— Людмила Семеновна больше работать в школе не будет. Она теперь медицинская сестра и работает в полевом госпитале, на фронте.
Это было так неожиданно, что Гераська даже не поверил сразу. Но Анна Ивановна не уходила, а продолжала стоять и рассказывать так, будто она и на самом деле их учительница.
Когда сомнений больше не оставалось, Гераська решил, что новую учительницу он не любит. Насупившись, он спросил:
— А вы почему на фронт не уехали?
Прерванная в середине речи, Анна Ивановна строго взглянула на него, собираясь, видимо, сделать замечание, но раздумала и улыбнулась:
— Надо ж кому-нибудь и учить, не только лечить.
Она помолчала, обвела класс взглядом и тихо добавила:
— Будет надо, поеду и я.
С этого времени Гераську трудно было узнать: уроков он не учил, в классе баловался, учительнице отвечал дерзко. Он постоянно сравнивал ее с Людмилой Семеновной — и ему казалось, что Анна Ивановна ребят не любит, а на фронт идти боится. Дошло дело до того, что Анна Ивановна стала жаловаться на Гераську директору. И Гераську перевели из третьего класса «А» в третий класс «Б».
Война приблизилась к поселку неожиданно. Сначала прилетел немецкий самолет. Он сделал несколько кругов, снизился, и от него полетело что-то круглое, серое. Гераська шел тогда из школы домой. Его вдруг толкнуло чем-то упругим и опрокинуло. Падая, он услышал такой грохот, точно ветер сорвал с дома железную крышу и ударил ею о землю.
Гераська вскочил на ноги, схватил камень и со злобой бросил его в улетавший самолет.
Лег Гераська рано и долго не спал, прислушиваясь в темноте, как где-то за поселком часто и сердито строчил пулемет. Иногда над самой крышей слышался прерывистый, захлебывающийся гул вражеского самолета. Гераське казалось, что это плачет злобное чудовище: оно заблудилось в темноте и мечется, стонет, боясь опуститься на землю.
И первый, кого увидел Гераська, выскочив утром на улицу, был человек в серо-зеленой шинели. В руках его отчаянно билась курица. Одной рукой он держал ее за лапки, а другой тщетно пытался схватить за хлопавшие белые крылья.
Вечером тетя Луша поцеловала Гераську в щеку и, сказав, чтобы он берег избу, вышла, сурово сдвинув брови.
Больше она не возвращалась. Вместе с ней, как говорили в поселке исчезли с фермы и шесть дойных коров.
Теперь Гераська остался один. Он сам топил печь, варил картошку и фасоль, мыл посуду. Чуть не каждую ночь в избу приходил тщедушный, веснушчатый гитлеровец и спрашивал, не вернулась ли тетка. Не веря Гераське, он заглядывал под кровать, лазил на чердак и в погреб. Всегда перед уходом фашист больно щелкал Гераську по носу и что-то говорил на своем языке — резко и угрожающе.
В один из зимних дней всех жителей согнали на площадь. Там, на перекладине, низко прикрепленной к двум акациям, висел поселковый кузнец Максим Дукеев. Ветер раскачивал труп, и он медленно поворачивался на веревке. На груди у повешенного была доска с надписью: «Такая участь ждет всех партизан и их укрывателей».
Люди стояли не дыша, с опущенными к земле головами. Слышны были только свист ветра в голых ветвях да скрип перекладины. Кто-то всхлипнул. Гераська поднял голову. В двух шагах от него стояла учительница Анна Ивановна. По ее щекам текли слезы.
А утром, когда Гераська вышел из хаты, он опять увидел Анну Ивановну. Пробираясь вдоль улицы с ведром в руке, она жалась к домам и озиралась. Гераська представил себе Людмилу Семеновну, как та перевязывает бойцам раны прямо под пулями, и еще сильнее невзлюбил толстую учительницу.
Однажды Гераська лежал в темноте с открытыми глазами и думал о том, как он ранним утром прокрадется за село и пойдет по снежной дороге, пока из лесу не покажется ему навстречу огромный партизан — с бородой, в тулупе, в валенках. Вот тут и начнется для Гераськи настоящая жизнь!
Когда он так мечтал, в обледенелое стекло кто-то громко застучал. Гераська затаил дыхание. Спустя минуту послышались удары в дверь. Тогда Гераська оделся и открыл задвижку. В лицо ударил яркий свет. «Он самый», — подумал Гераська о веснушчатом гитлеровце, который всегда являлся с электрическим фонарем. Но за фашистом стоял еще кто-то, высокий, с длинными усами, и поторапливал:
— Открывай, хлопче, скоренько: холодно на улице.
Голос у него был добродушный, с сочными, ласковыми нотками. Гераська, сразу успокоившись, посторонился, чтобы пропустить вошедших.
Но, перешагнув порог, усатый взмахнул плетью, и спину Гераськи неожиданно обожгла боль.
— Ты скажешь, подлюка, где твоя тетка?! — рявкнул усатый.
Гитлеровец спокойно сказал:
— Так некорошо. Корошо класть мальшик на скамейка и резать уши.
Тут Гераська, который от боли лишился на миг голоса, вскрикнул и бросился к двери. Он не помнил, как оказался на улице. В ушах свистело, позади хлопали выстрелы. Но он бежал и бежал, пока не ударился обо что-то головой и не упал, потеряв сознание.
Когда он открыл глаза, то увидел, что лежит у самого порога дома, где жила когда-то Людмила Семеновна. И тут Гераська вспомнил то, о чем совсем забыл, когда так мчался сюда: в этом трехоконном уютном домике живет теперь не Людмила Семеновна, а Анна Ивановна.
Гераська вскочил, собираясь бежать куда глаза глядят, но вместо этого поднял руки к голове и застонал от тупой боли. И сейчас же скрипнула дверь, будто за ней кто-то стоял и прислушивался, и в ярком лунном свете на пороге показалась полная фигура Анны Ивановны.
— Так и есть, — сказала она негромко, — кто-то стонет.
Она близко подошла к мальчику и заглянула ему в лицо.
— Гераська! Ты! — прошептала она. — Так это в тебя стреляли?
— В меня, — сказал Гераська.
Он не успел отстраниться, как Анна Ивановна подхватила его на руки и, как маленького, понесла в дом. Там она опустила его на кровать, а к ушибленному месту приложила медный пятак. Гераська лежал, не двигаясь, и с недоверием следил за учительницей.
Недалеко от дома заскрипел снег. Анна Ивановна прислушалась.
— Мимо, — сказала она.
Потом опять послышались чьи-то шаги, на этот раз у самых окон. С легкостью, необычайной при ее полноте, Анна Ивановна вскочила на стол и, подняв руку, тихонько постучала в потолок. Гераська не успел сообразить, зачем она это делает, как в потолке над столом появилось четырехугольное отверстие.
— Скорее! — шепнула Анна Ивановна Гераське. — Скорее сюда!
В дверь с улицы кто-то постучал — коротко и требовательно.
— Скорее!!
Гераська вспрыгнул на стол и, приподнятый учительницей, схватился руками за края чердачного входа. Через секунду он уже был наверху. В свете, проникавшем из комнаты, он увидел чье-то бледное обросшее лицо и перевязанную голову. Затем отверстие закрылось, и голова потонула в черной, как сажа, темноте.
Гераська лежал на теплом боровке и слушал. Скрипнула дверь. Застучали сапоги. Внизу громко заговорили. Как и стук в дверь, голоса были резкие и требовательные. Анна Ивановна отвечала сдержанно и негромко.
Минуты Гераське показались нескончаемыми. Но вот хлопнула дверь, и звук голосов сразу оборвался.
— Ушли, — сказал человек, трудное дыхание которого Гераська все время слышал около себя.
— Ушли, — шепотом повторил Гераська.
В другом конце чердака кто-то закашлял.
Спустя немного времени Гераська сидел внизу за столом и пил из блюдечка чай. Стол был тот самый, за которым Гераська решал когда-то задачи. Напротив сидела Анна Ивановна и что-то шила. Иногда над головой слышались голоса, но такие глухие, будто рты у людей были плотно прикрыты ладонями. Гераська переставал дуть на блюдце и прислушивался.
— О чем ты думаешь? — спросила Анна Ивановна, заметив в глазах у Гераськи невысказанный вопрос.
— Там… — Гераська поднял глаза к потолку. — Там лекарствами пахнет…
— Ну и что же? — не поняла Анна Ивановна.
— Вы их лечите, да?
— Лечу.
Гераська помолчал, затем осторожно, точно боясь, что Анна Ивановна не доверит ему, спросил:
— А они кто? Красноармейцы?
— Красноармейцы, — просто ответила Анна Ивановна.
— Родственники? — еще более осторожно спросил Гераська.
— Нет, Гераська, не родственники. Я их за овином нашла. Ну, и спрятала.
Подперев кулаком подбородок, Гераська молча смотрел на скатерть и думал. Потом прерывисто вздохнул.
— Опять думаешь, — улыбнулась Анна Ивановна. — О чем?
— Так, ни о чем, — отвернулся Гераська. — Так просто думаю.
Анна Ивановна отодвинула шитье и, подойдя к Гераське, обняла его. Гераська хотел отстраниться, но вместо того прижался к Анне Ивановне щекой и тихо сказал:
— Я, когда фашистов прогонят, опять к вам в третий «А» перейду. Хорошо?
Сад
Земля уже обнажилась, и только кое-где еще виднелись белые полоски снега.
Петя, белокурый мальчик лет двенадцати, с холщовой сумкой на боку и длинной жердью в руке, ходил по изрытой влажной земле и концом палки ловко поддевал все, что попадалось ему на пути.
В его сумке уже позвякивали две рыжие от ржавчины фашистские каски, а в них лежали прелые ремни с бляхами, мотки полевой телефонной проволоки и медные гильзы от патронов.
На большой дороге, которая то ныряла в овражки, то выбегала из них, показался прохожий. Был он в сапогах, в солдатской шинели, с зеленым вещевым мешком за плечами. И шел, как ходят все пехотинцы, — шагом ровным и неторопливым. «Демобилизованный», — подумал Петя. Прикрыв от солнца ладонью глаза, он старался издали распознать, кто ж это еще возвращается с войны домой. Человек подходил ближе и ближе, а Петя все не узнавал и, решив наконец, что солдат не из их деревни и идет куда-то дальше, взялся опять за свою палку. Но, поравнявшись, человек остановился и озабоченно спросил:
— А что, мальчик, далеко еще до Коноплянки?
— Вот она, Коноплянка, — показал Петя палкой.
Не больше как в километре вытянулось по струнке несколько аккуратных домиков с блестевшими под солнцем крышами из свежего камыша, а вокруг них толпились земляные бугры, похожие на деревенские погреба.
Человек посмотрел и с тревожным недоумением перевел глаза на мальчика:
— Да ты точно ли знаешь?
— Ну вот! — засмеялся Петя. — Всю жизнь тут живу.
— Да-а… — протянул человек. Было заметно, что он слегка растерялся. — Вот оно какое дело! А я ее видел совсем другой. — Он оглянулся, ища глазами место посуше, подошел к выступившему из земли углу какого-то бетонного сооружения и не спеша присел на него. — Совсем другой ее видел, да-а…
— Она и была совсем другая, — подтвердил Петя, усаживаясь на камне против солдата с таким видом, будто готовился начать обстоятельный разговор. — Хорошая была, зеленая. А теперь что! Теперь все в земле живем. Даже серые от нее поделались… А вы из больницы, верно? Лицо у вас хворое.
Лицо у солдата действительно было болезненно-желтое, как у человека, долго не выходившего на свежий воздух, и все в мелких черточках морщинок.
— Да, пришлось полежать. — Он поглядел вокруг, задержался взглядом ясных серых глаз на ровной площади, которая расстилалась поблизости, и неуверенно сказал: — Раз это и вправду наша Коноплянка — значит, рота оттуда наступала, от той вон высотки, а фашистский край тут тянулся, где мы сейчас с тобой.
— Точно, — подтвердил Петя, — на этом самом месте. А вы разве из Коноплянки?
— Я? Нет.
— А говорите: «наша Коноплянка».
— Я так сказал? — удивился солдат и засмеялся. — Значит, ей и впрямь быть моей. — Он внимательно оглядел мальчика: — Это что же у тебя? Или тоже воевал?
Петя сумрачно, как-то сбоку глянул на левую руку без кисти и неохотно ответил:
— Фашист отбил… — Потом помолчал и так же неохотно объяснил: — Подбежал с факелом к нашей хате — они всю деревню палили, — а я рукой за факел: «Не дам!» — говорю. Ну, он меня и…
— Понятно, — кивнул солдат. — Да, потерять в твоем возрасте руку — дело невеселое.
Черные глаза мальчика задорно блеснули:
— А что? Вы думаете, я калека! Ого! — Он вытянул здоровую руку и несколько раз сжал в кулак и вновь распрямил пальцы. — Она у меня за две работает. А эта тоже помогает, хоть и без пальцев. — И тоном взрослого уверенно протянул: — Проживу-у!
Солдат засмеялся и потрепал мальчика по плечу:
— А солнца сегодня сколько! Льет и льет с неба. Под таким солнцем да не прожить! — Он поднялся и отряхнул шинель: — Ну, пойду… Где у вас правление-то?
— Идти так идти, — солидно сказал Петя, тоже поднимаясь и тоже отряхиваясь. — Правление наше в крайней хате. Сейчас я вас туда доставлю. — Он ловко поддел жердью консервную коробку, вскинул жердь на плечо, как винтовку, и зашагал в ногу с солдатом. — Вот оно, правление. А рядом — школа. Новая. И парты в ней новые и доска. Скоро вся деревня будет новая.
По мере того как они приближались, вид деревни делался все более тягостным. Люди вырыли себе норы в земле, там и жили. Человеческие фигуры то спускались вниз, точно втягивались в глинистую землю, то поднимались наверх, как воскресшие покойники. И нигде ни одного дерева. Видны были только сизые, опаленные огнем камни да грязные кучи золы, смешавшейся с глиной. Но зато какими ослепительно чистыми и стройными казались на этом безнадежном фоне четыре новых домика, от которых еще пахло свежераспиленной сосной!
Из землянки вышел бородатый человек и направился к новой хате. Он был без пиджака, с расстегнутым по-летнему воротом синей рубашки, но в шапке.
Увидя его, Петя загремел консервной коробкой и бойко крикнул:
— Товарищ председатель, подождите! Вот до вас… — Он повернулся к солдату: — Как ваша фамилия?
— Гончаров.
— Вот до вас товарищ Гончаров прибыл.
Мужчина остановился, испытующе оглядел солдата и неуверенно спросил:
— Гончаров? Не тот ли, который письмо писал?
— Тот самый, — козырнул солдат.
Услышав его голос, председатель оторопело вскинул голову:
— Как же это? А писал, что немой.
— Так точно, писал. Тогда я действительно не разговаривал. От контузии онемел. Теперь прошло.
— Прошло?! — удивленно и радостно воскликнул председатель. — А как же вы к нам попали? — И тут же, перебивая себя и ласково заглядывая гостю в глаза, заторопился: — В хату до меня пожалуйте, в хату!
Вечером в просторной комнате избы-читальни собралось несколько десятков человек — почти все взрослое население Коноплянки.
Гость сидел рядом с бородатым председателем, который оказался совершенно лысым. В ожидании, когда откроется собрание, они вполголоса переговаривались. Тут же, среди взрослых, вертелся Петя. В комнате стоял сдержанный гул голосов.
— Занятный какой, — показал гость глазами на мальчика. — Чей он?
Председатель ласково улыбнулся:
— Общий он. Отец на фронте погиб, а мать в хате сгорела. Хотели мы отвезти его в детский дом — не согласился. Ну, и живет тут в одной семье. Без руки, а в школе — первый! — В голосе председателя послышались горделивые нотки. — И к технике пристрастие имеет. Нам обещали радиоузел, оборудовать. Неизвестно, когда это дело будет, а он уже во все дома проволоку тянет.
Подошли еще несколько человек. Председатель вынул из нагрудного кармана сложенное треугольничком письмо, надел очки и открыл собрание.
— Товарищи колхозники, — сказал он, — все вы знаете, что месяцев шесть назад пришло к нам одно очень важное письмо. Писал его незнакомый нам человек из военного госпиталя. Там он лежал после ранения. Теперь этот человек здесь, вот рядом со мной сидит. Письмо мы уже обсуждали на двух собраниях, и я так полагаю, что настала пора вынести по этому делу наше окончательное решение. Слушайте, прочту письмо еще раз.
Он развернул листок и, отчетливо выговаривая каждое слово, свободно, без запинки, видимо зная все письмо наизусть, стал читать:
— «Товарищ председатель, пишет вам красноармеец Степан Саввич Гончаров, по довоенной специальности садовод. Осенью был я в ваших краях — проще говоря, в ожидании наступления сидел в траншеях аккурат против самой вашей Коноплянки. И вот на что я, как специалист своего дела, сразу обратил внимание. К северо-востоку от вашей красивой деревни, занятой в ту пору немцами, раскинулась гектаров на восемь или десять очень ровная площадка, превосходно защищенная от ветров гористой цепочкой в форме подковы. Можно сказать без ошибки, что природа прямо-таки нарочно приготовила ту площадку под плодовый сад. И земля, как это обнаружилось при рытье окопов, суглинистая, то есть вполне подходящая. И вот я тогда решил: как сломим вражескую оборону и будем идти через Коноплянку, обязательно посоветую тамошним колхозникам насадить на этой площадке плодовый сад. Но тут получилось так, что на той самой площадке, когда шли мы в наступление, меня ранило, а потом еще и контузило. Теперь я лежу в госпитале, вот уже много месяцев, от контузии лишился дара слова, проще говоря, онемел, но площадку ту и теперь мысленно представляю. Даже во сне ее вижу в розовом цветении под солнцем. И потому даю вам совет этот в письменной форме…»