Когда Лукьянчику на втором допросе дали прочитать эти 80 страниц, из него точно воздух выпустили, у него не стало сил сопротивляться, и он тоже сел писать свои показания по Южному. Заодно сознался и в систематических приписках в период руководства там стройуправлением…
Было решено — провести Лукьянчика через суд по последнему делу, а затем его и Глинкина этапировать в Южный, чтобы там могли провести над ними показательный процесс. Как говорится, за возмездием ничего не пропадает, дай только срок…
А вот Залесский продолжал упорно и глупо запираться.
…В это утро Владков допрашивал Залесского по эпизодам взяток, полученных от Кастерина. Все уже было установлено совершенно точно и зафиксировано. Кроме одного эпизода — посещение Залесского Кастериным в Донецке, в частности — первое его посещение, когда Залесский при нем звонил в Москву и уточнял у Кичигина, можно ли пообещать Кастерину то, что было ему необходимо для его спецавтобазы. Залесский вообще отрицал, что принимал клиентов в Донецкой «Сельхозтехнике». Вероятно, он боялся дополнительного обвинения в корыстном злоупотреблении служебным положением. Но это было глупо, потому что такое обвинение против него уже существовало и без этого эпизода с Кастериным и даже было им признано. Но когда Владков разъяснил ему это, Залесский снова крутнул головой:
— Не было этого!
— Ну хорошо, а как же тогда Кастерин узнал, что надо стучаться к Кичигину? — с терпеливым спокойствием спросил Владков.
— Как? Как? — раздраженно переспросил Залесский. — Тот же Гонтарь мог ему подсказать.
— Нет, Залесский. Вы прекрасно знаете, что Гонтарь о существовании Кичигина не имел понятия, для него все связи вверх по этим делам замыкались на вас.
— Не знаю… Не знаю…
Создалась досадная ситуация: вся цепочка его преступлений была установлена с предельной точностью, и вдруг одного звена в ней не хватает, и, по-видимому, нет никакой надежды его получить — чем сильнее Владков нажимал, тем упрямее тот твердил свое «нет». И непонятно было, отчего он все заметней нервничал? Неужели в этом эпизоде скрыто нечто очень для него опасное, а следствию неизвестное… Так думал Владков, вглядываясь в каменное лицо Залесского.
А в это время Залесский напряженно обдумывал, пора или еще рано сделать тот защитный ход, который он замыслил заранее, когда все еще было в полном порядке. Правда, тогда он думал, что сделает это в самом начале беды, чтобы, не дав навесить на себя обвинений по этому делу, сразу перейти в совершенно другой разряд, где речь пойдет уже не о взятках, а об иностранной разведке и где он будет выглядеть почти героем. Потом он решил немного подождать, выяснить сначала, насколько следствию удастся влезть в их взяточные дела, и, если окажется, что раскрыто лишь немногое, можно будет тот защитительный ход и не делать. Теперь выяснилось, что следствию известны даже их аферы с Ростовцевым в Ростове. Судя по всему, ключи по Ростову в страхе и панике передал следствию сам Ростовцев — этот мелкий пижон и трус. Словом, все шло к тому, что защитный ход пора делать, и от этого Залесский все больше нервничал — он все-таки очень боялся госбезопасности…
— О чем вы задумались, Залесский? Вы что, не слышите меня?
— Я вас слышу, — замедленно ответил Залесский глухим голосом и вдруг резко поднял голову, твердо и ясно сказал: — Я должен сделать очень важное заявление.
— Прошу… — Владков подвинул к себе чистый лист протокола допроса.
— Нет. Я сделаю его только представителю госбезопасности.
— Это имеет отношение к делу, которое мы расследуем?
— Ни в какой степени.
На другой день в девять утра в прокуратуру приехал майор государственной безопасности Сугробов.
— Я должен рассказать вам, что произошло со мной во время туристской поездки на пароходе по странам Балтийского моря…
О том, что произошло с ним тогда в Гамбурге, он рассказал более или менее точно. Не полной правдой было его утверждение, будто он еще тогда решил, что работать на враждебную разведку не будет, а деньги взял у них только из боязни, что те господа догадаются о его отрицательной позиции и могли с ним расправиться. Он мог бы сказать и всю правду — что его решение не продолжать связи с теми господами пришло несколько позже и было продиктовано только страхом.
Сугробов подумал об этом сразу, но, чтобы убедиться в этом, повел разговор с Залесским о его жизни в разное время, незаметно заставляя его делать весьма серьезные признания нравственного характера. Залесский вынужден был вспомнить все, даже то, как он мальчиком в ленинградской коммунальной квартире играл в войну, по ходу которой отвоевывал себе всю квартиру, до революции принадлежавшую его семье. А затем Сугробов внезапно спросил:
— Как вы оказались во Львове перед самой войной?
Залесский начинает придумывать, будто был послан туда в командировку и что, когда началась война, он не успел ничего и сообразить, как Львов был занят немцами и он оказался у них в плену. Последовал вопрос:
— В каком лагере вы у них сидели?
И Залесский поплыл… Чем больше говорил он неправды, тем все сильнее и безнадежнее запутывался…
Сугробов был опытный чекист, он и виду не подавал, что видит, как запутывается Залесский, слушал его вполне доброжелательно, даже изредка кивал согласно и ничего не записывал, и, только когда Залесский, отвечая на его вопросы о будто бы малозначащих деталях, начинал об уже сказанном раньше говорить иначе, Сугробов мягко останавливал его:
— Вы об этом, Юрий Янович, говорили несколько иначе.
— Разве?
— Да, да, Юрий Янович… Но продолжайте, пожалуйста, и, если можно, уточните, когда и как вам удалось из Львова перебраться в Киев?
— Тогда немцы уже отступали… — неуверенно пояснил Залесский.
— Но отступали-то они, — улыбнулся Сугробов, — от Киева ко Львову, а не наоборот…
Залесский надолго замолчал, делал вид, будто силится вспомнить, как же это было на самом деле. Но тут Сугробов предложил сделать перерыв до завтра. Прежде чем Залесского увели, он сказал ему, что к завтрашнему дню ознакомится с архивными данными, в частности, с архивом красногорского лагеря немецких военнопленных, и потом поможет ему более точно вспомнить, когда и как он оказался в этом лагере.
— Я вам буду благодарен за это… — с трудом проговорил Залесский, потому что в этот момент он уже знал, что завтра ему придется говорить чекисту всю очень опасную для себя правду.
— И еще — сохранилась у вас та открыточка, что вы получили из Гамбурга в Риге?
— О да… В Донецке, у жены она, в шкатулочке…
На другой день Залесскому пришлось рассказать многие неприятные для него подробности своей жизни в оккупированном Львове в тетушкином особняке, на сей раз он сразу «не вспомнил» только свою службу в гестапо. Но пришлось рассказать и про это, иначе становилось непонятным, в чем было принуждение при вербовке его в Гамбурге…
Сугробов допроса не затягивал и попросил Залесского, чтобы он сам написал все, что считает нужным.
— И больше вам от меня ничего… не надо?
— А что же еще? — улыбнулся Сугробов. — В свое время уклонившись от связи с западно-немецкой разведкой, вы поступили правильно, они на вас, наверно, поставили крест, и гальванизировать это мертвое дело нет никакой необходимости… Единственно, что я могу пожелать вам, — не петляйте со следователем прокуратуры, как пытались петлять со мной, это еще никогда и никому в вашем положении не помогало. Особенно точно постарайтесь написать о работе в гестапо. До свидания…
Владков дал Залесскому пережать катастрофу последней надежды, занял освободившееся за столом место, открыл чистый лист протокола и спросил:
— Вернемся к нашему делу… Вашу встречу с Кастериным в Донецке вы по-прежнему отрицаете?
— Была, такая встреча… Была, — со злостью ответил Залесский — теперь ему было все равно…
Глава тридцать седьмая
В субботу все работали. Следствие в общем было завершено, а уже поздно вечером Раилев собрал у себя всю группу. Выглядел он очень усталым — лицо серое, под глазами темные круги, дышит учащенно, шумно…
— Ну что ж, мы подобрались к финишу, — начал он тихим голосом, не поднимая взгляда. — Поздравлять вас не собираюсь, это наша служба, наша с вами повседневная работа — помогать обществу освобождаться от всякой скверны, не так ли? — Он поднял наконец взгляд усталых глаз и посмотрел на всех по очереди. — Проведена большая честная работа, разработано очень серьезное уголовное дело, скоро мы отправим его в суд, который достойно завершит наш труд. — Он помолчал. — Вот что я думаю… Когда дело пройдет в суде, надо будет нам поехать в это министерство и выступить перед этим славным коллективом, показать, что преступники, пробравшиеся к ним, это бедствие, но никак не типичное явление, чтобы они не думали, что мы подозреваем всех. Обязательно это сделаем, а то у нас до черта любителей растрезвонивать всякие выдумки насчет того, будто «все воруют». Договорились? А теперь давайте немного поразмышляем о нашем деле… — Раилев сплел пальцы лежавших на столе своих крупных узловатых рук и некоторое время сосредоточенно на них смотрел, потом медленно поднял голову: — Итак, наш девиз — возмездие неотвратимо. А все участники этого дела выдвигали как щит свой девиз — мы возмездие перехитрим. Теперь все их тщетные хитрости нам известны. Сначала обратим внимание на их хитрости, так сказать, технологического порядка, я имею в виду их усилия придать видимость законных своим жульническим служебным бумагам. Тут они, однако, пороха не изобрели. Вспомните, как быстро Семеняк разобрался в этой их технологии. Это значит, что, хитря, по возможности, с бумагами, они рассчитывали еще и на халтурное исполнение своих служебных обязанностей некоторыми работниками министерства. Помните, Кичигин в своих показаниях рассказал, как он путем эксперимента установил, кто в аппарате их главка наиболее соответствует этому требованию, и как потом он старался пропускать бумаги именно через них. Вот об этом надо будет тоже рассказать в министерстве… — Раилев замолчал, на лице его возникло выражение, будто он с испугом прислушивается к чему-то в самом себе, потом резко повел головой, точно стряхнул с себя это состояние, и продолжал: — И вообще, если разобраться, они главную самоохранительную ставку делали на нравственное, несовершенство отдельного человека. Тот же Степовой — вроде бы и хороший человек, за свое колхозное дело ни перед чем не постоит, и вот тут-то они таких и засекали, считали, что они не постоят и перед собственной совестью, не говоря уже о законе… А расчет, скажем, на Горяева несколько иной, они его просто раскусили: мещанин без всяких опасных для них идеалов, кроме одного, для них полезного, — хочет иметь деньги, чтобы удобно жить. Вспомните, как Горяев на допросе дважды высказывал обиду на Кичигина, что тот обделял его деньгами, а работать требовал за троих… — Раилев вдруг рассмеялся. — Я вспомнил, с каким жаром Горяев разоблачал Кичигина как пошляка, пьяницу и бабника, сказал даже, что из-за Кичигина он хотел бросить это дело, чтобы не мараться. А сам-то… тоже мне нашелся белый лебедь… — Этому сравнению все дружно посмеялись. — Но откуда взялись наши белые лебеди? — спросил Раилев, глядя в пространство. — Если ответить обобщенно — из болота бездуховной жизни, где, как в питательном бульоне, размножаются бациллы и собственнического инстинкта, толкающего к стяжательству, и эгоцентризма — «после меня хоть потоп», и классического мещанства с его полным неуважением к обществу, и коленопреклонения перед западными образцами жизни, и многое другое. Но сам преступник все-таки индивидуален, у него как бы нет сейчас социального происхождения. Наше общество всесильно эти темные черты в человеке разгадать, но делать это должны не только и не столько мы. Но разве не приятно узнать, что у жулья — острая нехватка надежных кадров. Они же прекрасно понимали, что найди они надежных сообщников, скажем, в Госснабе, и у них бумажная технология стала бы куда прочнее. Ан нет. Не нашли. Вместо этого им пришлось пристегивать к своей коляске таких типчиков, как Гонтарь или Сандалов… Теперь я хочу напомнить вам одно примечательное признание Кичигина… — И опять у Раилева появилось то испуганное выражение лица, он поморщился и продолжал: — Помните, как он, пытаясь сам объяснить провал, заявил, что они вынуждены были торопиться, так как государство могло в любой день, как он выразился, вырвать у них почву из-под ног. Очень ценное признание. Все их предприятие держалось на дефиците с этой запасной техникой и на несовершенстве планирования. И они знали, что государству эти беды известны и оно конечно же принимает все необходимые меры, чтобы расшить это узкое место, а потому им надо торопиться… Товарищ Владков, не попробуете ли вы написать проект обстоятельной записки в Госплан, показать в ней, на какие их просчеты делает ставку жулье?
— Попробую, — ответил Владков.
— Последнее — вспомните, как на допросах оборонялся Ростовцев. Он даже потребовал записать это в протокол. Он говорил, что переадресованная ими техника не пошла куда-то налево, она только пошла вместо одного колхоза — в другой, а там, мол, тоже строят коммунизм. Я ему тогда предложил добавить, что более того — они тому другому колхозу даже облегчили строительство коммунизма; правда, за взятку деньгами, незаконно взятыми из колхозной кассы. Я уверен, что и на суде защита будет хвататься за эту мысль… — Раилев покачал головой. — В моей практике это первый случай, когда преступники так нагло заявляют об объективной положительности их преступлений. А теперь — по домам и до понедельника.
Когда спустя полчаса Куржиямский и Владков вышли из своей комнаты в коридор, они увидели впереди уходившего домой Раилева — под тяжелым его шагом поскрипывал старый паркет. Они остановились и смотрели ему вслед, пока он не свернул к лестнице…
В понедельник утром Куржиямский и Владков приехали в прокуратуру, и постовой в проходной сказал им нечто непонятное: «Умер старший советник юстиции Раилев…» Они даже миновали проходную и только уже во дворе прокуратуры замерли на месте, посмотрев друг на друга, и вдруг побежали к зданию. Одним махом вскинулись на свой этаж и — к кабинету Раилева. Дверь заперта, зачем-то постучали. Из комнаты напротив выглянул советник юстиции Юмашев.
— Что вы стучитесь? — спросил он, глядя на них слепыми глазами. — Он умер.
— Это правда? — выкрикнул Владков.
Юмашев, не ответив, закрылся в своей комнате.
Они пошли в секретариат.
Мария Исидоровна Ханаева — пожилая секретарша, каждый год собирающаяся на пенсию и каждый раз остающаяся еще на годик, — сидела за своим столом точно окаменевшая, прижав платок ко рту.
— Мария Исидоровна, как это случилось?.. — тихо спросил Владков, шагнув к ней, и она заплакала в голос.
В это утро в Прокуратуре СССР плакали многие: Раилева очень любили за его исступленную преданность делу, за умение безоглядно работать, за его принципиальность и справедливость ко всем, включая и преступников. В это утро вспоминали его на всех этажах… Как сказал он однажды на партийном собрании, что прокурор это самый обыкновенный человек, но только необыкновенно честный. Или как однажды на совещании он вступился за раскритикованного областного прокурора. Кто-то из начальства бросил ему реплику: «Не знал, что вы еще и адвокат». В ответ на это Раилев сказал: «Мы тут все — защитники правды»… Или как он однажды потребовал снять со стены стенгазету, потому что в ней была нарисована карикатура на уборщицу, оскорбительно издевавшаяся над ее физическим недостатком. Не было конца таким воспоминаниям о Раилеве — почему-то мы чаще вспоминаем все хорошее о человеке, только когда он умрет…
В час последнего прощания с покойным в зале было тесно и душно. Говорились прощальные речи. Тихо играла музыка. Раилев и в гробу был такой же крупный, грузный, на груди у него лежали большие рабочие руки.
Всем запомнилась речь друга Раилева, такого же пожилого человека:
— …Ни друзья, ни даже его близкие толком не знали, сколь тяжела была у него болезнь сердца. Однажды он при мне уронил стекляшку с нитроглицерином и так смутился… сказал: «Не понимаю, как это в карман ко мне попало». А теперь мы знаем — уже давно его сердце висело на волоске. Почему он таил это от нас? Не хотел, чтобы кто-то подумал, что ему работается тяжелее, чем другим. Не хотел, чтобы жалели… Помните, в партбюро его выбирали? Он, в отличие от других, не говорил, что не сможет справиться физически, он только высказал тревогу — хватит ли у него на это высокое звание авторитета и понимания жизни? Он и ушел из жизни, как уходят большие, сильные люди. Мы вместе в субботу вышли из прокуратуры — он сказал мне, что в тот вечер беседовал со следователями своей группы, и закончил: «Золотой народ»… Ну, вышли мы из ворот. Мне идти на троллейбус, ему — на метро. Он махнул рукой; «До понедельника» — и зашагал от меня… навсегда… А дома только жене шепнул, что ему что-то неможется, лег в постель… Заснул… И не проснулся… Дорогой наш друг и товарищ, прости нас за то, что мы не заметили твоей болезни… Прощай… — Сказав это, друг покойного подошел к гробу ближе, хотел, наверно, поцеловать своего мертвого друга, но сил у него на это не хватило, ноги подкосились, кто-то его подхватил.