Сказал тихо, внятно и угрожающе:
— Еще раз услышу немецкую речь — пойдешь своей дорогой.
Антон прищурился, щетину на подбородке потер и кивнул. Понял он, что неспроста лейтенанта так вздернуло. И не с добра.
Лена же заподозрила неладное и дело с, по сути, воровством рубашки, отодвинулось на второй план:
— Что-то случилось?
Николай не спеша дожевал под напряженными взглядами бойцов и кивнул.
— Ты остаешься здесь, а мы уходим. Через час.
Лена оторопела:
— Нет…
— Да! — рубанул. И не стал уговаривать — специально ударил грубо, по больному. Пусть лучше обидится, но останется. И будет жить. И выживет. — Ты ранена, больна. Из-за тебя мы не можем быстро идти. Из-за тебя рискуют все.
У девушки горло перехватило от обиды и стыда.
Лицо оттерла от испарины и в стол уставилась, руку сжимая мокрую. Прав лейтенант. Жесток, но прав. Она всех тянет, она им обуза.
Но остаться?
Она панически боялась этого, до колик в животе, до плача. Долг и желание, личное и общественное опять ставили перед ней непростой выбор.
— Хо… Хорошо, — прошептала одними губами.
И так хотелось Лене убежать, сорваться с лавки и демонстративно выбежать из избы хлопнув дверью!… Как капризной, избалованной девчонке. Эгоистке!
И это добавило девушке неприятных ощущений. Настроение и без того паршивое, стало еще хуже.
— Ты прав.
Как трудно было это признать, почти так же трудно как принять слова Николая не за жестокость, а за правду, не за оскорбление и унижение, за заботу о других бойцах. И понять его. Отодвинув свое.
— Я останусь, — повторила и поднялась, ушла в комнату за занавеску.
Санин прикрыл глаза ладонью на минуту, на расстоянии чувствуя насколько плохо сейчас Лене. И он тому виной… Но он прав!
Закончились сантименты, закончилось "нравится — не нравится".
— Ну ты крут, командир, — тихо сказал Перемыст.
— Разговоры, — закрыл тему Санин. — Час на отдых и выступаем.
Жесткость в голосе и взгляде появилась, как завеса укрыла прошлое от настоящего, разделив окончательно то, что еще как-то соединялось эти дни.
— Мы в глубоком тылу, — сказал тихо солдатам, понимая, что скрывать эту новость нельзя.
— Немцев?
— Да.
Мужчины молчали, хмуро глядя на командира. Пора было принимать решение, и он его принял: мальчишество действительно закончилось и страх действительности осел в душу тяжелым камнем, имя которому — война.
Так устроен человек, он все время, даже в самых плачевных ситуациях думает о хорошем, надеется на это гипотетическое «хорошо» вопреки всему и вся. Санин не был исключением. После бомбежки, после встречи с пленными, даже в той опустевшей деревне с расстрелянным населением он все равно не мог до конца поверить, что происходящее не сон, что война не закончится с минуты на минуту, сегодня, завтра. Что все встанет на свои места. Но все это оказалось правдой, а вот что выберутся — не факт.
— Кто сказал-то? — спросил Федор.
— Хозяин.
— Верить этому баклану? Ну, ты даешь лейтенант, — хмыкнул Перемыст, но взгляд был серьезным.
Николай сам не понимал, почему поверил старику. Может, все увиденное и услышанное за эти дни сошлось, а может, запоздалое осознание шутку сыграло.
Неважно это уже было, потому и не думалось.
— Отдыхайте и выходим.
Дрозд нашел хозяина за банькой. Тот сидел на выщербленной ветрами и дождями лавке и курил. На появление лейтенанта бровью не повел.
— Дай закурить, отец, — попросил сев рядом. Что-то было в его голосе, что старик не стал отнекиваться, подал кисет. Мужчина неумело смастерил "козью ножку", закурил и спросил.
— Где мы?
— От Барановичей недалече. Если идти вам, то туда. Можа еще своих нагоните.
Голос старика звучал глухо, чуть сварливо, но понять укоряет или нет, было трудно.
— Не сердись на нас, батя, не драпаем мы, а понять пытаемся, что происходит, к своим выйти.
— Вы б к немцам лучше вышли да как дали бы им! Ай, — махнул рукой в сердцах. — Говорил люд, придут, устроят вам, так оно и вышло.
Дрозд затянулся, щуря глаз от дыма. Собачится, доказывать что-то желания не было.
— Сам-то русский? — спросил устало.
— А кто?… Славянин!
— На заимке сидишь? Удобно?
Мужик нехорошим взглядом одарил лейтенанта и вдруг усмехнулся:
— А и сижу.
— А мы не сидели.
— И чего?
— Ничего… Раненые с нами. Оставим у тебя, пригляди? Пожалуйста.
Старик подумал, докурил не спеша и кивнул:
— Ладно-ть.
— Спасибо.
— Уходите?
— Угу.
— Куда?
— К своим частям пробиваться будем.
— Ну, ну, — хмыкнул. Не понравилось это Александру:
— Еще что знаешь? Не тяни, батя, чего за нос водишь?
— А и скажу — не пройдете, поляжете. Посты на дорогах. Техника без продыху идет. Фашист везде. Колонна за колонной идет.
— Откуда ты все знаешь? — насторожился Саня.
— А и вам узнать с руки. Из лесу-то выйти и вот оне.
— Так и идут, всем сообщая, что Минск взят?
— Ну, че ж, выше бери — у Москвы стоят. Вона листовки по полям раскиданы, мол, немецкие освободители уже вызволили из большевистского рабства народы ажно до столицы. А и она сегодня-завтра ихняя будет.
— Да вот хрен! — процедил Дроздов.
— Ну, он не он, а листовки вон.
— И верят люди?
— Как не верить? Оно прочти да вокруг посмотри — все и сойдется. Красных-то полками гонят, в теплушки вона и на Запад. А откель столько пленных? А в жандармерию почто люд записывается, в помощь, значится, новому порядку? Ааа, вот то-то и оно. Баста Советам.
— Всем ты ничего мужик, батя, а как что скажешь, просто кулаки чешутся…
— А и почеши, да не об меня. Я-то что? Ты люду вона объясни, что к чему. Немчура-то одно талдычит — капут Советам.
— Хрен им!
— Можа и так, а кто поверит? Драпаете. А оно жалко шибко? Ха! Колхозы-то ваши тоже капут, немец уж объявил. А люду то — слава Господи.
— Что-то не пойму я тебя, отец. К чему клонишь? К тому, что рады у вас врагам? Рады тому, что деревни вырезает? Сам видел — да, нет колхоза! Потому что людей нет!
— Эт ты видел, а кто еще? — скривил лицо старик. — То-то! Они вона немца видят, а тот антелегент. Ну, вздернул двух, трех коммуняк, и чего, кто по им заплачет? А деревни там, еще чего — слухи. Покаместь дойдет, немец ни одну не две так-то положит. Годи, будет тут новая власть.
Саша честно пытался понять, чего крутит старик и, никак не мог. Вроде осуждает он власть Советскую, а вроде душой за нее болеет. Вроде против немцев, а вроде нет.
— Бать, ты вообще, за кого?
— А ни за кого! За народ! Я хоть и здесь сижу, а боле других знаю! Зверья повылазило немеряно, а что с того будет? То-то и оно. Хорошего не жди. Немец он аккуратист, педант, он сам пачкаться не станет. А сколь уркаганов округ? Один вона с вами, а другие? За немчуру уже. Сколь их сюды нагнали, знашь? О! — махнул над головой ребром ладони. — Строители, мать их! Таперича они построють, ага, держи карман ширше. Неделю назад под конвоем ходили, а теперь своих конвойных конвоируют. Немец права дал. Помощь новой власти. Прояви лояльность, сможешь грабить, насильничать и убивать. И никто им поперек не пойдет. Вы вона драпаете, немец кур по деревням вылавливает, девок в сараях зажимает, остальны гуляют. А чего — немец власть дал. Все можно.
Саня одно из всей его тирады понял:
— Ты что-то сказать хочешь, отец?
— Хочу! — губами пошамкав, выдал. — К своим частям пробираться это ваше дело, а здеся кто нам подмогой будет? Кто зверюгу энту приструнит? Кто сволоту к ногтю прижмет? Ведь страсть что творят! Стреляют, чуть слово скажи! А как не сказать, если домой к тебе, как к себе заваливают? Последнее, понимаешь, забирают.
— Ты не партизанить ли собрался?
Старик примолк, посидел и выдал вроде зло и язвительно, а вроде бы всерьез:
— А идите вы!… Прямо! — и указал на лес, прямиком за банькой. — Пару часов ходу напрямки и выйдете.
Саня понял, что разговаривать со стариком бесполезно.
— Ладно, поговорили, — сказал тихо и поднялся. — За постой спасибо, отец, и за пригляд за раненными.
И пошел в избу. Перекусил молча, пока бойцы отдыхали, и Николай объявил подъем.
Они ушли не прощаясь, только Перемыст подмигнул, обернувшись к Лене у порога.
Та сжалась, кинулась следом и застыла на крыльце, глядя, как они уходят в полумрак густого леса. В неизвестность, горечь дыма, бомбежку и свист пуль.
За эти дни бойцы стали ее миром, ее родными и расставание с ними было невыносимо. Страх сковывал душу, он же и позвал вперед — ринулась за ними, когда последние — прихрамывающий Васечкин и Летунов, почти исчезли меж вековых сосен.
Она не отдавала себе отчет в том, что делает. Решение пришло само, оно как порыв оказалось больше нее самой, выше доводов разума, стыда, нежелания быть обузой — и толкнуло ее вперед, за бойцами. Погнало, сторожась, от сосны к сосне — за ними. Если получится, она вместе с ними проберется за линию фронта, не обременяя собой, а нет… они погибнут вместе.
Через пару часов бойцы вышли к полю. Огромное золотистое полотно поспевающей ржи грелось на солнце. Небо голубое и глубокое, солнце — круг марева, и это поле, что упиралось в зелень соснового леса за ним. Лента коричневой проселочной дороги была чиста и безлюдна.
Лена стояла у опушки и смотрела на открывшийся вид с тоской и непониманием. Он как островок прошлой мирной жизни, был цел, нетронут сапогом фашиста, не разорван воронками и смертями солдат, не загажен воздух порохом, пылью и кровью. Здесь жужжали пчелы и стрекотали сверчки где-то во ржи, порхали самые настоящие бабочки.
Лена не верила своим глазам, стояла пораженная, и точно так же метрах в тридцати от нее стояли ее товарищи, и точно так же во все глаза смотрели на небо, рожь, лес.
И вот двинулись, оглядываясь и пригибаясь.
Девушка ждала, когда они уйдут достаточно далеко, чтобы не заметить ее, но вдруг услышала низкий гудящий звук, надвигающийся из-за спины. Самолеты?
А ребята как на ладони!
И рванула без ума, замахав руками:
— Немцы!!!
Все обернулись и тут из-за леса вылетели три самолета, с гудением и визгом пошли на мужчин.
— Уходи!! — закричал ей Николай, а она бежала к нему, не понимая, что бежать нужно в другую сторону. К ней ринулся Дроздов, Перемыст ушел в сторону, залег во ржи, Голушко и Фенечкин со всех ног рванули к лесу, помогая Васечкину, но того шалой пулей срезало, Стрельникова прошила очередь и он рухнул в беге в рожь, рядом лег Летунов, срезанный осколком бомбы.
Что-то ухнуло и, завжикало возле Лены. Фонтанчики земли взлетали возле ее ног, а она видела лишь Николая, его перекошенный в крике рот и вздыбленную землю меж ним и Дроздовым. Она смыла лейтенантов, накрыла с головой грохотом Лену и та замерла, споткнувшись в беге. Она видела, как оседают комья земли, унося с собой Николая, и он падает навзничь, широко раскинув руки. И все смотрит на нее, словно цепляется в последний миг своей жизни за ее взгляд, ее глаза.
Лена в прострации протянула к нему руку и, вдруг, почувствовала, как что-то ударило в голову, потекло мокрым по лицу, и небо, земля закружились, соединяясь.
Она осела в рожь, продолжая видеть упавшего Николая и почему-то Надю, собирающую ее чемодан. Женщина повернулась к ней и оказалась не сестрой, а подругой, задорно улыбчивой несмотря на то что на ее веселом платье алели пятна крови, а лицо было обезображено кровавой раной.
Миг и все стало каким-то серым и ненужным. Краски поблекли, память больше не тревожила…
Дроздов первый пришел в себя и рванул к Лене, наплевав на поливающих очередями «мессеров». Пули свистели, вскрывая землю, скашивая набухающие колосья ржи. А он видел лишь девчонку с окровавленной головой, что лежала на меже.
— Что ж ты… дура… какая же ты дура! — схватил ее, встряхнул, не веря что убита. И прикрыл собой от грохнувшей за спиной бомбы. Комья земли обдали его удушливой волной, клоня к траве. Взгляд ушел к лесу, из которого они вышли — до него недалеко, он укрытие.
И не думая — вперед, утаскивая бесчувственное тело туда, где его не достанет не пуля, ни осколок.
В это время на другом конце поля Фенечкин тащил к лесу Николая, тянул изо всех сил контуженного, бесчувственного.
Голушко помог, ринулся на подмогу.
А дальше перебежками, хоронясь меж стволами. Лейтенант висел на плечах товарищей и пытался понять, отчего все кружится и плывет, почему так невыносимо тихо. И почему перед глазами все еще стоит падающая Лена. Она осталась на заимке, она не могла попасть под обстрел, она не могла быть на поле, в нее не могли попасть… она не могла погибнуть…
А мессеры все кружили над головами и бомбили, поливали очередями скрывший беглецов лес.
Миг, какой-то миг, как всегда на воне разорвал прошлое и будущее. Не оставив ничего в настоящем.
Бойцы упорно шли вперед, а в это время Дроздов без сил лежал у сосны и смотрел на Лену. Ему казалось, что только что он потерял все и, ничего не осталось. Самый близкий друг погиб, его девушка тяжело ранена, а он ничего не может, не знает куда идти и что делать, где свои, а где чужие. Зато отчетливо понял, что война теперь его личный враг, что единственное, что ему осталось, что он должен — за погибших и за себя, за Колю, за погибшую хохотушку — Надю, за рядовых и гражданских, что так и останутся на веке в этих краях и вечно молодыми — отомстить.
Мужчина поднялся и, перекинув автомат за спину, поднял девушку на руки и пошел обратно на заимку. Он не уйдет отсюда, не побежит, не станет искать своих, линию фронта. Потому что линия фронта — здесь, и свои — здесь, и его Родина — здесь, и долг — тоже здесь. И он выполнит его на вверенном судьбой участке. И сделает все, чтобы земля под ногами фашистов горела и плавилась.
Глаза щипало от слез, душу мутило от боли, и хотелось вернуться за Николаем, но он был уверен — друг погиб, и выбор был небогат — закрыть глаза убитому другу или спасать живую, ту, что была дорога мертвому. Долг Дроздова теперь перед другом — защитить девчонку, сохранить ее в память о нем, и драться за двоих, так, словно Николай жив.
Мертвым не должно быть больно за живых, и смерть их не должна быть напрасной.
А за спиной уже стрекотали мотоциклы. Немцы ехали колонной по той самой дороге, которая стала последней для многих жизней.
Глава 10
Ночью совершенно вымотанные бойцы наткнулись на остатки мехкорпуса генерала Борзилова. А еще через два дня он вывел людей через пинские болота белорусского Полесья к линии фронта.
Дорогу Николай совсем не помнил, она слилась у него в одно грязное пятно трясин, бесконечности болота и отупения от боли потерь. Его самый лучший друг и наивная девочка, что поехала не к отцу, а за смертью в Брест, остались далеко за спиной, и все же шли рядом. Ему казалось, стоит только повернуться, и он увидит смешную сосредоточенность на лице Леночки, широкую улыбку друга, и услышит наивный укор от первой, а от второго остроумную шутку…
Там, в болотах, что-то умерло в его душе, навсегда оставшись с теми, кто погиб в эти безумные в своей катастрофичности дни.
И родилось, сплавляясь и сживаясь с ним — гнев, глубинный, не поддающийся ни контролю, ни осознанию, и вина, глубока, ранящая и бередящая душу. Вина за тех, кого не довел, вина за смерть синеглазой несмышленки. Он все время видел, как она оседает в рожь, как падает Саша, и готов был выть и рвать зубами фашистов.
Может быть эта злость, потеря, что отпечаталась в его глазах и на лице, делая его замкнутым и угрюмым, может быть суматоха, что стояла вокруг, а может фамилии своего начальства, что он назвал особисту, или спецобучение, которое он не скрывал, помогли ему уйти от въедливого внимания. Так или иначе, но через трое суток, послав к чертям госпиталь, старший лейтенант Санин отбыл на Западный фронт в двадцать вторую армию, чтобы принять командование на одном из участков фронта, в качестве командира роты, и отстоять Западную Двину.