Крестьяне - де Бальзак Оноре 9 стр.


— Надо же, по крайней мере, узнать, в чем дело, — ответила графиня.

Через несколько минут вошел Муш во всей красе своих жалких отрепьев, едва прикрывавших наготу. Глядя на это живое олицетворение нищеты посреди роскошной столовой, где стоимость любого трюмо на всю жизнь сделала бы богачом такого мальчишку, разутого и раздетого, с голой грудью и обнаженной всклокоченной головой, нельзя было не поддаться чувству сострадания. Муш пожирал глазами, сверкавшими, как два уголька, богатое убранство комнаты и изобильные яства на столе.

— У тебя нет матери? — спросила г-жа де Монкорне, не находя иного объяснения подобной наготе.

— Нет, барыня. Мамка померла с горя, не дождавшись отца, а он ушел на войну в двенадцатом году, не женившись на ней по бумагам, и там, извините, замерз... А есть у меня дедушка Фуршон, человек хороший, хоть и выколачивает из меня иной раз душу.

— Как могло случиться, мой друг, что в ваших владениях живут столь несчастные люди? — спросила графиня, взглянув на генерала.

— Ваше сиятельство, — ответил кюре, — крестьяне сами виноваты в том, что они несчастны. Граф преисполнен добрых намерений; но нам приходится иметь дело с людьми, лишенными всякого религиозного чувства; они помышляют только о том, чтобы жить на ваш счет.

— Но, дорогой господин кюре, — заметил Блонде, — ведь это ваше дело наставить их на путь истины.

— Сударь, — ответил аббат Бросет, повернувшись к Блонде, — его преосвященство отправил меня сюда, словно миссионера в страну дикарей; но, как я имел честь ему доложить, к французским дикарям никак не подступишься: они поставили себе за правило нас не слушать, между тем как американских дикарей можно чем-нибудь заинтересовать.

— Господин кюре, — сказал Муш, — сейчас мне люди еще малость помогают, а стану ходить в вашу церкву, мне совсем перестанут помогать да еще надают колотушек.

— Религия должна бы для начала выдать ему пару штанов, дорогой аббат, — сказал Блонде. — Разве вы не пользуетесь в миссионерской практике прельщением дикарей?

— Он тут же бы их продал, — ответил вполголоса аббат. — Да и мое жалованье не дает мне возможности заниматься такой благотворительностью.

— Господин аббат совершенно прав, — заметил генерал, глядя на Муша.

Хитрый мальчуган притворялся, будто он ничего не понимает, когда ему было невыгодно понимать.

— Мальчишка смышленый, ясно, что он соображает, что хорошо, что дурно, — продолжал генерал. — В его возрасте он мог бы уже работать, а он только думает, как бы ему безнаказанно набедокурить. Он давно на примете у сторожей... Этот наглый мальчишка уже прекрасно знает, что землевладелец не является свидетелем потравы, совершенной на его земле, и не может составить протокол, и, пока я еще не был мэром, он преспокойно пас коров на моих лугах, и не думая уходить, когда видел меня. Зато теперь он немедленно удирает.

— Ах, как нехорошо, — сказала графиня. — Не следует брать ничего чужого, дружок!

— Есть-то ведь надо, милая барышня. Дедушка меня больше тумаками кормит, чем хлебом, а от затрещин только живот подтягивает. Когда коровы отелятся, я их малость поддаиваю, ну и сыт. Разве вы, ваше сиятельство, такие бедные, что нельзя вашей травой немножко поживиться?..

— Может быть, он сегодня весь день ничего не ел! — всполошилась графиня, тронутая такой ужасной нищетой. — Дайте ему хлеба, пусть он доест пулярку... Ну, словом, накормите его завтраком!.. — добавила она, глядя на камердинера. — Где ты ночуешь, мальчик?

— Везде, барыня. Зимой — где пустят, а в тепло — на воле.

— Сколько тебе лет?

— Двенадцать.

— Значит, время еще не ушло направить его на добрый путь, — сказала графиня, обращаясь к мужу.

— Из него выйдет солдат, — сурово отчеканил генерал. — Он прошел хорошую подготовку. Я вытерпел не меньше его, и вот видите, каков я стал!

— Извините меня, господин генерал, я нигде не записан, — сказал мальчуган, — мне не тянуть жеребья. Мамка-то моя невенчанная, и родила она меня в поле. Дедушка говорит, что я дите земли. Значит, мамка-то укрыла меня от солдатчины. И Мушем я только так зовусь, могу зваться и по-другому. Дедушка мне все объяснил, как мне вольготно будет: я не записан в казенных бумагах и, когда подрасту до жеребьевки, пойду бродяжить по Франции! Меня не изловишь!

— Ты любишь своего дедушку? — спросила графиня, пытаясь заглянуть в душу этого двенадцатилетнего мальчика.

— А то нет? Затрещин он мне отсыпает вволю, когда у него разойдется рука. Ничего не поделаешь! Зато он хороший, забавник такой. А насчет колотушек дедушка говорит, что это он плату берет за то, что обучил меня читать и писать.

— Ты умеешь читать? — спросил граф.

— Еще как умею-то, ваше сиятельство! И даже самые маленькие буковки! Истинная правда, как то, что мы выдру поймали.

— Что здесь написано? — спросил граф, положив перед ним газету.

— «И-жи-днев-нае»... — прочел Муш, запнувшись только три раза.

Все, и даже аббат Бросет, рассмеялись.

— Еще бы! — закричал Муш, выходя из себя. — Заставили газетину читать! Дедушка говорит — газеты только для богатых, все равно потом узнаешь, что в них такое прописано.

— Мальчуган прав, генерал, он вызвал во мне желание еще раз повидаться с моим утренним победителем, — сказал Блонде. — Вижу теперь, что мистификация дедушки и Муша, прямо скажу, «мушиная».

Муш прекрасно понимал, что служит предметом развлечения для господ; ученик дяди Фуршона оказался вполне достойным своего учителя: он вдруг расплакался.

— Как у вас хватает духа смеяться над ребенком, у которого нет башмаков на ногах?.. — сказала графиня.

— И который к тому же считает вполне естественным, что дедушка возмещает оплеухами свои труды по его обучению, — добавил Блонде.

— Слушай, мальчуган, правда, что вы поймали выдру? — спросила графиня.

— Да, барыня, правда, и выдря — правда, и то, что вы раскрасавица, — правда, — ответил Муш, утирая рукавом слезы.

— Так покажи нам эту выдру, — сказал генерал.

— Дедушка ее припрятал, ваше сиятельство. Но она еще дрыгала ногами, когда мы были у себя в мастерской... Вы пошлите за дедушкой, он сам хочет ее продать.

— Отведите его в людскую, — приказала графиня камердинеру Франсуа, — пусть он там позавтракает, пока придет дядя Фуршон, — пошлите за ним Шарля. Позаботьтесь, чтобы мальчику подыскали башмаки, панталоны и куртку. Пусть тот, кто придет сюда голым, уйдет отсюда одетым...

— Благослови вас бог, дорогая барыня, — сказал Муш, выходя из комнаты. — Господин кюре, уж будьте спокойны, я приберегу новое платье для праздников.

Эмиль и г-жа де Монкорне переглянулись, дивясь этим как бы вскользь брошенным словам, и взгляд их, казалось, говорил аббату: «А ведь мальчишка не так-то глуп!»

— Конечно, ваше сиятельство, — сказал кюре, когда мальчик уже вышел из столовой, — не следует сводить счеты с нищетой. Я лично думаю, что для нее имеются свои скрытые причины, судить о которых может только один бог, — причины физические, часто роковые, и причины нравственного порядка, порожденные свойствами характера и такими наклонностями, которые мы осуждаем, а меж тем они нередко проистекают из добрых качеств, к несчастию для общества не нашедших себе применения. Чудеса храбрости на полях сражений говорят нам, что отъявленные негодяи могут перерождаться в героев... Но в данном случае вы находитесь в особых, исключительных условиях, и если в ваших добрых делах вы не будете руководствоваться рассудительностью, вы, возможно, будете выплачивать жалованье своим врагам...

— Врагам? — воскликнула графиня.

— Жестоким врагам! — многозначительно подтвердил генерал.

— Дядя Фуршон и его зять Тонсар, — продолжал кюре, — это разум местного простонародья, с ними советуются во всех мелочах. Их макиавеллизм просто непостижим. Имейте в виду, что десяток крестьян, собравшихся в кабачке, стoят крупного политического деятеля...

В эту минуту Франсуа доложил о приходе Сибиле.

— Это наш министр финансов, — с улыбкой сказал генерал. — Попроси его сюда, Франсуа. Сибиле разъяснит вам, какое создалось у нас серьезное положение, — добавил он, посмотрев на жену и Блонде.

— Тем более что Сибиле и не особенно скрывает это от вас, — прошептал кюре.

Тут перед глазами Блонде предстал человек, о котором он много слышал с первого же дня своего приезда и с которым очень хотел познакомиться лично, — управляющий имением. Это был мужчина среднего роста, лет тридцати, с угрюмым, неприятным лицом, чуждым улыбке. Из-под нахмуренных бровей глядели зеленоватые, вечно бегающие глазки, скрывавшие его мысли. Сибиле был одет в коричневый сюртук, черные панталоны и жилет, носил длинные, гладко причесанные волосы, что придавало ему сходство с лицом духовного звания. Панталоны плохо скрывали кривизну его ног. Судя по бледному лицу, можно было подумать, что Сибиле человек болезненный, на самом же деле он был очень крепок. Глуховатый голос вполне согласовался с неблагообразной наружностью.

Блонде незаметно переглянулся с аббатом Бросетом, и ответный взгляд молодого священника дал понять журналисту, что его подозрения относительно управляющего были для аббата вопросом решенным.

— По вашим подсчетам, милейший Сибиле, — сказал генерал, — крестьяне как будто крадут у нас четверть дохода?

— Много больше, ваше сиятельство, — ответил управляющий. — Государство требует с вас меньше, чем присваивает себе здешняя беднота. Какой-нибудь шельмец вроде Муша ежедневно собирает с ваших полей по два буасо зерна. А старухи, которые, кажется, не сегодня-завтра умрут, ко времени сбора колосьев вдруг обретают и проворство, и здоровье, и молодость. Вы можете воочию убедиться в этом чуде, — прибавил Сибиле, обращаясь к Блонде, — через шесть дней начнется уборка хлебов, задержавшаяся из-за июльских дождей... На следующей неделе мы начнем жать рожь. Сбор колосьев следовало бы разрешать только людям, имеющим справку о бедности, выданную мэром данной общины; а главное, каждая община должна допускать к сбору колосьев только свою бедноту; у нас же общины разных кантонов собирают друг у друга колосья без всяких удостоверений. Если считать, что у нас в общине шестьдесят бедняков, то к ним пристанет еще человек сорок лодырей. Да что говорить, даже зажиточные крестьяне бросают свои дела и идут собирать чужие колосья и неснятый виноград. В нашем кантоне этот народ собирает скопом до трехсот буасо в день, уборка продолжается недели две, значит, мы ежегодно теряем четыре тысячи пятьсот буасо зерна. Вот и выходит, что сбор колосьев беднотой составляет больше чем десятую часть урожая. А из-за потрав мы лишаемся примерно одной шестой части сенокосов. Потери от лесных порубок не поддаются учету; уже принялись рубить шестилетний молодняк... Вы, ваше сиятельство, терпите большие убытки — более двадцати тысяч франков в год.

— Так вот, сударыня, — сказал генерал, обращаясь к жене, — вы сами теперь изволили убедиться!

— А это не преувеличено? — спросила г-жа де Монкорне.

— К несчастью, нет, сударыня, — ответил кюре. — Бедный дядя Низрон, знаете, тот седой старик, что, несмотря на свои республиканские убеждения, выполняет обязанности звонаря, церковного сторожа, могильщика, псаломщика и певчего, — словом, дедушка Женевьевы, которую вы поместили у госпожи Мишо...

— Пешина! — прервал аббата управляющий.

— Какая Пешина, в чем дело? — спросила графиня.

— Может быть, вы припомните, графиня, как встретили однажды на дороге Женевьеву в ужасно жалком виде и воскликнули по-итальянски: «Piccina!»[18] Это прозвище так за ней и осталось, но его переиначили, и теперь вся округа зовет вашу подопечную Пешиной, — сказал кюре. — Только она одна и ходит в церковь с госпожой Мишо и госпожой Сибиле.

— И это ей сильно вредит! — сказал управляющий. — Ее попрекают религиозностью и не любят.

— Так вот, бедный семидесятидвухлетний старик Низрон набирает, и притом совершенно честно, около полутора буасо в день, — продолжал аббат. — Но эта самая честность и не позволяет ему продавать собранное зерно, как это делают все остальные; он оставляет его себе. Из уважения ко мне ваш помощник, господин Ланглюме, ничего не берет с него за помол, а моя служанка, когда печет хлеб, заодно печет и ему.

— Я ведь позабыла про свою маленькую протеже, — воскликнула графиня, испуганная словами управляющего. — С вашим приездом я совсем потеряла голову, — сказала она, обращаясь к Блонде. — Но после завтрака мы вместе пойдем к Авонским воротам, и я покажу вам в натуре одно из тех женских лиц, какие мы видим на картинах художников пятнадцатого века.

В это время дядя Фуршон, которого привел камердинер Франсуа, застучал своими поломанными деревянными башмаками, снимая их у дверей в буфетную. По знаку графини, которой камердинер доложил, что старик тут, в столовую вошел дядя Фуршон, держа в руке выдру, висевшую на бечевке, привязанной к ее желтым и звездообразным, как у всех перепончатых, лапам, а следом за ним явился Муш с набитым едою ртом. Старик обвел недоверчивым и раболепным взглядом, часто скрывающим подлинные мысли крестьян, четырех господ, сидевших за столом, посмотрел на Сибиле, а затем торжествующе потряс своей земноводной добычей.

— Вот она! — сказал он, обращаясь к Блонде.

— Моя выдра! — воскликнул парижанин. — Я за нее полностью заплатил.

— Э, господин хороший, — ответил Фуршон, — ваша выдря ушла! Она сидит сейчас в норе и не хочет оттуда вылазить, — ведь та была самка, а эта, между прочим, самец! Эту выдрю Муш увидал издалеча, уже после того как вы отошли. Истинная правда, как то, что их сиятельство, господин граф, прославились со своими кирасирами под Ватерлоо. Этой выдре я хозяин, как их сиятельство, генерал, хозяин Эгам... Ну, а за двадцать франков выдря будет ваша, не то я снесу ее супарфекту, если господин Гурдон найдут, что она им дорога... По случаю того, что мы сегодня с вами охотились вместе, я вам, как полагается, предпочтение делаю...

— За двадцать франков! — воскликнул Блонде. — На добром французском языке это никак не может назваться предпочтением.

— Эх, господин хороший, — воскликнул старик. — Я так плохо понимаю по-французски, что, если вам угодно, спрошу у вас свои деньги по-бургундски, лишь бы они попали ко мне в карман, мне все едино, буду разговаривать хоть по-латыни: latinus, latina, latinum. Ведь эту же цену вы сами мне давали сегодня утром. А ваши денежки у меня отобрали мои же собственные детки, уж я плакал по ним, плакал, покуда шел сюда. Спросите Шарля... Не срамить же их из-за десяти франков, не тащить же их в суд за плутни... Как заведется у меня несколько су, так они беспременно их у меня вытащат, угостят вином... Разве легко, когда приходится идти за стаканчиком вина к чужим людям, а не к родной дочери? Вот они, теперешние детки! Этого только мы от революции и дождались! Все для детей, а отцов хоть и вовсе не надо! Нет, Муша я по-другому воспитываю, — он меня любит, пострел! — сказал он, дав легкий шлепок своему внуку.

— Мне кажется, вы готовите из него такого же воришку, как и все здешние жители, — сказал Сибиле. — Ведь дня не пройдет, чтоб он чего-нибудь не напакостил.

— Эх, господин Сибиле, у него совесть поспокойнее вашей. Бедный мальчонка! Что он возьмет-то? Немножко травки. Оно лучше, нежели душить человека! Понятно, он еще не знает, как вы, арифметики, не умеет вычитать, складывать и умножать... Ух, и вредите же вы нам! Рассказываете, будто мы шайка разбойников. От вас и пошла рознь между вот ими, нашим барином, человеком честным, и между нами, тоже честными людьми... Нету честнее нашего края! Ну, скажите на милость, какие у нас доходы? Мы с Мушем почитай что нагишом ходим! А уж на каких мягких перинах спим!.. Каждое утро умыты росой. Разве только кто позарится на воздух, которым мы дышим, да на солнышко, что нас пригревает, а то, право, уж и не знаю, что с нас взять! Богатый ворует сидя дома возле печки, — так оно много спокойней, чем подбирать, что валяется где-то в лесу. Для господина Гобертена нет ни стражников, ни лесников, а поглядите-ка на него: пришел сюда гол как сокол, а теперь нажил два миллиона. Долго ли сказать: «Воры!» А вот уже скоро пятнадцать годов, как дядя Гербе, суланжский сборщик податей, объездив деревни, в самую темноту отправляется со своей кассой домой, а никто с него и двух лиаров не стребовал... Что-то не похоже это на воровскую страну! Что-то мы с воровства не богатеем! Ну-ка, скажите, кто из нас — мы или вы, буржуа, — может жить, ничего не делая?

Назад Дальше