Долго и мило смеялась девочка, объясняя матери, что такое аспирантура. А потом обратилась ко мне, видимо решившись наконец сказать:
— У меня, папочка, очень-очень большая радость…
— И ты для нас большая радость, доченька…
Я провел рукой по мягким черным волосам, потрепал тугие косы.
— У меня другая радость…
— Какая?
— Скажу. Только защити, если мама станет осуждать.
— Разве ты совершила достойное осуждения?!
— Нет, отец.
— Так что же это за радость?
— Я люблю, отец! Люблю! Ой, прошу, не делайте удивленных лиц… И не обижайтесь на меня. Я не могла сказать вам, потому что… потому что… Вы сами знаете почему! Вот видите, а готовы осуждать меня, хоть и не знаете, кто он, этот человек…
— Нет, нет, доченька! Никто тебя не осуждает. Но это так неожиданно…
Да, это было неожиданно. Хотя, здраво рассуждая, нетрудно было б догадаться, что такая привлекательная девушка не останется незамеченной…
— Прежде чем влюбиться, доченька, ты должна была спросить нас! — сказала мать.
— Разве я знала, мама, что так получится?! Только не обижайтесь. А то я подумаю, что вы не любите свою дочку…
И Эльмира опустилась на пол, положила голову мне на колени.
— Не подумаешь, дочка. Знаешь, что очень любим тебя… А кто он?
— Он, папочка, такой непослушный, такой вредный! — Она притворилась рассерженной. — Обещал приехать со мной, я из-за этого задержалась в городе…
— И не приехал?
— Не приехал.
— А может, обманывает тебя, доченька? Ты ж такая доверчивая…
— Нет, нет, папочка! Что ты?! Он не может обманывать.
— Почему же не приехал? Может быть, совесть у него нечиста?
Понимаете, почтенные, как прозвучали эти слова для меня самого!
— Он не мог. Вызвали в Москву. Но к концу недели, к обеду, обязательно будет здесь.
— А чем он занимается?
— Он архитектор, папочка… Я вижу, мама удивлена непонятным словом. Это, мама, человек, который проектирует— ну, рисует на бумаге — новые дома, здания. Ты видел, папочка, университетский корпус на улице Советской?
— С высокими колоннами, с гранитной лестницей?
— Да, да! Это он проектировал. И новый театр… Помнишь, мы с тобой гуляли по набережной и я показывала: большое здание, похожее на орла, который собирается взлететь…
— Тоже он строил?
— Да, строили по его проекту.
— А сколько ему лет? — вмешалась мать; видно, испугалась, не старик ли, если так много построил.
— Он на четыре года старше меня.
— Как раз по горскому обычаю! Хорошо, доченька… Надеюсь, слова любви вы шептали на родном языке?
— Да, отец, он даргинец. Не скажу, что очень уж красивый. Но бывший борец и гимнаст. Стройный, высокий… Вот приедет, сами увидите, что ваша дочь не ошиблась.
— Ну что ты, доченька! Была бы ты счастлива. В добрый час!
— Папочка! Какой ты у меня хороший… Спасибо, папочка! Скажи и маме: почему она не говорит «в добрый час»?!
— Я рада за тебя, дочка! — Зулейха смахнула слезу. — Только не думала, не гадала, что вдруг сразу привалит столько счастья. Люби, доченька, люби: великое это счастье — любить!
— Ой, а я-то боялась! Вы такие добрые, такие хорошие!
И снова стала прыгать, смеяться, радоваться, как маленькая, как одержимая. Вытащила из чемодана еще бутылку французского коньяка, вот ту, что сегодня мы выпили, и бутылку доброго геджухского вина, которую я распил тогда с дочерью: Зулейха никогда и в рот не брала этого зелья. И смеялись мы, и прослезились от радости в ту ночь.
А когда легли, долго не мог заснуть; даже не помню, спал ли вообще. Радость дочери, ее ласка, внимание не рассеяли тревогу. Нет, еще острее почувствовал я опасность разоблачения. Ради счастья дочери не мог я допустить, чтоб на мою семью показывали пальцами и сплетничали. Что ж делать? О, как все было б спокойно, если б не проклятый Курт-Хасан! Откуда он взялся? Что делать? Покончить с собой? Разве этим избавишь семью от позора? Глупо! А может, не такой уж злой человек Курт-Хасан? Какая ему польза губить уже безвредного и беспомощного старика? Нет, надо увидеться с ним, поговорить с глазу на глаз… И утром, сказав, что должен проведать давнего своего друга, я вышел из аула еще до солнца. В бодрой свежести рассвета долго ощущал я терпкий запах сена и кизячного дыма. Чем дальше уходил, тем свежее и светлее делалось вокруг. Шагая один по дороге, извилистой, как моя жизнь, я обдумывал предстоящую беседу с Курт-Хасаном.
Особенно приятным представлялось мне наше с ним расставание: ударили по рукам, он поклялся мужской честью, что схоронит под каменной плитой все ему известное, никогда больше ее не сдвинет и все позабудет. И будто бы приходит ко мне пробуждение от тяжелого сна-кошмара и вновь увидел мир во всей необычности, простоте и ясности и, главное, спокойствии. Великая это радость — быть спокойным! А спокойным может быть лишь тот, у кого совесть чиста, нет двойного дна, чужой шкуры, притворства и вечной тревоги: не сползла ли где-нибудь чужая шкура и не открылась ли твоя собственная?! Размечтался, мне уже представлялось, будто, возвращаясь от Курт-Хасана, уже не прячу глаза, не отворачиваюсь, а каждому встречному пожимаю руку и желаю счастливого пути и все отвечают с радушием: «И тебе, старик, доброго пути!»
Мечты, мечты! Жалкие старческие мечты о покое… К вечеру перевалил через скалистую гору, что нависает над аулом Иракли, и по аробной дороге добрался до одинокой палатки в невысоком кустарнике. На железных опорах теперь уже висели толстые провода; все это напоминало гигантский музыкальный инструмент. Видимо, сегодня верхолазы уже закончили работу.
Я подошел к палатке. На камне была разложена нехитрая трапеза: куски вареного мяса, горской брынзы, разломанного руками хлеба, пустая бутылка водки и полный кувшин с водой. На походном алюминиевом стуле сидел Курт-Хасан и с великим наслаждением курил сигарету в самодельном длинном мундштуке.
— Ассаламу-алейкум!
— Ба, кого я вижу?! Сам князь пожаловал! — обернулся ко мне Курт-Хасан. — Садись, угощайся! А выпивки— баакку — нет… Куда путь держим по старой заброшенной дороге?
— К тебе… — сказал я, подсаживаясь. — Ты что ж, один остался сегодня?
— Все отправились в район. Там, говорят, хорошее будет кино. А я вот остался здесь сторожить.
— А чего здесь сторожить?! Эти железки, — я кивнул на железные опоры, — унесут, что ли?
— Нет. Сторожу, чтоб такие вот старички не запутались в проводах. Ко мне, значит, пришел? Слышал, слышал, что мной интересуешься…
— Скажи, добрый Курт-Хасан, откуда ты взял, что я сын князя Уцуми, а не Мутай из Чихруги?
И я постарался улыбнуться, но чувствовал, что вместо улыбки вышел волчий оскал.
— Знаю! — ехидно улыбнулся ираклинец.
— От кого?!
— От тебя. Сам же только что сказал! — засмеялся Курт-Хасан. И будто громом меня оглушило.
— Хочешь сказать, что прежде не знал?
Горькая обида жгла сердце: «Неужели сам выдал себя?!»
— Прежде не был уверен. А теперь убедился!
— Но ты же на свадьбе в Мугри ко мне, Мутаю из Чихруги, обратился, как к сыну князя?!
— Э, то было просто предположение, догадка… Вспомнилось, как ты зачастил в Апраку к Хажи-Ражабу и Казанби. Сперва знал тебя как Мутая из Чихруги, а потом ребята стали поговаривать, что ты не медный пятак, а золотой, что ты Эльдар сын князя Уцуми… Вот на свадьбе в Мугри я и пошутил ради забавы: посмотреть, как отзовешься. Но мало ли отчего может удивиться человек! Да и как не удивиться, если тебя назвали князем, а ты колхозник… Ну, и позабыл я об этом случае. И вдруг в ауле говорят, что ты мной интересуешься. «Эге-ге! — думаю. — Видно, попал в самое яблочко».
— Почему же до сих пор не донес, не сообщил?
— Есть русская пословица, старче: семь раз отмерь, один раз отрежь. Не было уверенности. Но ты пришел и сам признался.
Бледнел я и краснел от жгучей досады. Прямо папаха на мне загорелась. О, как проклинал себя в эти минуты, да и после…
— Ну что ж, будешь рад донести на старика?
— Старик не старик, а все из чужого стада собака!
И он прищурил левый глаз, будто целился из ружья.
— И где ты научился так уважать седины?
Вдруг лицо Курт-Хасана исказилось, он бросил недокуренную сигарету вместе с мундштуком.
— Где, спрашиваешь? Там, далеко, где от мороза падают птицы, где выйдешь по нужде и моча замерзает сосулькой. И за что? Я спрашиваю, за что потерял я лучшие годы? Знаешь, из-за чего? Из-за того, что был идиотом, поверил вот таким, как ты, скорпионам, вернее, тараканам, выползающим во мраке… Выползающим, чтобы врать о «друзьях справедливости» и совершать жесточайшие несправедливости, насилия, убийства. Чтобы плакать о «лишенных свободы» и лишать свободы других людей. Лицемеры, ханжи, обманщики, а на деле прислужники фашистов, сопливые помощники коричневых палачей… О, как я проклинал вас! Если б эти проклятия сбылись, не только от вас, от всего вашего потомства не осталось бы и потного места. А ты требуешь от меня уважения к сединам! Нет, нет вам уважения! Не дождетесь.
— Думал, ты нормальный, уравновешенный человек и можешь говорить по-людски…
Я старался сдержаться, не дразнить Курт-Хасана.
— Хотел бы убаюкать меня? А может, князь готов повесить на мой язык золотую гирю?
— Откуда взять золото?! И у отца не было…
— Врешь, князь!
— Князья тоже бывали разные. Отары овец, земля— это все же не золото. Не знаю, поверишь ли, но сейчас простой чабан состоятельнее тогдашнего князя в Дагестане.
— Брось прибедняться, князь! Много о тебе знаю: что был белым офицером, убивал большевиков, в тяжелые для народа дни распространял враждебные листовки…
— Думаешь, хорошо заплатят?
— Мне ничего не нужно. Сам заработаю на хлеб с водкой.
— Ну что ж, выдай.
— И сегодня ж… Вон стоит мой мотоцикл! Видишь?
— Думаешь, поверят? Да, кажется, ты уже пытался оговаривать, когда сдался в Апраку…
— Теперь люди стали умнее, князь. Теперь поверят… Он сплюнул, но как будто призадумался.
— Погляди, Курт-Хасан! — я снял папаху. — Пред тобой беспомощный и безвредный старик. У меня жена, дочь, славная девушка, только что вернулась домой веселая, радостная, окончив университет. Они ничего не знают. Ради них живу. Ради них прошу…
— У тебя есть жена?
— Да.
— И дочь?
— Да, Курт-Хасан.
— А у меня никого нет, никого!
— Но я-то при чем? Где тут моя вина?!
— Ах, еще не понял? Я же говорю: если б не такие вот слезливые убийцы, сентиментальные палачи, лгуны, совращающие доверчивых юнцов враньем, в которое сами не верят и никогда не верили, если б не такие предатели и трусы…
— Ты не можешь называть меня трусом!
— А кто же ты?! Ха-ха-ха! — он трубно расхохотался. — «Свобода личности! Справедливость! Демократизация!» Да, вы мастера вывешивать на двери бараньи головы, а в лавке продавать собачье мясо… Фальшивомонетчики! Золотые мечты человечества подменяете потертыми медяками… Каким я был безмозглым ослом, когда поверил! «За честь и славу Дагестана»! Ха-ха-ха! Нацизм — вот ваша свобода! Дави, души, убивай из-за угла — вот ваша демократия.
— Курт-Хасан…
— Уже сорок пять лет я Курт-Хасан… Это не твои ли друзья, князь, вещают «голосом свободы»? «Дорогой слушатель, как ты думаешь, что такое свобода?» О, я теперь знаю: свобода — это чистая совесть, свобода — это смело смотреть в лицо своим соотечественникам, это радоваться своему труду и радовать других, это родная земля, даже если на ней и не все еще в порядке, но для того ты и родился, чтобы сделать ее краше, лучше… Понятно?
— Все понятно. Но послушай, уважь седину…
— Стыдно! Птицы и те умнее, они не поют на чужбине, они поют там, где родились и научились летать…
Что я мог ответить? Я хорошо помнил свою благодарственную молитву аллаху, когда благодарил в слезах, что он не внял, пренебрег упованиями Эльдара… Мог ли возражать Курт-Хасану? Даже он раньше меня понял истину…
Но все же улучил момент и перебил:
— Можешь ты внять словам человека, который просит о единственном одолжении: забудь все!
— Я ничего и не знал, ха-ха-ха! Ты сам все рассказал со страху… Нет, старик, камень умеет молчать, а я не умею. Разговор исчерпан.
Курт-Хасан поднял мундштук, вставил новую сигарету, закурил.
— А если дам золото?! — вдруг спросил я, хотя золота и вправду не было.
— Золото?! — усмехнулся ираклинец и, словно скрывая улыбку, прикрыл ладонью подбородок.
— Да.
— А сколько дашь, князь? Да-авненько мечтаю приобрести машину. — Глаза ираклинца сверкнули. — Не швейную, конечно! Водить умею, на тяжелом «МАЗе» работал…
— Хорошо! Будет у тебя машина. Только помни: слово мужчины дороже золота.
— Что ты, старик! Дал бы хоть в долг… Верну все до копейки, помоги лишь сесть за баранку собственной машины. Эх, вот удача так удача!
— Гм, где бы достать столько денег?! — пробормотал я и поймал себя на мысли, что и в самом деле хочу ему помочь.
— Ну, если ты так добр, старик, то помни: меня всегда найдешь вон там, в ущелье…
И показал мундштуком вниз, где уже сгущались сумерки.
Я ушел. Ушел недалеко: слишком тяжело было на сердце. «Ну, откуда добыть такую уйму денег?! И зачем только посулил!»
Долго сидел под кустом боярышника и размышлял. Звезды зажглись в небе, ночь была ясная, и казалось, что кругом не поздняя осень, а лето в самом разгаре… Но как поидумать то, чего у тебя нет и быть не может?!
И вдруг все тревоги отступили перед решением, которое показалось тогда единственно возможным… Вы, наверное, уже догадались каким.
Как вор, как зверь, как трус, не уверенный в своей силе, подкрался я к палатке и затаился, подстерегая. Ираклинец был уже в палатке и, кажется, стелил постель на раскладушке. В руке я сжимал острый камень: такими камнями далекие наши предки убивали зверей и друг друга. Долго ждать не пришлось: злодей выбирался из палатки, нагнувшись, и тогда я размахнулся, целясь в затылок. Но тут произошло неожиданное, — видно, стар я стал и бессилен! Курт-Хасан ловко перехватил мою руку у запястья, сжал так, что камень выпал, а я пронзительно крикнул от боли — даже эхо отозвалось. В ужасе я обмяк и опустился на землю, готовясь к гибели…
— Это наивно, старик! — услышал голос ираклинца. — Ха-ха-ха! Однако, ты, оказывается, злее, чем я думал… Зачем тебе моя смерть?
— Н-не знаю…
— А знать надо бы! И не сходить с ума, старче. Благодари аллаха и свою седину; не то выбил бы тебе последние зубы. Ступай, старик! Пошутили, и хватит. Не надо мне ни твоего золота, ни твоих денег. Как-нибудь сам заработаю… Иди!
— Ты отпускаешь?! Я же — Эльдар сын князя Уцуми, владетеля Кара-Кайтага!
— А хоть бы и Наполеон Бонапарт! Знать тебя не хочу! И никогда не думал доносить. Да и много воды утекдо с той поры, и вряд ли кого всерьез заинтересует, что ты князь… Пойми, старик, мне ничего не нужно: есть хорошая работа, платят достаточно, тяну в горы высоковольтную линию, глядишь, кто-нибудь еще и спасибо скажет…
— Я же хотел тебя убить…
Мне было мучительно стыдно самого себя.
— Эх, и наивный ты, старик! Неужели думаешь, что я выжил бы там, на краю света, среди уголовного сброда, если б не отличался силой и не умел угадывать опасность? Не такое бывало! Только больше не лезь ко мне, не трепли нервы: попадешь под дурное настроение, можешь пробудить во мне злого беса.
— Я могу идти?
— Можешь, старче! Зачем ты мне нужен? Было бы что пить — распили бы вместе, а раз нету — не задерживаю! Вернись к семье, старик, и успокойся… А видно, совесть тебя мучает, раз готов признаться всякому встречному.
— Так я пойду?
— Иди, старик, иди. Пора спать, завтра у нас много работы…
И я ушел, опустошенный, усталый, еле волоча ноги. Успокоила только мысль: хорошо, очень хорошо, что он оказался более хитрым и ловким, что я и на этот раз потерпел поражение и не пролил снова крови… Ведь этот человек гораздо полезнее меня, делает очень нужное дело и доволен. Лишь бы не стал болтать за стаканом вина и смеяться…