Капитан Татишвили отмечал на карте только что полученные донесения разведки, когда в избу вошел дежурный:
— Мальчишка тут один до вас домогается. Требует: к самому главному.
— А ну их! — отмахнулся капитан, — Отбоя нет от этих юных добровольцев.
— Оно так, — усмехнулся дежурный. — Только этот с чем-то другим. Говорит, из Ивановки он.
— Из Ивановки? — насторожился капитан. — Давно?
— Ночью этой.
— Тогда зови! Зови его сюда!
Но Гришутка уже входил. Не говоря ни слона, он сел посреди избы прямо на глиняный пол и принялся стаскивать с ноги валенок.
— Ты что разуваешься? — удивился капитан. — Баня тебе тут, что ли?
Гришутка стащил валенок и, доставая из него листок в клетку, сказал:
— Дис… как ее?.. Дис-ло-кация. Крестик — пулемет, кружочек — миномет, а квадратики — пушки.
— Кто тебе дал? — бросаясь к бумажке, крикнул капитан.
Гришутка вытер рукавом нос, вздохнул и печально ответил:
— Дядя Сережа! Его немцы убили. А в меня не попали.
Прошло три месяца. Отгремели орудия у села Ивановки; бурьяном заросла длинная могила фашистов на краю села; алым пламенем зажглись красные гвоздики на могиле бесстрашного партизана, отца Гришутки, а сам Гришутка все шел и шел со своим батальоном. Не захотел оставаться он в родной Ивановке, где больше никого не осталось из близких ему.
Он пробирался к врагам в тыл и ходил из деревни в деревню, будто в поисках своих родителей: ко всему прислушивался, ко всему присматривался и все подсчитывал.
Гришутку любили, но больше всех привязался к нему сам командир батальона, капитан Лео Татишвили. Они спали в одной палатке и ели за одним столом. Командир был с Гришуткой немногословен и не очень ласков. Нередко, слушая рассказ Гришутки о том, как он чуть-чуть не попался фрицам в лапы, капитан говорил:
— Кончено. Хватит. В ближайшем же городе отдам тебя в детский дом.
Гришутка упрямо качал головой:
— В детский до-ом!..
— Да ведь убьют тебя, чудак!
— Не убьют, — отвечал уверенно Гришутка теми же словами, что и дяде Сереже. — Не убьют: я — маленький.
— И кроме того, тебе учиться надо. Ты вот даже как следует не знаешь таблицы умножения.
— Ну… — Затрудняясь, что ответить, Гришутка морщил лоб, но потом находился: — Про таблицу я у лейтенантов спрошу.
Жили они как настоящие мужчины: не обнажая своей души. Но каждый знал друг о друге его тайну. Проснувшись ночью, Гришутка видел, что капитан сидит за столом и что-то пишет. Пишет, пишет — и посмотрит на стол. А на столе, прислоненная к фляжке, стоит фотографическая карточка. Свет огарка тепло озаряет лицо женщины — тонкий нос с горбинкой и глаза, смотрящие прямо в душу. Хорошие глаза… К утру карточка исчезала и, Гришутке казалось, что женщину с ласковыми глазами он видел только во сне.
Знал и капитан, к кому тянулась Гришуткина душа, когда сон приглушал в ней все наносное и оживлял ее детский мир. Не раз видел ночью капитан, как, разметавшись в своей постели, Гришутка открывал затуманенные сном глаза и невнятно звал:
— Мама!..
Однажды Гришутка вернулся с разведки с бледным лицом. Левый рукав его был в засохшей рыжей крови.
— Ну что, не попадут?! — набросился на него капитан.
Он схватил притихшего мальчика на руки и сам отвез его на машине в госпиталь.
Через две недели мальчик опять был в своей части, и только сухой блеск в глазах говорил о недавней смертельной опасности и пережитой боли.
Капитан сказал:
— Завтра ты отправишься с важным поручением.
— Есть! — ответил Гришутка, вытягиваясь по-военному.
Ночью капитан писал что-то, а утром вручил Гришутке пакет:
— Спрячь это хорошенько. Сейчас тебя отвезут на станцию. Ты поедешь по железной дороге, разыщешь, кому посылается этот пакет, и вручишь.
— Есть! — повторил Гришутка.
— Там ты получишь новый приказ и выполнишь его с точностью, как подобает военному человеку.
— Есть! — опять сказал Гришутка.
Капитан прошелся по комнате, потом резко повернулся на каблуках и раздельно, точно отдавая команду, прокричал:
— Командировка длительная! Встретимся не скоро! Но встретимся. И будем опять вместе.
— Есть! — в последний раз сказал Гришутка, не решаясь поднять руку к лицу, по которому текли слезы.
В приказе командира он смутно чувствовал что-то такое, что навсегда разлучит его с батальоном и, может быть, с самим командиром.
Ехал Гришутка долго. Из окна вагона он видел и беспредельные степи, покрытые золотой пшеницей, и темные леса, и тихие полноводные реки, и голубые просторы моря, и высокие, сверкающие снеговыми вершинами горы. А до того Гришутка и не знал, какая она большая и красивая — эта самая Родина, ради которой бойцы батальона бросались на железо и бетон немецких укреплений.
Только на тринадцатый день приехал Гришутка к городу, который значился в его командировочном листке. Вышел на площадь, осмотрелся. Ну и город! Туда и сюда бегают по рельсам маленькие вагоны, но без паровоза, набитые людьми. Бесшумно катятся большущие голубые автомобили, зачем-то привязанные вверху к проводам. На маленьком, как теленок, ослике едет верхом взрослый человек и неистово кричит что-то.
Гришутка шел по гладкой, как пол, улице; по одну сторону ее тянулись великолепные дома, по другую — высились серые дикие скалы.
Найдя дом, указанный на пакете, Гришутка поднялся по лестнице и постучал в дверь. Вышла женщина, как будто еще не старая, но уже совсем седая.
— Кетаван здесь живет? — спросил Гришутка.
— Здесь, — ответила женщина, с недоумением рассматривая маленького запыленного красноармейца со скаткой шинели через плечо и вещевым мешком за спиной.
— Пакет ему от капитана Татишвили.
Женщина взмахнула руками, будто хотела схватиться за голову, ахнула и, выхватив из рук Гришутки пакет, убежала.
Гришутка стоял у раскрытой двери и с досадой думал:
«Они все такие, женщины: не понимают дисциплины. Ведь ясно было сказано: отдать самому Кетавану. Нет, схватила и убежала».
Он перешагнул порог и остановился на чистом, блестящем паркете: в пыльных сапогах идти дальше было неловко.
В соседней комнате кто-то вскрикнул — не то в испуге, не то удивленно. Распахнулась портьера, и на пороге показалась высокая стройная женщина с белым, как из мрамора, лицом.
— Гришутка! — вскрикнула она, как давно знакомому. — Так вот ты какой! О, мне Лео всегда писал о тебе!
— А где же Кетаван? — с тревогой за пакет спросил Гришутка.
— Кетаван? — Женщина засмеялась. — Я и есть Кетаван.
Гришутка думал, что Кетаван — мужчина, и с недоверием взглянул на хозяйку.
— Вот, — сказала она, подавая записку, — это было в пакете. Для тебя.
«Приказ», — догадался Гришутка.
Он развернул записку и медленно прочел:
Гришутка вспомнил просторы исхоженных полей, дружную жизнь с красноармейцами в батальоне, громкие и уже не пугавшие раскаты орудий — и ему показалось, что стены комнаты сдвинулись и тесно обступили его со всех сторон.
Угадывая чувства мальчика, Кетаван заговорила:
— Ты не бойся. Мы будем ходить в горы, даже охотиться. Ведь ты останешься, правда?
И, видя растерянность на лице мальчика, добавила как последний довод:
— К тому же — приказ командира. А ты человек военный… Ну, раздевайся.
Гришутка поднял голову. С белого лица на него смотрели большие ласковые глаза. Хорошие глаза.
И то, что он увидел в их глубине, со сладкой болью воскресило в нем самое лучшее, что знал он в жизни: ласку матери.
— Ведь ты не уйдешь, нет? — настойчиво повторяла Кетаван.
— Нет, — тихо сказал Гришутка, подавляя вздох.
И не спеша стал снимать с плеч вещевой мешок.
Полотенце
Однажды после сильного дождя близ дома, где жил Асхат с матерью, остановился грузовик. Мотор ревел и стучал, как исступленный, колеса бешено вертелись, струей выбрасывая жидкую грязь, но груженная чем-то тяжелым машина только мелко дрожала, не будучи в состоянии выбраться из глубокой рытвины.
Через стекло кабины, по которому стекала вода, Асхат видел широкое лицо, короткий нос и белые большие зубы. Шофер что-то кричал — вероятно, ругался, но за шумом мотора голоса его слышно не было.
Наконец мотор умолк. Распахнув дверцу, шофер сердито закричал:
— Ну, чего стоишь? Тащи доску! Живо!
Мальчик бросился к плетню, где лежал заготовленный для стройки лес. В порыве усердия он приподнял сразу две доски. Тащить их было тяжело, и на третьем шагу, поскользнувшись, Асхат шлепнулся в грязь. Доски, падая, больно ударили Асхата по ноге, но, вскочив, он опять схватился за свою ношу.
— Одну, одну! — закричал шофер.
Когда Асхат подбежал к машине, лицо шофера уже не было сердито. Он улыбался и, улыбаясь, говорил:
— Муравей! Честное слово, муравей! Сам маленький, а смотри какую махину тащит!
Взяв из рук мальчика доску, он сунул ее под скат и опять полез в кабину. Машина заурчала, застучала и медленно поползла из ямы. Шофер заглушил мотор, посмотрел на потемневшее небо:
— Ну, как тут ехать! На каждом шагу ямы.
— Дядя, — сказал Асхат, — вон туда! Видите? Все наши, как дорогу размоет, едут туда. Я покажу, хотите?
Шофер недоверчиво посмотрел в сторону, куда показывал мальчик, потом опять взглянул на дорогу, подумал и решительно сказал:
— Садись!
В одну секунду Асхат оказался на кожаной подушке рядом с шофером. В нос ударил запах бензина. От мотора шло тепло. Машина заурчала и, переваливаясь с боку на бок, как корабль в море, поплыла по ухабистой, размытой дороге.
Выбрались на край села и по полю, с которого недавно сняли кукурузу, поехали к смутно видневшемуся вдали пригорку.
Пригорок приближался с каждой минутой, но еще быстрее сгущались сумерки, и, когда выехали на дорогу, тьма плотна облегла землю.
— А теперь что делать? — как бы самого себя спросил шофер, снова остановив машину. — Тут же опять ямы.
— А по бокам овраги, — в тон ему добавил Асхат.
— Точно. Так спикируешь, что и костей не соберешь.
Теперь, когда мотор утих, орудийная пальба слышалась совсем близко. К глухим ударам, от которых вздрагивала земля, то и дело примешивались другие звуки: то дробные и частые, как бы догонявшие друг друга, то хриплые и протяжные. На небе вспыхивал багровый свет и, испуганно задрожав, погасал.
Склонив голову к рулю, шофер молчал.
— Дядя, — почему-то шепотом спросил Асхат, — далеко до фронта?
— В том-то и дело, что близко. Кабы далеко, я б фары зажег. А тут с фарами ехать нельзя. Он, фашист, за каждым огоньком следит.
— А вы до утра, дядя, подождите, — посоветовал Асхат. — И я с вами посижу.
Шофер усмехнулся:
— В такой компании чего б не посидеть! Да только снаряды в другом месте ждут.
— А тут снаряды? — даже привскочил на сиденье Асхат.
— А ты думал, горшки с кислым молоком? — Шофер вздохнул: — Ну, слезай, шагай домой. А я поплыву. Ничего не поделаешь, придется понырять в потемках.
Асхат молча взялся за ручку дверцы и сошел на подножку. Но на землю не спрыгнул. Переминаясь с ноги на ногу, он о чем-то думал.
— А там, за поворотом, — сказал он наконец, — круча. Спикируешь — и костей не соберешь. Точно.
— Да ты что меня пугаешь? — рассердился шофер. — Качай домой, говорят тебе! Ну!..
Тогда с неожиданной твердостью Асхат сказал:
— Вы меня, дядя, не прогоняйте, а дайте лучше полотенце. Я с полотенцем и пойду до фронта.
— Что-о? — протянул шофер. — Какое такое полотенце?
— Ну, белое… У вас же есть полотенце?
— Да зачем оно тебе? — все более удивляясь, спросил шофер.
Если бы мальчик попросил у него пулемет, противотанковое ружье или даже пушку, он так бы не изумился, как этой просьбе о полотенце.
— Ты что, собираешься полотенцем фашистов бить, что ли?
— Вот же какой вы непонятливый! — в свою очередь, удивился Асхат. — Я повешу полотенце на спину и пойду вперед. А вы будете за мной ехать. Вы ж увидите полотенце в темноте?
— Ну? — силясь уяснить мысль мальчика, спросил шофер. И вдруг радостно закричал: — Муравей! Родной мой! Понял! Понял, черт меня дери!
Он схватил мальчика за руку, стремительно притянул его к себе и, не находя в темноте губ, поцеловал его прямо в нос.
Два дня спустя Асхат сидел в своем доме за столом и писал письмо:
«Папа, я привел на фронт целый грузовик снарядов. А снарядов там оставалось мало, и наши стреляли редко. А как привел я снаряды, опять стали стрелять часто. И немцы тоже стреляли. Но я не боялся. И командир сказал: «Ты храбрый мальчик». Тогда я сказал: «А мой папа под Ленинградом. Он тоже из пушек бьет немцев». Тогда командир приказал получше нацелить пушку. А когда пушку нацелили, командир сказал: «Ну, дергай». И я так дернул за шнурок, что все кругом задрожало. Командир послушал, что ему сказали в телефонную трубку, засмеялся и сказал: «Легкая же у тебя, Асхат, рука: прямо в блиндаж угодил. Молодец! А отцу напиши, что фашист, убитый на Кавказе, на Ленинград уже никогда не пойдет». И еще он сказал, что за снаряды мне дадут медаль. А чтоб никто не думал, что я только хвастаюсь, будто медаль моя, мне дадут маленькую красную книжечку и в ней напишут, что медаль и в самом деле моя».
Гераськина ошибка
Гераська не поладил с Анной Ивановной с первой встречи. До летних каникул Гераська учился у Людмилы Семеновны и очень с ней дружил. Людмила Семеновна была учительница молодая, с добрыми карими глазами и певучим голосом. Когда она входила в класс, у Гераськи на душе делалось тепло и уютно. Людмила Семеновна знала, что у лопоухого мальчика с длинными ресницами и плутоватыми глазами не было ни отца, ни матери, и очень его жалела.
Жил Гераська у тети Луши. Она работала на молочной ферме, из дому уходила до рассвета, возвращалась поздно.
Гераська целыми днями сидел один. Если ему делалось скучно, он забирал книги и отправлялся к Людмиле Семеновне на дом. Учительница проверяла тетради, а Гераська сидел против нее и, высунув от старания кончик языка, решал задачи. Иногда Людмила Семеновна подходила к Гераське, клала ему на голову руку и через плечо смотрела в тетрадку. Рука у нее была теплая, мягкая, и Гераське хотелось прижаться к ней щекою.
Когда кончились в школе занятия, Людмила Семеновна уехала в какую-то Лешу, где стояла воинская часть ее мужа.
К концу лета Гераська так соскучился по учительнице, что даже написал ей письмо. Впрочем, письмо осталось неотосланным: адреса он не знал, а спросить в школе не догадался.
Утром первого сентября Гераська вычистил ботинки, надел новую рубашку и пошел в школу. Он думал, что Людмила Семеновна уже приехала и сидит теперь в учительской, звонка ждет.
Перед дверью с надписью «3-й класс «А» толпились ребята, с которыми Гераська учился до каникул во втором классе. Подошла пожилая женщина, полная, с круглым розовым лицом, и сказала, чтобы ребята стали гуськом. Когда по всей школе весело зазвенел звонок, ребята начали по одному входить в класс, а войдя, бегом бросились занимать места, какие кому больше нравились. Вслед за всеми вошла и пожилая женщина. Она остановилась у стола и сказала:
— Я ваша учительница. Зовут меня Анна Ивановна.
Гераська подумал, что она ошиблась классом, и сказал:
— Нет, наша учительница Людмила Семеновна.
Анна Ивановна посмотрела на Гераську и объяснила: