наберу, кликнуть только... Я, мужики, для вас облегченье хочу, завод выстроил, а вам, видно, на мою такую заботу начхать... Ну, как знаешь... Эй! — крикнул Дятлов в толпу, оттесненную Минаковым. — Кто из вас на работу хочет?.. Слыхали, читал?..
— Фома Кузьмич, погоди...
— Годить неколь... Иди сюда, давай паспорта... Я думал, вы вправду из голодающих, помочь хотел... А то возьму никого не приму, ступай гуляй на просторе!
— Фома Кузьмич...
— Пожалей ты нас...
— Мы б за харчи за одни, об чем говорить... На тебе пачпорт, возьми... Пропитаться бы нам...
— Возьми, Фома Кузьмич, что хошь делай... Приголубь только...
Дятлов вытер платком запотевший лоб, поднялся и пошел в контору. Кто знает, что будет дальше? Может, выйдет и скажет, что не станет никого набирать. Его сила, его хозяйская воля...
Он возвратился, неся тяжелый мешочек, в котором звякнуло серебро. Неторопливо развязал и, сумрачно оглядев людей, спросил:
— Ну?.. Все, что ль, согласны стали?
— Все, Фома Кузьмич... Все как есть...
— То-то вот...
Дятлов оглядел толпу оттесненных. Много их, не счесть сколько. Громко крикнул:
— Уходите!.. Марш, уходите!.. Больше не нужно... Прогони их, ребята, — кивнул принятым.
И еще через несколько минут, когда зароптавшую толпу лишних отогнали за ворота, к столу потянулись руки принятых, протягивающих свои паспорта.
Грамотные расписывались под договором, а за неграмотных Егор Иванович сам ставил кресты и помечал сбоку фамилии.
Отдав свой паспорт и получив гривенник, взлохмаченный рыжеволосый сутулый мужик сошел с крыльца и, судорожно ощупав свои лохмотья, бестолково засуетился. Дрожащими руками стал шарить по земле. Одна нога у него была в лапте, а другая — в сбившемся набок кожаном опорке.
— Ты чего крутишься там? — окликнул его Дятлов.
— Да как же так?.. Господи... Гривну-то... Гривну... Потерял я ее... — И у мужика на глазах выступили слезы.
— А ты побольше зевай... Дубина стоеросовая... Как фамилия?
— Шишлянников буду... Тихон Шишлянников... — дрожал у мужика голос.
— Выкинь ему паспорт, Егор, — приказал Дятлов. — Мне раззявы не требуются.
— Как же так?.. — взмолился мужик. — И гривну я обронил, и...
— Отстранись, не задерживай... Минаков, прогони его.
Прохор Тишин оказался в числе принятых, а дядю Игната не взяли. Стар уже, немощен.
— Ну и пусть... Ну и пусть... — повторял старик, стоя за воротами. — Спасибо, хоть Прошку определили... Жив теперь будет Прошка, жив...
Он дождался, когда Прохор вышел к нему с зажатым в кулаке гривенником, и в первый раз за долгое время старик увидел на лице у парня улыбку.
— Пойдем, дядь Игнат, накормлю тебя, — сказал Прохор.
— Ты, Прош, это... Не шибко траться ты, Прош...
Прохор распоряжался расчетливо. Взял себе и дяде в обжорном ряду по ломтю мягкого хлеба и по миске горячего пшенного кулеша. На это потратил пятак.
— Вот, Проша, ты и при месте теперь, — успокоенно говорил дядя Игнат. — Проживешь, бог даст... Не зазря пришли с тобой, не зазря... Ночевать просись на заводе. Приткнешься там в уголку и на жилье не потратишься. А потом, дальше, — посмотришь. И рубаху себе новую справишь и портки. А зипун пока мой возьмешь.
— А ты, дядь?
— А я, Прош, в обрат подаваться буду. Покормился — дойду.
Пять копеек оставалось у Прохора. Он хотел три копейки дать дяде, но тот, после раздумий, согласился взять только семик. У заставы они поменялись одеждой. Прохор обрядился в дядин зипун, а тот — в его рубаху из мешковины, успевшую расползтись еще больше. Постояли с минуту, помолчали, глядя один на другого.
— Прощай, Проша...
— Прощай, дядя Игнат...
Завтра в пять часов утра выходить на работу. Ночевать придется там же, под забором, в приямке, а пока Прохору можно хоть на речном бережку посидеть.
Тихо заволакивают сумерки истомленные солнцем дали. На заречном лугу лениво поскрипывает коростель, неслышно течет река. А вон откуда-то доносятся звуки гитары и девичий смех. Это — на лодке. Она выплывает из-за поворота, скрытого густой камышовой зарослью. На лодке сидят две барышни — одна в розовом, другая в голубом платье, и обе в одинаковых соломенных шляпках; один гимназист — в белой рубашке и в небрежно надетом набекрень форменном картузе — сидит на веслах, а другой, с гитарой, — на корме. Барышня в розовом платье опустила в воду руку и сорвала расцветшую белую кувшинку. Она повисла у нее в руке на гибком, как жгут, стебле. Проплыли...
Надвинулся темный вечер, скрыл собой небо, землю и реку...
...Девять верст, половину пути, прошел дядя Игнат, а дальше идти не смог. С каждой минутой усиливалась резь в животе; в потемках не видно было ни зги, а у него перед глазами крутились огненные круги и сыпались огнецветные искры, как на заводском дворе в часы хозяйского веселья, которое он видел сквозь заборную щель. Превозмогая боль и разлившуюся по всему телу слабость, кое-как добрел дядя Игнат до натужно гудящего телеграфного столба, торчавшего у дорожной обочины, и сел на землю, привалившись к столбу спиной. Да и зачем идти? Впереди — темно, позади — темно. Тьма кругом.
Столб неумолчно гудел, и дяде Игнату казалось, что этот гул проникает ему в самые кости и они тоже гудят, гудят...
Глава восьмая
ПРАЗДНИК ЖИЗНИ
Обрадовались люди, что устроились на завод, а перед ними снова встал неразрешимый вопрос: как жить? Как дождаться того дальнего, неведомого дня, когда хозяин объявит о первой получке?
А кормиться на что? Обувку, одежу где взять?.. Впору было истошным воем завыть, колотиться головой оземь, гибнуть, гибнуть опять...
Первые два дня кое-как обошлись. Боялись заикнуться о своей безысходности, — ну как снова за воротами будешь!.. А на третий день...
— Да что ж я — бесчувственный, беспонятливый, что ли?.. — ответил Дятлов одному формовщику, когда тот обратился к нему с просьбой о помощи. — Неужто я полагал, что ты с тем полученным гривенником месяц либо два сумеешь прожить? Для старательного человека и я всей душой. В обед в контору приди, я тебе под работу целковый дам. Вот и вся недолга.
Знал Дятлов, что не избежать ему этих просьб, и, продумав все, решил сам нарушить пункт составленного им договора: на первых порах давать деньги вперед. Нисколько не удивился, что следом за формовщиком появились еще просители, и весть о том, что хозяин дает деньги, мигом разнеслась по заводу.
Одному — рубль, другому — полтинник, третьему — четвертак, — зазвенели в карманах денежки.
Литейный мастер Порфирий Прокофьич Шестов пробовал было предостеречь:
— Не излишняя ли ваша щедрость такая, Фома Кузьмич?
— Нет, не излишняя, — ответил Дятлов. — Я рабочего человека, братец мой, знаю. Его завсегда в должниках держать надо, тогда будет спокойнее. Паспорт его у меня, сбежать он за рупь — не сбежит, а о прибавке не заикнется, когда долг на нем значится.
Проходил Дятлов по литейному цеху, — долговязый парень просевал землю, широко расставив босые ноги.
— Ты почему босиком? — остановился Дятлов.
Парень оторопел, не мог подобрать в ответ слова.
— Купить лапти не на что? — выяснял Дятлов.
— Нет... да...
— А ты, баранья голова, так и говори. Вон какой верзила вымахал, а ума не нажил. Видишь, сам хозяин с тобой разговаривает, значит, не таись перед ним... Я люблю, чтоб и работу спросить, но и позаботиться чтоб. Так вот, значит: требуются деньги тебе на нужду — говори. В контракте-то, помнишь, сказано: денег у хозяина не просить, сам расписывался... Денег не просить, а я их даю. И контракт обхожу, потому как хочу, чтобы по совести... Понял?
— Понял, — улыбнулся парень.
— То-то вот! — похлопал Дятлов его по плечу.
К их разговору прислушивался пожилой рабочий, в прошлом кузнец. Не вытерпел, подошел.
— Фома Кузьмич... Дозволь слово сказать...
Дятлов кивнул.
— Вот как перед истинным… как перед богом тебе... Зарок, клятву... — взволнованно говорил кузнец. — Детям и внукам наказ дам... Тебя чтоб благодарили, Фома Кузьмич... Вот как перед истинным говорю... — прижимал он руки к груди. — Верными рабами твоими всю жизнь теперь...
— Ну, чего уж ты так, — остановил его Дятлов. — Все мы — люди, все — человеки. Такими и быть должны... А ты вот расчувствовался...
Развеялась хмурь, оживились глаза. Чудо свершилось. Жизнь проглянула, настоящая жизнь! С этим окрыляющим чувством и у неумелых людей стала спориться работа, сначала пугавшая их. Теперь можно было думать и о жилье.
Горожане диву давались: неделю назад эти люди под окошками милостыню выпрашивали, а теперь ходят квартиры снимать.
У заречного бахчевника Брагина стояла во дворе времянка — небольшой утепленный сарай с окном и печкой. Два печаевца — Семен Квашнин и Трофим Ржавцев — на зависть другим сняли эту времянку, и к ним вскоре явились из деревни жены. Ржавцеву, как и жене его, было уже под пятьдесят. Один сын у них отбывал солдатскую службу, другой затерялся неизвестно где: ушел из деревни еще в прошлом году и — как в воду канул. Квашнины были моложе. Семену — под сорок, а жене его Пелагее — всего двадцать пять. Весной они вернулись в Печаево с дальних заработков, и Пелагея должна была вскоре родить. Денег, привезенных с собой, кое-как хватило на первое время, а когда родился ребенок, нечем было заплатить попу за крестины. Павлушка, как родители сами назвали сына, вот уже больше месяца жил некрещеным. Посчастливилось Семену попасть к Дятлову на завод, повезло с жильем, и он вытребовал семейство к себе.
— Снова на заработке, теперь проживем, — радостно встретил Квашнин жену. — И Павлушку окрестим.
Жилье Пелагее понравилось, а Ржавцевы еще в Печаеве были соседями, — совсем как свои. В их общей времянке стояли два топчана, прикрытые занавесками, рядом с топчаном Квашниных была подвешена к потолку зыбка, у окна — стол, скамейки, в переднем углу три иконы: две — Квашниных, одна — Ржавцевых.
— Хорошо устроились, — завидовали им знакомые. — Ежели нам бы такое, а то... Почем же за месяц?
— Полтора рубля взял. Хороший хозяин, дай ему бог...
— И в просторе и в уюте жить будете. И ход свой. А у нас...
В каморки с двумя-тремя койками набивалось по десять человек, и жильцы метали между собой жребий — когда кому спать на койке. В соседнем однокомнатном домишке кроме хозяйки с ее сожителем плотником и придурковатой дочери поселились еще семеро рабочих. Хозяйка с плотником спали на кровати, дочь — на печке, а все жильцы — на полу.
Ради крестин Дятлов выдал Квашнину два рубля. На них купили каравай черствого ситного (черствый — фунт на копейку дешевле), солонину для щей, кружок самой дешевой колбасы, запасли водки и пива, чаю и сахару. Пелагея прибрала времянку, повесила на зыбку ситцевый полог, и проведать городских пришли в этот день печаевские мужики и бабы.
Ребенка крестили в ближней кладбищенской церкви. Сторож Китай, прозванный так за косоглазие, вытаскивал из колодца ведро с водой. Скрипел деревянный вал, наматывая на себя изношенную веревку. Звонко ударялись в утренней тишине всплески воды, опадавшие с ведра. Пелагея с опаской спрашивала Китая:
— Милый, а не застудим ребеночка?.. Никак холодна, — опускала она палец в ведро.
— Крепчей будет, — отвечал Китай.
— Мальчик ведь! У меня допрежь девочки, двойня, были, да сразу и померли.
— Ну-к что ж, и этот помрет.
— Жалко мальчика-то. В старости поилец-кормилец он нам.
Кладбищенский отец Анатолий, прикрыв своей большой ладонью лицо ребенка, окунул его в купель.
— Крещается раб божий Дрон...
— Батюшка, мы его Павлушкой назвали... — поправила Пелагея.
— Что? — покосился на нее отец Анатолий.
— Павлушкой, мол...
— Раб божий Дрон, — громче повторил отец Анатолий, подрезал ножницами волоски у ребенка, бросил их в купель.
Дунули, плюнули в разные стороны кум и кума, понесли Павлушку-Дрона домой справлять первый праздник его жизни.
Отвык Квашнин разливать по стаканчикам водку, рука дрожала, — как бы не плеснуть зря на стол. Верил и не верил своим глазам: неужто правда, что водка это?
Давным-давно позабыл, какой вкус у нее.
— Ну, ребята, с просветом всех нас... Будем живыми, здоровыми...
Чокнулись, выпили, крякнули.
— Ух, хорошо!
Ели щи с солониной и пшенную кашу с подсолнечным маслом, делились впечатлениями, накопленными за месяц работы на заводе, оглядывались на прошлое, омрачавшее память, пытались заглянуть в будущее. Под ситцевым пологом спал виновник торжества Павлушка-Дрон, и мать ногой покачивала его зыбку.
Квашнин улыбчивыми глазами посматривал на жену. Ладная она у него. Кое-как приодета — и еще краше стала. А ежели бы ее по-настоящему нарядить!.. Ухмыльнется — и на каждой щеке по ямочке обозначится. Не губастая расшлепа, как Дарья Ржавцева, а подобранная вся, аккуратная... Вот он, Семен, снова при семействе своем, в тепле, под кровом, да с гостями сидит, — хорошо!
— Гавря, вдарь!
И Гавря тряхнул чубастой головой:
Светит месяц, светит ясный,
Светит белая заря...
Семен наливал стаканчики и в такт веселому наигрышу притопывал ногой.
С отвычки хмелели быстро, чувствуя, как по всему телу растекалась приятная истома, а голова становилась легкой, бездумной.
— Завей горе веревочкой! Нет святей водицы, чем эта беленькая, — похваливал водку Квашнин.
В другой раз сказал бы такие же слова человек, и на них не усмехнулся б никто, а теперь они казались такими веселыми, что не удержаться от смеха. Кто что ни скажет, все весело, все смешно. Душа требовала раскрыть грудь нараспашку, — большой праздник своей возрожденной жизни справлял Семен Квашнин.
Одна беда — не рассчитали с запасом: лучше бы колбасы не покупали, а выгадали бы на водку еще. Только в самый вкус входить стали, а штоф пустой.
— Полька... Тетка Даша... Трофим... Где наше не пропадало... Когда такой день снова выдастся...
Наскребли сообща хозяйки припрятанные медяки — выходило как раз на бутылку.
— Одним духом я, — выскочил за дверь Квашнин.
Воскресный день, монополька торгует бойко. Туда — в полубег, а оттуда еще скорей, чтобы не дать уняться веселью. Вывернулся Квашнин из переулка, а у самого брагинского дома навстречу ему — в котелке, с тросточкой, напомаженный — дятловский приказчик Егор Иванович Лисогонов.
— Егор Иванч!.. Наше — вам!..
— Кто это? — прищурился приказчик и старался припомнить: — Кашин... Кашкин, что ли?
— Квашнин, Егор Иванч. Семен Квашнин буду... День-то нынче какой... Голубь!.. Мы — с Трофимом, с Гаврюшкой там... Кстины у нас в самой поре... Будь гость, зайди... Такой человек дорогой, да чтоб мимо шел... Уважь, Егор Иванч, сделай милость... — приглашал его Квашнин. — Уж так рады будем, так...
Егор Иванович посмотрел на бутылку в руках загулявшего коперщика, решил снизойти.
— Милай!.. — воскликнул Квашнин. — Самым дорогим гостем будешь... Павлушке-сынку... Дрону, то бишь... говорить потом буду, кто на его кстинах был... Радость-то, господи!.. Полька, суседи... гостя встречать! — еще со двора выкрикивал он.
Да гость-то какой!
Гаврюшка перестал бренчать на балалайке, Пелагея и Ржавцевы поднялись с мест.
— Здравия желаем, Егор Иванч!.. Пожалуйте. За компанию чтоб... — приветливо кланялся Трофим Ржавцев.
Раскрасневшаяся от вина и от смущения Пелагея захлопоталась совсем. Подвигала приказчику колбасу, ситный.
— Горлышко промочить, — подавал ему Квашнин вровень с краями налитый стаканчик.
— На зубок-то я вам ничего не захватил, не знал, понимаете, — извинялся Егор Иванович.
— Пустое это. И без того премного благодарны... — улыбалась Пелагея.
— Ну-с, со свиданием... И за новорожденного также... Будем здоровы...