Крестьяне - де Бальзак Оноре 10 стр.


— Если бы вы работали, то и у вас был бы обеспеченный доход, — промолвил кюре. — Бог благословляет труд.

— Не стану вам перечить, господин аббат, вы ученей меня и, может статься, разъясните мне это дело. Ну, вот я тут весь перед вами — лентяй, бездельник, пьяница, никудышный дядя Фуршон... Кое-чему я учился, образования понюхал, побывал в фермерах, а потом пришла беда, и вот не сумел я поправиться... Ну какая же разница между мной и таким славным, таким честным дядей Низроном, семидесятилетним стариком виноградарем, — он мне ровесник — шестьдесят годов копался он в земле, вставал ни свет ни заря на работу; у него и тело крепче железа, и душа чище чистого! Богаче он меня, что ли? Пешина, его внучка, — в служанках у жены Мишо, а Муш, мой мальчонка, — свободен, как ветер! И выходит, бедняге Низрону за хорошие дела и мне за дурные одна награда. Он и не знает, что такое стаканчик вина, он скромнее какого ни на есть праведника, он хоронит мертвых, а под мою музыку живые пляшут. Он натерпелся и холода, и голода, а я пожил в свое удовольствие, как и надлежит веселому чертову отродью. Нам обоим с ним одинаково повезло, обоим нам побелило снегом головы, у обоих у нас шиш в кармане; я поставляю ему веревку, которой он звонит в свой колокол. Он хоть за Республику, а я даже не за публику. Вот и вся разница. Честным ли трудом живет крестьянин или, как вы говорите, нечестным, все равно помирает он, как и родился, в лохмотьях, а вы в тонком белье!..

Никто не перебил дядю Фуршона, по-видимому, обязанного своим красноречием тонсаровскому вину. Сначала Сибиле хотел было его остановить, но Блонде подал ему знак, и управляющий умолк. Кюре, генерал и графиня по взглядам журналиста поняли, что он хочет на живом примере изучить вопрос пауперизма и, может быть, отыграться за утреннюю неудачу.

— А как вы понимаете воспитание Муша? Как думаете вы за него взяться, чтобы сделать его лучше ваших дочерей?.. — спросил Блонде.

— О боге он ему никогда не говорит, — сказал кюре.

— Вот уж чего нет так нет, господин кюре. Я ему говорю, бойся не бога, а людей! Бог добрый, он, по вашим словам, обещал нам царство небесное, потому что земное прихватили себе богачи. Я говорю ему: «Муш, бойся тюрьмы, из нее дорога на эшафот. Ничего не воруй, пусть тебе сами дают! От воровства недалеко до убийства, а за убийство тебя будут судить люди. Ножа правосудия — вот чего надо бояться! Оно бодрствует, чтобы сон богатых не пострадал от бессонницы бедноты. Учись грамоте. Будешь образованным, найдешь способ накопить денег под защитой законов, как господин Гобертен, — вот он молодец! Станешь управляющим, во! — как господин Сибиле, — он берет, что ему полагается с разрешения его сиятельства господина графа... Вся штука в том, чтобы держаться поближе к богатым: под столами у них валяются крошки». Вот это я называю самым что ни на есть хорошим и дельным воспитанием... И мой щенок против закона ни-ни. Из него выйдет добрый малый, он позаботится обо мне.

— А кем же вы его сделаете? — спросил Блонде.

— Для начала — слугой, — ответил Фуршон, — потому, имея хозяев перед глазами, он живо пообтешется, и будьте покойны: хороший пример поможет ему разбогатеть, не задевая законов, как вы все это делаете!.. Кабы вы, ваше сиятельство, назначили его к себе на конюшню, чтобы он приучился ходить за лошадьми, мальчонка был бы здорово рад... потому что он людей боится, а скотины нет.

— Вы, дядя Фуршон, человек умный, — прервал его Блонде, — вы прекрасно отдаете себе отчет в том, что говорите, и без толку не болтаете...

— Нечего сказать, хорош ум! Да я свой ум в «Большом-У-поении» оставил вместе с двумя моими монетками. Вот оно что...

— Как же это такой человек, как вы, дошел до нищеты? Ведь при теперешнем положении крестьянин должен пенять на самого себя за постигшее его неблагополучие, он свободен, он может работать. Теперь не то, что раньше. Если крестьянин сумеет сколотить копейку, он всегда найдет продажную землю. Он может ее купить, а тогда он сам себе хозяин!

— Видел я прежние времена, вижу и теперешние, дорогой вы мой ученый барин, — ответил Фуршон. — Вывеску, правда, сменили, а вино осталось все то же! Нынешний день — только младший братец вчерашнего. Вот пропишите-ка это в своих газетах! Разве нас освободили? Мы все так же приписаны к своей деревне, и барин по-прежнему тут, и зовут его Труд... Все наше достояние — мотыга — по-прежнему у нас в руках. На барина ли, на налоги ли, — налогов с нас много берут, — а все одно надо всю жисть трудиться в поте лица.

— Но вы же можете выбрать себе какое-нибудь занятие, поискать счастья в другом месте? — сказал Блонде.

— Говорите — поискать счастья?.. А куда я пойду? Чтобы уйти из своего округа, нужен паспорт, а за него пожалуйте сорок су! Вот уж сорок годов не слыхал я, как у меня в кармане звякает паршивенькая монета в сорок су о свою соседку. Чтобы идти куда глаза глядят, надобно столько же экю, сколько встретишь на пути деревень, а много ли найдется Фуршонов, у которых есть на что побывать в шести деревнях? Только военная служба вытягивает нас из селений. А на что нам нужна она, эта армия? Чтобы полковник жил за счет солдат, как богатый живет за счет крестьянина? Пожалуй, на сотню полковников одного и то не сыщешь, чтоб из нашего брата, крестьян, был. Тут, как и везде, богатеет один, а сотня других пропадают. А почему они пропадают?.. Богу известно да ростовщикам тоже! Вот и выходит, что лучше всего сидеть по своим деревням, куда нас, не хуже овец, загнала тяжелая наша жизнь, как раньше загоняли господа. И плевать мне на то, что нас здесь держит! Держит ли нас здесь нужда или барин — все одно мы, как каторжные, на весь век к земле прикованы. Вот мы ее, матушку, и ковыряем, и перекапываем, и навозим, и разделываем для вас, что родились богатыми, как мы родились бедняками. Все мы, вместе взятые, никуда не уйдем, какие есть, такие и останемся... Наших в люди выходит куда меньше, чем ваших вниз скатывается! Мы хоть и не ученые, а в этом деле тоже кое-что понимаем. Не надо нам ставить каждое лыко в строку. Мы вас не беспокоим, дайте и нам спокойно пожить... Не то, если дело этак дальше пойдет, придется вам нас кормить в ваших тюрьмах, а там много лучше, чем на нашей соломке... А хотите оставаться хозяевами, так мы всегда будем врагами, — сегодня, как и тридцать лет назад. У вас — все, у нас — ничего, нельзя же еще требовать от нас и дружбы.

— Вот что называется открытым объявлением войны. — сказал генерал.

— Ваше сиятельство, — продолжал Фуршон, — когда Эги принадлежали бедняжке барышне (да помилует господь ее душу, потому, как говорят, она в молодости пожила в свое удовольствие), мы горя не знали. Она позволяла кормиться с ее полей и дровишки из ее леса таскать, бедней от этого она не стала! А вы хоть и не беднее ее, травите нас, ни дать ни взять как лютых зверей, и тягаете бедноту по судам!.. Ну, так вот, это кончится плохо! Быть из-за вас страшной беде. Я видел, как ваш лесник, мозгляк Ватель, чуть было не убил несчастную старуху из-за полена дров. Вас ославят врагом бедного люда, будут ругать на всех деревенских посиделках; будут так же проклинать, как благословляют покойную барышню! Проклятие бедноты, ваше сиятельство, быстро растет и вырастает много выше самых высоких ваших дубов, а из дубов делают виселицы... Никто здесь не говорит вам правды, — так вот вам эта самая правда! Я со дня на день смерти жду, мне терять нечего, ежели я ко всему прочему в придачу выложу вам правду!.. Под мою и Вермишелеву музыку по большим праздникам в «Кофейне мира» в Суланже пляшут крестьяне, и я слышу, что они промеж себя говорят. Ну так вот, они вас не очень-то жалуют, и вам здесь не житье. Если ваш проклятый Мишо не изменится, вас заставят его уволить... Надо думать, за мои советы да за выдрю стоит мне дать двадцать франков!..

В то время как старик произносил эту последнюю фразу, послышались приближающиеся мужские шаги, и тот, кому только что угрожал Фуршон, без доклада вошел в столовую. По взгляду, который Мишо метнул на защитника бедняков, легко было догадаться, что угроза дошла до его слуха, и вся смелость сразу слетела с Фуршона. Этот взгляд оказал на ловца выдр то же действие, что встреча с жандармом на вора. Фуршон знал, что проштрафился; Мишо, казалось, имел право потребовать у него отчета в словах, явно ставивших себе целью запугать обитателей Эгского замка.

— Вот наш военный министр, — сказал генерал, представляя Мишо журналисту.

— Простите, графиня, — сказал ей «министр», — что я прошел через гостиную, не осведомившись, угодно ли вам меня принять, но у меня неотложное дело к его превосходительству.

Принося извинение графине, Мишо в то же время наблюдал за Сибиле, который внутренне радовался дерзким речам Фуршона, но отражение этой радости на его лице ускользнуло от внимания сидевших за столом, всецело поглощенных Фуршоном, а Мишо, из тайных соображений постоянно наблюдавшего за Сибиле, поразило выражение его лица и весь его вид.

— Он прав, говоря, что заработал свои двадцать франков, ваше сиятельство, — воскликнул Сибиле. — Выдра обойдется вам недорого...

— Дай ему двадцать франков, — приказал генерал камердинеру.

— Вы, стало быть, отбираете у меня выдру? — спросил Блонде генерала.

— Я закажу из нее чучело! — заявил генерал.

— А ведь этот добрый барин обещал оставить мне шкурку, ваше сиятельство! — сказал дядя Фуршон.

— Хорошо, — воскликнула графиня, — вы получите еще пять франков за шкурку, а теперь уходите...

Изнеженное обоняние г-жи де Монкорне сильно страдало от крепкого, терпкого запаха, который шел от дяди Фуршона и Муша и отравлял воздух, и если бы эти двое бездомных бродяг задержались еще на некоторое время, она была бы вынуждена сама покинуть столовую. Именно этому неприятному запаху старик и был обязан двадцатью пятью франками. Он вышел, опасливо поглядывая на Мишо и отвешивая ему бесчисленные поклоны.

— А то, что я говорил их сиятельству, господин Мишо, — сказал Фуршон, — я говорил им же на пользу.

— Или тем, которые вам за это платят, — ответил Мишо, пронизывая его взглядом.

— Подайте кофе и можете идти, — сказал генерал слугам, — не забудьте только затворить двери.

Блонде, еще не имевший случая видеть начальника охраны Эгского поместья, испытывал, глядя на него, совершенно иное впечатление, нежели только что произведенное на него управляющим Сибиле. Насколько последний внушал ему отвращение, настолько же Мишо вызывал чувство уважения и доверия.

Начальник охраны привлекал к себе прежде всего красивым складом тонкого лица безупречно овальной формы, разделенного носом на две совершенно симметричные части, что редко встречается у французов. При всей правильности черт лицо его не было лишено выразительности, — быть может, благодаря гармоничности цвета лица, где преобладали смуглые и красноватые оттенки, свидетельствующие о действенном мужестве. Светло-карие живые и проницательные глаза не скрывали мысли и всегда прямо смотрели в лицо собеседнику. Высокий и чистый лоб оттеняли густые черные волосы. Честность, решительность и святая доверчивость одушевляли это прекрасное чело, на котором невзгоды солдатской жизни проложили морщины; на нем без труда можно было прочесть любое промелькнувшее подозрение или недоверчивость. Как все военные, принятые в отборную кавалерию, начальник охраны по своему еще тонкому и гибкому стану мог почитаться статным мужчиной. Мишо, носивший усы, бакенбарды и узкий ободок бороды, напоминал тот воинственный тип, который чуть было не превратился в карикатуру, так опошлил его безудержный поток патриотических рисунков и картин. Тип этот, на свое несчастье, стал обычным в рядах французской армии. Возможно также, что однообразие впечатлений, трудности бивуачной жизни, от которых не избавлены были ни высшие, ни низшие чины, и, наконец, тяготы войны, почти одни и те же у командиров и солдат, — возможно, что все это вместе выработало такое единообразие облика военных. Мишо носил синий мундир с черным атласным галстуком, высокие сапоги военного образца, и походка у него была соответственная, слегка деревянная. Плечи откинуты назад, грудь колесом, как будто он все еще в строю. В петлице у него рдела красная ленточка ордена Почетного легиона. Добавим один моральный штрих, который завершит этот чисто физический набросок: если управляющий Сибиле с момента своего вступления в должность не упускал случая титуловать своего патрона «ваше сиятельство», Мишо никогда не называл хозяина иначе как «ваше превосходительство».

Блонде, украдкой указав аббату Бросету на управляющего и на начальника охраны, снова обменялся с ним взглядом, как бы говоря: «Какой контраст!» Затем, желая убедиться, что у обоих характер, мысли и речь соответствуют осанке, наружности и манерам, он посмотрел на Мишо и сказал:

— Удивительное дело! Сегодня я рано вышел из дома и застал ваших сторожей еще спящими.

— В котором часу? — с беспокойством спросил бывший военный.

— В половине восьмого.

Мишо лукаво взглянул на генерала.

— А через какие ворота вы изволили выйти? — осведомился он.

— Через Кушские. Сторож в одной рубашке выглянул в окно, — сказал Блонде.

— Гайяр, очевидно, только что лег, — заметил Мишо. — Когда вы сказали, будто рано вышли из дома, я подумал, что вы действительно встали чуть свет. Вот если бы тогда сторож был дома, я решил бы, что он захворал, но в половине восьмого он, должно быть, только еще ложился спать. Мы караулим по ночам, — продолжал после небольшой паузы Мишо, отвечая на удивленный взгляд графини, — но наша бдительность ровно ни к чему не приводит! Вы сейчас приказали выдать двадцать пять франков человеку, который только что преспокойно помогал скрыть следы покражи, совершенной сегодня утром у вас в лесу. Впрочем, мы поговорим об этом, ваше превосходительство, когда вы кончите завтрак. Надо же на что-нибудь решиться...

— Вы всегда преисполнены своими правами, дорогой Мишо, a summum jus, summa injuria[19]. Если вы не будете терпимее, вы наживете себе много неприятностей, — сказал Сибиле. — Мне жаль, что вы не слышали, о чем сейчас говорил здесь дядя Фуршон, которому вино развязало язык.

— Он меня напугал, — сказала графиня.

— Все, что он говорил, мне уже давно известно, — заметил генерал.

— Он, мошенник, вовсе не был пьян, он просто разыграл свою роль. Но для кого он старался?.. Может быть, вы это знаете? — спросил Мишо, пристально глядя на Сибиле, покрасневшего от этого взгляда.

— О, rus!..[20] — воскликнул Блонде, покосившись на аббата Бросета.

— Бедные люди! Им так тяжело живется, — сказала графиня. — И есть доля правды в том, что нам здесь выкрикивал Фуршон, именно выкрикивал — ведь нельзя же сказать, что он это высказывал.

— Сударыня, — ответил Мишо, — неужели вы думаете, что солдаты императора в течение четырнадцати лет возлежали на розах?.. Его превосходительство — граф, командор ордена Почетного легиона, он не раз получал денежные награды, а я дослужился только до младшего лейтенанта, но разве я ему завидую, хотя начинали мы службу одинаково и сражался я так же, как и он? Разве я стремлюсь опорочить его славу, украсть его награды, не признавать присвоенных его чину почестей. Крестьянин обязан повиноваться, как повинуется солдат; у него должна быть солдатская честность, солдатское уважение к приобретенным правам; он должен стараться выдвинуться в офицеры, — законно, трудом, а не воровством. Лемех и тесак — близнецы. У солдата есть одно только, чего нет у крестьянина, — смерть всегда глядит ему в глаза.

— Вот что мне хотелось бы сказать им с кафедры! — воскликнул аббат Бросет.

— Вы говорите, надо быть терпимее, — продолжал начальник охраны, отвечая на слова Сибиле. — Я готов терпеть потерю десяти процентов валового дохода, приносимого Эгами; но при таком порядке, который сейчас заведен, вы теряете все тридцать процентов, ваше превосходительство. И если господин Сибиле получает некоторый процент с дохода, я не понимаю его терпимости, так как он добровольно отказывается от тысячи или тысячи двухсот франков в год.

— Любезный Мишо, — возразил Сибиле ворчливым тоном, — я уже докладывал его сиятельству, что предпочитаю лишиться тысячи двухсот франков, нежели жизни. Я, кажется, уже не раз и вам советовал!..

Назад Дальше