Суд - Ардаматский Василий Иванович 37 стр.


Вот так не стало руководителя следовательской группы Бориса Борисовича Раилева. Вернувшись с похорон в прокуратуру, Владков и Куржиямский молча сидели в своей тесной комнатке.

— Надо же что-то делать… — сказал Куржиямский.

— А ты знаешь, что надо делать? — сердито спросил Владков.

— Надо работать… без него, — тихо произнес Куржиямский.

Они не знали, что как раз в это время подписывался приказ о назначении Владкова руководителем группы…

Глава тридцать восьмая

Уже несколько дней Сараева не водили на допросы. Последний раз вызвали, но допроса не было — следователь Владков только сообщил ему, что по этому делу, ввиду его громоздкости, будет проведено несколько судебных процессов и что в ближайшее время ему придется съездить на процесс в Донецк и дать там показания по взяткам из тех мест.

Ехать так ехать — один черт. Слава богу — скоро конец… Чему конец?

Сараев вернулся в тюремную камеру и, сидя на койке, тупо смотрел в свинцово-серую стену. Его сожитель по камере храпел на своей верхней койке. В самом деле — чему конец? Больше не будет глаз следователя — то усталых, то злых, то смешливых, но никогда добрых или сочувствующих… Ну не будет еще рядом этого храпящего соседа — пошлого вора, который если не храпит, то лезет к нему с философскими разглагольствованиями о добре и зле. А главное — не будет того, длившегося долго-долго, когда день за днем каждое утро он садился на стул перед столом следователя и не спешил поднять глаз, знал — глаза следователя уже ждут.

— Ну, Сергей Антонович, продолжим?

Он молчал… Ну в самом деле, почему и как все это с ним случилось? Когда он сам пытался анализировать свою катастрофу, он убеждал себя, что до выдвижения в Москву, когда он был директором завода, ничего похожего с ним произойти не могло. Да боже ж мой, если бы тогда кто-нибудь позволил себе хотя бы намекнуть, что он может стать преступником, да он за такое мог бы и убить…

— Началось все, я думаю, все же в Москве, — сказал он наконец.

— Однажды один мой подследственный говаривал мне, что, если бы он не поехал в Одессу, он вором не стал бы никогда, — заговорил Раилев, — дескать, там воздух такой, что нельзя не воровать. Но это, Сараев, был мелкий и тупой человечишка… Нет, нет, Сараев, давайте не будем обвинять города. — Раилев вынул из папки бумагу. — Я вам прочитаю сейчас письмо рабочих завода, где вы были директором. Писали они в Москву на имя министра. Жалоба-сигнал в момент вашего перевода с завода в министерство.

— Жалоб бывало достаточно, — усмехнулся Сараев. — Очень не любят люди строгих начальников.

— Подождите, Сараев… Читаю не сначала: «…последние годы перед назначением в Москву Сараев директорские летучки превратил в театр одного актера, где он в припадке самолюбования, при молчаливом восторге подхалимов, мешал с грязью уважаемых работников завода. Его несокрушимым убеждением было, что завод стал выполнять план только благодаря ему. А на самом деле просто стало лучше с поставкой сырья, усовершенствовалось оборудование, повысилось мастерство рабочего коллектива и ИТР. Но горе тебе, если ты выскажешь вслух эту мысль, ты станешь жалким героем на ближайшей оперативке, где он позволяет себе издеваться даже над тем, что ты заика, как это было со мной…»

— А, Харитоньев? Крупный склочник! — воскликнул Сараев. — Куда же это он писал, я раньше что-то сие не читал…

— Он писал это вашему бывшему министру, когда вы уже были назначены им в Москву заместителем начальника главка, и он хотел только одного — чтобы министр учел эти ваши черты.

— Что же это министр не отменил своего приказа?

— Это следовало спросить у министра, но он умер. Но не кажется ли вам, Сараев, что еще на заводе, почувствовав себя непререкаемым царьком, вы уже скользили по наклонной? А когда человек уже скользит, каждый толчок в спину становится опасным. Например, впечатление, какое произвел на вас обед у директора шведского автозавода, он мелюзга по сравнению с вашим служебным положением, а может позволить себе то, о чем вы и мечтать не можете. Вы на одном допросе рассказали, как у вас в результате этого впечатления возникли глобальные мысли о несправедливой оплате вашего труда… Я считаю, Сараев, эту историю в Швеции серьезной душевной раной, нанесенной вам его препохабством капитализмом. Скажете, нет?

— Можете думать что угодно, — еле слышно ответил он.

— Поймите одно, Сараев, вам станет легче, когда вы сами разберетесь в том, что ваш нравственный распад начался с вашего эгоцентризма. От непререкаемости до вседозволенности — полшага…

Спустя два дня Сараев передал следствию свое собственноручно написанное показание.

«…Считаю долгом своей совести сказать следствию, чт

Итак, я директор завода. Не прошло и года, как во мне окрепло убеждение, что план делаю я. Ну как же? Кто сумел выбить дефицитный металл перед самым завершением года, когда нам грозила буквально катастрофа? Я выбил. Кто сумел вырвать у горисполкома квартиры для наших работников? Я. Кто провел через все инстанции всесложнейшее дело по утверждению плана реконструкции завода? Я. Кто добился ассигнований на строительство заводской базы отдыха? Я. Кто в последний месяц года не вылезал из цехов, перенося туда все средства управления, вытаскивая из прорыва те или иные звенья производства, заранее, нюхом зная, где те прорывы могут возникнуть? Я. Наконец, кто же, как не я, обеспечивал общее руководство всеми делами завода?.. Завод давал план из квартала в квартал, и постепенно этот план как бы заслонил от меня людей. И знал я, главным образом, не тех, кто трудился честно и ровно, а тех, кто работал нерадиво, и тех я, конечно, шабрил без жалости, убежденно считая, что этим я их поднимаю на уровень задач, воспитывая этим и других. Тут я выражений не выбирал — как это может кто-то обижаться, если мною руководит священная тревога за план? Однако уже здесь, в тюрьме, мне вдруг стали вспоминаться случаи, когда я обижал и даже оскорблял людей зазря. Особенно один случай с пожилым инженером из технологического отдела Зиборовым. Он был знающий специалист, но по характеру тряпка, и я однажды на совещании, в присутствии представителя министра, сказал старику, что он отработанный пар, который только шипит, а КПД от него ноль без палочки. Позже выяснилось, что напал я на него необоснованно. Тут бы мне и извиниться перед ним, но подобное у нас не принято. А ведь если бы пришлось мне просить прощения, я бы этот урок для себя запомнил надолго. Но не принято… Вспомнились и другие случаи. Так что письмо рабочих в министерство, когда меня туда выдвинули, было совершенно правильным, но в министерстве, как вы знаете, решили письму этому не придавать значения. Ведь те люди, которые составляли на меня представление для утверждения и писали мою розовую характеристику, разве могли они потом дать ход письму рабочих? Честь мундира это им не позволяла… Но я вспомнил теперь одно наше заводское отчетно-выборное собрание. Там меня не очень круто, но все-таки покритиковали. Тот же Зиборов прошелся по мне, назвал меня удельным князьком — собрание этому посмеялось. Я на критику не счел нужным отвечать прямо и свое выступление посвятил перспективным задачам предстоящей реконструкции завода. Критики должны были понять — как им не стыдно мелочиться перед лицом такой грандиозной, предстоящей нам работы! Выступил после меня секретарь райкома партии. Он тоже сказал о предстоящей реконструкции завода, а потом заявил, что райком целиком поддерживает директора завода, считая его боевым командиром производства, который с предстоящей реконструкцией справится так же хорошо, как хорошо ведет он завод. При голосовании я получил немало вычерков, однако в партком прошел. Мне бы задуматься тогда над этими вычерками, а я только разозлился — завершаем год, а мне в это время кто-то делает подножку. Я даже думал, как бы мне установить хоть парочку из тех, кто меня вычеркнул? Но план завод снова дал, и с превышением. Поздравления, премии и все такое прочее — и снова уверенность, что я на уровне. А как же иначе? Мой завод на уровне, — значит, и я в полном порядке. Теперь-то я знаю, что это далеко не закон. Сам год назад по поручению министерства ездил снимать с работы директора одного сборочного завода, который план давал как часы, но буквально вопреки зарвавшемуся директору, который вдобавок не знал своего производства, имея диплом совсем иной инженерной специальности. Но на заводе была крепкая парторганизация, сплотившая весь коллектив, и очень толковый главный инженер. Мне бы задуматься над этой ситуацией… и вспомнить свой завод, но не задумался и не вспомнил…

Но займусь моим выдвижением в министерство. И опять — случайное обстоятельство: нужно было подпереть болеющего начальника главка, найти для него перспективного зама. Вспомнили обо мне. А как же было не вспомнить — как раз в это время я толкал свои дела в министерстве. План даю как часы, не стар годами, райком, хоть и скрипя зубами, мое выдвижение поддерживает. Секретарь райкома напутствовал меня — не забывай свой завод, ты там будешь нашим представителем. Я заверил, что завод всегда буду считать своим…

Я, между прочим, не сразу стал замначальника главка, сперва получил отдел. Наверно, руководство решило меня проверить в деле. Я постарался создать о себе наилучшее впечатление. Но тут мне открылось нечто странное — работать здесь было куда легче, хотя ответственности вроде и больше. Здесь у меня целая группа заводов, а там был один. Но там, что ни случись, трещит моя шея, а тут мне достался хорошо налаженный отдел, плюс еще по наследству я получил хорошего зама — знающего работягу, не лезущего поперек батьки. Как говорил один товарищ, мой зам — это моя сила. На заводе я такого зама не имел и, следует признаться, не искал, там силой должен был быть только я сам. Так что в отделе на первых порах моей задачей было не мешать работникам отдела и приглядываться ко всему, что они делают. Приглядевшись, я понял и почему мне тут легче, чем на заводе. Здесь непосредственное участие в работе заводов, подчиненных отделу, как бы самортизировано бумажной перепиской. Завод запрашивает, просит что-то, а тебе надо только решить, что ответить, стараясь, конечно, тому заводу помочь, помня, однако, и по личному опыту это зная, что просят всегда больше, чем надо на самом деле. Вот и вся кухня. А завод в это время видишь как в перевернутый бинокль — на масштабном фоне далеко нечто маленькое. А помочь-то ему не так уж и трудно — все же как ни говори, а нужды промышленности с каждым годом удовлетворяются все лучше и лучше. Такова схема моей ответственности в отделе, и, освоив ее, я заработал уверенно, напористо, как я умел. На посту заместителя начальника главка стало посложнее, особенно если помнить, что твой непосредственный начальник все болеет и болеет и иные весьма ответственные решения надо принимать самому и самому идти с ними и наверх… Но я быстро освоился и здесь.

Но все это, как ни удивительно, для меня лично стало не главным. В Москве изменился весь строй моей жизни. Когда я был директором завода, мы с женой и подраставшими дочерьми регулярно вместе ходили в местный театр, на концерты, по-провинциальному гонялись за каждой новой хорошей книгой, и все это нашу семью, если хотите, сплачивало или, может быть, озаряло одним общим духовным интересом. Я, например, очень любил наши вечерние разговоры и споры об увиденном или прочитанном. В Москве все это удивительным образом пропало. Действительно же удивительно, что в Москве мы с женой не были ни разу в театре или в музее. Мы даже в кино за несколько лет были раза три, не больше. Однажды я задумался над этим: почему, когда я был директором завода и жил в областном городе, потребность в этом была, а в Москве она атрофировалась? Там приезд Художественного театра был праздником, а здесь живу, что называется, рядом с театром и ни разу туда не сходил. Я решил, что, наверно, всегда так бывает — недоступное тянет, а то, что под рукой, — нет. Мне многие москвичи говорили, что они не бывали в Третьяковке. Не побывал там и я. И однажды об этом крепко пожалел. Вместе с замминистра мы поехали по делам в Ленинград. В поезде разговорились, и он сказал, что надо будет обязательно выкроить хоть пару часов сходить в ленинградский Эрмитаж. А потом говорит, что он больше всего любит московскую Третьяковку за то, что она очень русская. Начал называть разных художников и их знаменитые картины. Особо, говорит, люблю Маковского и Серова. Помните? И пошел вспоминать картины. А я сижу как глухонемой. Он сразу увял и начал молча укладываться спать. Ну, думаю, плохое я произвел на него впечатление, обязательно надо будет сходить в эту Третьяковку и потом, при случае, исправить положение… Были ли еще тревожные сигналы об этой стороне моей жизни? Были. Однажды на партсобрании моя фамилия была названа среди тех, кто больше всех пропустил занятий по партучебе. Состоялся об этом разговор с секретарем партбюро. Я на его поучения разозлился, сказал, что главное для меня дело и что я уже не в том возрасте, когда меня надо публично шпынять, как нерадивого школьника. В ответ мне было заявлено, что я глубоко ошибаюсь. А я убежденно считал, что прав я… Были об этом неприятные разговоры с женой. Она сказала, и, теперь я вижу, сказала точно, что я превращаюсь в делягу. А тогда я ей на это ответил, что у меня на всякие бирюльки нет свободного времени. Она, однако, доказала, что у меня каждый день есть минимум три часа свободного времени. И опять была права. Мы крепко поссорились… А все дело было в том, что в Москве у меня появились совершенно иные увлечения. Я человек компанейский, или, как теперь выражаются, контактный, и неудивительно, что я довольно быстро врос в компанию таких же, как я, работников среднего звена, которые стали москвичами не вчера и у них уже были устойчивые способы использования свободного времени. К примеру, они вытянули меня на хоккей. Я был далек от этой игры, но мне словно открылся какой-то новый, неведомый раньше мир жизни: голубой лед, музыка, яркие костюмы игроков, оглушающий азарт болельщиков и, сверх всего, в двух антрактах возможность, весело болтая об игре, выпить. Мои более опытные друзья приносили с собой заветные фляжечки, так что после второго антракта было уже здорово весело и приятно. А главное — в буфете я видел знакомых, таких же, как я, по положению знакомых. Иногда там, на хоккее, даже дела проворачивались — люди-то там становятся покладистее… Позже появилось новое увлечение — сауна. Это в общем-то хорошая и полезная для здоровья банька, если бы при ней не было так называемой комнаты отдыха, где ставится на стол всякое зелье и закуска — ну как же, какой русский человек, попарившись, не выпьет? Круг саунцев сужен до предела, так что поговорить там можно в открытую, как в другом месте не поговоришь, так что и там мы частенько толковали по делу, но выпивка все же остается выпивкой. И с хоккея и из сауны я возвращался домой поздно и в подпитии. Обязан признаться, что к спиртному у меня появилось влечение. От этого дома все хуже и хуже. Жена пилила, что до добра меня это не доведет, и даже стала поговаривать, что уйдет к дочерям… А в последнее время в нашей компании появился еще и преферанс — эта карточная игра очень увлекательная и даже интеллектуальная, как говорится, не „очко“. Собирались обычно у одного начальника из „Сельхозтехники“ — он вдовец, и квартира всегда свободна. Опять же, поставив на стол бутылочку, играли сперва по копейке, потом по пятачку, а потом дошло и до полтинника, когда и проиграть и выиграть можно солидно. Но меня, я думал, бог спасал — в основном я оставался при своих. Но теперь я знаю, что бог тут ни при чем — с помощью преферанса меня тянули к преступлению, и, когда они решили, что я созрел, они сразу подсадили меня на крупный проигрыш, который я уже не мог выплатить. Дальнейшее вам известно…

Назад Дальше