Исповедь на рассвете - Ахмедхан Абу-Бакар 20 стр.


6

С той самой поры, почтенные мугринцы, руки стали так дрожать, что не мог взять стакан чаю, не расплескав; дрожали, будто изнутри бил меня неведомый озноб… Пуще прежнего помрачнел я и уже не мог притворяться веселым, а замкнулся дома; так больная собака прячется в укромном и темном закутке, чтоб не тревожили.

Уже во всем ауле знали, что у Эльмиры есть жених и должен скоро приехать. У родников злые женские языки не умолкали: вот, мол, нашла себе кого-то в городе, будто в ауле нет парней! «Только слепые отпустят свою дочь в город, не выдав замуж!» — говорили одни, а другие пророчествовали: «Вот помяните мое слово, он не приедет. Разве он дурак, чтоб тащиться сюда, когда в городе полно студенток, одна моложе и краше другой!» — «А что в ней, в Эльмире-то, красивого? — скрипели третьи. — Моя дочь в сто раз лучше и скромнее…»

А Зулейха, не слушая злословья, прибрала дом, попросила соседа зарезать барана, испекла пироги, приготовила бицары — горские колбаски с пахучими травами; в кафе «Тополек» она многому научилась.

Настал долгожданный день встречи. С утра дочь и жена стали накрывать стол: автобус, вы знаете, приходит в одиннадцать.

Радостная, возбужденная Эльмира приоделась, поправила косы, накинула плащ и пошла к остановке. Я видел: ей хотелось, как маленькой, бежать вприскочку и напевать и щебетать. Улыбка счастья бродила по ее лицу, чуть заметная, как солнце за облаками. Я лежал на тахте, как сейчас, и смотрел на стрелки часов, стараясь не выдать волнения; даже хватал одну руку другой, чтоб унять дрожь…

Вот раздались мелодичные удары: пробили часы.

— Выгляни, Зулейха, на веранду. Прибыл, что ли, автобус?. Бывает, что и задерживается…

— Прибыл, прибыл! Возле него целая толпа… — сказала Зулейха, возвращаясь в комнату. — Сейчас и мне надо переодеться. И ты надень новый свитер…

Но пробило и двенадцать, а никто не приходил. Мы кипели от волнения и тревоги, как чайники в очаге.

Наконец тихо, с ноющим скрипом, открылась дверь и порог переступила Эльмира. Одна!.. И с горьким всхлипом бросилась на грудь матери:

— Ой, мамочка, нет его! Не приехал…

И словно морозом повеяла на меня догадка: «Неужели обманул мою девочку? Неужели нашелся такой подлец?! Какой позор… Не хочу больше ничего видеть, ничего больше слышать, не хочу ни пить, ни есть, ни говорить… Камнем бы стать!»

Отвернулся к стене, сжал зубы, молчу.

А Зулейха успокаивает дочь:

— Ну что ты, доченька! Зачем так убиваться! Сегодня не приехал, приедет завтра…

— Мы договорились. Он обещал, мама! Что же это, мамочка…

— Не плачь, дочка! Не надо. Не давай людям порадоваться твоему горю…

— Когда я шла домой, мамочка, соседки хихикали. Я знаю, надо мной… Ты не знаешь, мамочка, как я его люблю… Он не мог обмануть…

— Ну, случилось что-нибудь…

— Но он же обещал! Сказал, что даже мертвый явится ко мне.

— Что ты говоришь, доченька! Зачем так жестоко…

— А разве не жестоко так обмануть?!

Мне стало невыносимо.

— Выбросьте все из головы! Успокойтесь. Замолчите! — в первый раз крикнул я в своем доме. — Мало ли мерзавцев на свете!

— Не говори так, отец! Он не мерзавец! — кинулась ко мне дочь.

— Как же иначе назвать того, кто обесчестил мою дочь?!

— Это неправда, отец! Этого не было.

— А тогда нечего и рыдать. Встретишь еще доброго человека.

— Нет, нет! Только его люблю. Его одного!

— Это пройдет, доченька.

— Нет, папочка, у меня не пройдет. Пусть обманул, пусть не приедет, а любить буду только его…

Я хотел возразить, дочь прервала:

— Не надо, пала. Помолчи. Успокойся. Я не буду плакать…

Наступила гнетущая тишина. Я обернулся: подумал, что они вышли из комнаты. Нет! И дочь и мать были здесь, молча утирали слезы.

А в комнате пахло пирогами, вареным мясом, пряностями… И вдруг стало невыносимо жаль свою несчастную дочь, на которую я же еще и накричал, наговорил злых нелепостей о ее любимом… Я поднялся с тахты, сел к столу, сказал:

— Давайте лучше посидим да отведаем всего понемногу. Ты, дочка, садись рядом со мной…

Только они сели, как у ворот раздался гудок машины. Дочка вздрогнула, застыла и, просияв, кинулась на веранду. За ней выбежала и мать. Ну, я тоже — не смог остаться один в комнате!

У ворот стояла будто облитая перламутром легковая машина. Из нее вышел молодой человек в защитных темных очках, которые тут же снял. Был он статен, высок, темный костюм фиолетово поблескивал, на белой сорочке синел галстук. И к нему стремглав неслась моя дочь. Она выскочила за ворота и… я отвел глаза и увидел любопытных на всех крышах соседних саклей. Нет, в своем порыве не удержалась моя дочь, они поцеловались на глазах у всех, а я смутился и отвел глаза. Казалось, я слышу голоса ротозеев: «Какое бесстыдство, средь белого дня на улице… Не стесняясь отца с матерью! Как она бросилась к нему, как нежно он обнял и как… Ой-ой, даже сказать страшно! Что же это делается с людьми?»

Пропустив вперед зардевшуюся Эльмиру, на веранду поднялся жених. Ох, каким знакомым мне было это лицо! И все-таки вспомнить сразу не мог: ведь я обрадовался его приезду не меньше Эльмиры.

— Познакомься! Вот моя мама, а вот мой отец. Не забудь извиниться перед ними. — Эльмира погрозила жениху. — А я поговорю с тобой после…

— Здравствуйте! Простите меня. Тысячу раз извиняюсь! — Молодой человек даже покраснел от смущения. — Понимаете, по дороге случилась авария… Нет, не со мной. Грузовая машина на повороте завалилась в кювет, шоферу стало плохо… Ну, я довез его до вашей больницы… Вот как бывает: думал опередить автобус, а вместо того опоздал! Вы, надеюсь, простите… А вот от Эльмирочки, не знаю, удастся ли добиться прощения… С этими словами он вошел в комнату.

— Погоди, обманщик! Я с тобой иначе поговорю! — засмеялась Эльмира; к ней вернулась искрометная радость жизни, да не прежняя, а словно бы удесятеренная.

— О, сколько яств на столе! И как вкусно пахнет… Признаться, я выпил утром лишь чашку кофе и теперь голоден как волк. Я впервые в этих горах, просто залюбовался… А почему мы одни? Правда, хорошо посидеть в тесном кругу семьи. Но у вас, дядя Мутай, — простите, еще непривычно мне называть вас папой, да это ничего, скоро привыкну! — есть, наверное, друзья, соседи…

— Не знали, приедете вы или, может, задержат дела, — ответил я. — И не решились пригласить…

— Как же, я ведь обещал! Ничего, пригласим в другой раз… Мне хотелось при всех, — как говорится, при всем честном народе, — сказать, вернее, попросить руки вашей дочери. Не скрою, ехал я, боясь, что встречу черствых, угрюмых людей, но теперь все волнения позади… Рад видеть вас такими добрыми, родными…

— А не много ли ты говоришь? — засмеялась Эльмира. — Боюсь, другим и рта раскрыть не дашь.

— Простите, это от радости! А вообще я неразговорчивый, Эльмира может подтвердить. И говорю-то обычно неумно и нечленораздельно. Дело у меня скромное — проектировать людям дома. И в таком деле много разговаривать незачем…

Я поднял бокал дагестанского коньяка:

— Ну, сынок, с приездом! Желаю вам счастья, дорогие!..

И спохватился:

— Прости, не расслышал твоего имени. А дочка все не хотела назвать, говорила: «Приедет, сами познакомитесь!..»

— Мирза. Мирзой звать меня!

Да, да, да, это он, Мирза, сидел передо мной! Тот самый, неотступно преследующий всю жизнь Мирза Харбукский. Те же глаза, сосредоточенные, умные, те же брови и морщинка на переносице, тот же угловатый подбородок, те же могучие плечи, — правда, не в кожанке, а в прекрасно сшитом костюме, каких я еще не видал. Та же улыбка — откровенная, ясная…

Мирза заметил мою растерянность.

— Отчего вас смутило мое имя, дядя Мутай?

— Да как тебе сказать… Отца твоего зовут Омаром?

— Да. Наверное, вы о нем слышали, о полковнике Омаре! Он знаменитый… Собирался и он приехать, да не пустили дела… И дедушка у меня был известный. О нем много пишут. Наверное, вы читали: Мирза Харбукский!.. А отец говорил, что знает вас… Я ему все рассказал об Эльмире…

— Да, да, мы встретились в вагоне, когда я возвращался из госпиталя. Помню тебя малышом, было тебе тогда, если не ошибаюсь, семь лет.

— Оказывается, мы давно знаем друг друга! — улыбнулся Мирза.

— А я-то думала, папочка, что познакомлю тебя с неизвестным, тем, кто решил отнять у тебя дочь! — засмеялась Эльмира. — А выходит, вы давно знакомы.

— Ну, еще раз за ваше счастье! — сказал я и снова поднял бокал дрожащей рукой (на этот раз она, проклятая, дрожала сильнее обычного). — Только прошу, Мирза, не обижай Эльмиру.

— Ну, что вы! Да она и сама не даст себя в обиду.

Вот так, почтенные мугринцы, снова предстал предо мной бессмертный Мирза Харбукский и нанес последний удар, от которого стало рассыпаться мое здоровье: всякий день выпадало по кирпичу из стен и свода…

Побыл еще несколько дней в нашем доме жених. Улеглись сплетни, смолкли злые языки, осталась зависть. «Вот бы, — говорили теперь, — к моей дочери приехал такой жених на своей машине! Добрый, всех детей квартала покатал… Счастливица эта Эльмира! Говорят, он сын большого хакима, того самого, что депутатом от Кайтагского округа. И дедушка, говорят, был большевистским комиссаром, враги убили его еще в гражданскую войну. А как задрал нос наш Мутай! Зулейха души не чает в зяте. Свадьбу, говорят, сыграют в городе… Но все равно потребуем здесь свадебного меда!»

Мы-то с Зулейхой надеялись, что будет работать в ауле, жить с нами… И надежды разом рухнули. Горцы говорят: «Муж с женой — что иголка с ниткой: куда игла, туда и нитка тянется».

Провожать вышла добрая половина аула… И молодожены тепло попрощались со всеми, пренебрегли недавними сплетнями, злорадством, ехидством дорогих наших соседок…

И мы с Зулейхой вернулись в саклю, она — открыто утирая глаза косынкой, я — украдкой смахивая слезы.

Когда я почувствовал, почтенные мугринцы, что часы мои сочтены и вряд ли переживу рассвет, все вдруг стало так просто и так ясно. Решил, что лучше сам поведаю о себе, чем предоставлю Курт-Хасану и подобным ему рассказывать, вспоминать, сочинять, выдумывать. И еще подумалось, что было б грешно унести с собой всю эту горечь и всю признательность вам, в чьих руках будущее не только страны, но — не сомневаюсь — и всей земли. Доброе будущее расцвета всего способного зацвести.

А самое важное, что дала мне долгая и запутанная дорога жизни, — сознание: счастье, оказывается, надо искать вместе с народом, а не где-то в стороне, не в личном благополучии.

Я постиг наконец эту мудрость, хотя и поздно. Незачем зеркало слепому! Но слепой может подарить его зрячим, помочь им увидеть и познать себя самих.

Вот и пытаюсь это сделать, уважаемые. Примите достойно мою исповедь, нескладные мои речи, — рассказчик-то я, конечно, неопытный и неуклюжий, что-то вроде хромого танцора! Я решил предстать именно перед вашим судом раньше, чем перед судом аллаха…

А вот забрезжил и мой последний рассвет! Заголосили петухи… Погода сегодня будет солнечная, ясная, будто слезами дождя пролились вчера вся горечь и вся печаль и утро готово улыбнуться в чарующей прелести. Свежее горное утро!..

Кажется, я отвлекся?

А быть может, мой молодой друг, мы оба с тобой ошиблись? А? Обмануло меня предчувствие? Может, встречу еще не один рассвет на земле?

Почему-то стало удивительно легко! Ничего тягостного не чувствую. Даже руки сейчас не дрожат. И представляется, будто могу сейчас встать и выйти, чтоб вместе с вами встретить рассвет…

Может быть, на самом деле я не умру сегодня?

Больной с улыбкой попытался подняться, встать, но не одолел слабости, тяжкий стон вырвался из груди, голова откинулась на подушку, глубоко и жадно глотнул он воздух, еще раз судорожно и глубоко вздохнул и замер. Рука соскользнула с бурки, пальцы странно запрыгали, затрепетали и остановились.

В тишине рассвета раздался истошный вопль Зулейхи.

Эпилог

Необычным был в то утро рассвет в Мугринских горах.

Темно-синий атлас неба на востоке стал постепенно серебриться. И в уверенно надвигающемся свете, словно крупинки серы на сплаве меди, начали растворяться лучистые звезды. Светлые, серебристые тона постепенно перешли в золотистые, и солнце щедро озарило склоны гор на западе: в горах солнечный свет нисходит в долину с запада и уходит вечером на восток. Взошло солнце, и сразу зажглись тысячи маленьких радуг в осенней листве.

А рассеянный предутренним ветром туман подобрал полы своего серого плаща и пропал, скрылся в глубине ущелья.

Ночная прохлада сменилась ласковым теплом. И небо сделалось таким голубым, что молодой кубачинский мастер вместо бирюзы с превеликой радостью отломил бы кусочек этого неба и вправил бы в золотые зубцы на браслете для нареченной.

Все вокруг, казалось, успело отдохнуть за ночь под дружную дробь дождя и теперь проснулось в отменном настроении: и по-осеннему нарядные деревья, и птицы, что купались в светлых лужах вчерашнего дождя, и даже маленький осленок, стоящий возле полинявшей матери, глядя восхищенно на мир и развесив уши.

Аул проснулся. Дым поднялся струями из труб. Скрип дверей и ворот, открываемых ставен, мычанье, блеянье, шум горной реки в отдалении — все сливается в привычную и родную каждому горцу музыку жизни. Спешат в школу дети, и в их маленьких ушах еще звучат обычные родительские наставления: не баловаться, не пачкать одежды, не обрывать пуговицы, не играть в футбол, не лазить на деревья; но ребята уже ищут чем бы позабавиться, с чего бы начать шалости, проказы, озорство, драки.

Молодые мугринки, принаряженные, будто вчера была свадьба в ауле и они еще не ложились спать, чинно плывут к родникам, где журчит под аркадами «шив-кив, шив-кив», и гордо несут на плечах медные узкогорлые кувшины, на которых, как улыбки на молодых лицах, сияют и блещут солнечные лучи.

А люди постарше потянулись со всех концов к той дальней сакле, где случилось несчастье, где умер человек. Во всех аулах вести разносятся мгновенно, передаваемые с крыши на крышу, со двора во двор, от родника до родника. Да сохранятся вечно у горцев эти великие чувства — отзывчивость, сочувствие человеку в беде. Молча бредут люди, молча приветствуют друг друга кивком головы или недолгим рукопожатием и вместе продолжают путь к одинокой сакле.

Да и о чем говорить?

Во дворе сакли, по обычаю, поставлены у стен скамьи или положены бревна: там сидят люди, что собрались отдать последний долг покойному. Старики, еще не позабывшие кое-каких молитв, прежде чем примоститься на бревне, молча шевелят губами, читая молитву, проводят ладонями по лицу и еле внятно произносят: «Патиха».[4] А женщины поднимаются на второй этаж, где слышатся причитания.

Ровно в полдень вынесли на носилках покойного, покрытого буркой, и гурьбой поспешили на кладбище — к югу от аула. Горцы, по обычаю, всегда торопятся отдать земле ее достояние, чтоб долго не держать зияющую, как жаждущий рот, яму в лучах жаркого солнца. Молча спешили люди. Носилки несли те же четверо, что видели смерть больного: Хамзат сын Базалая, парторг аула, Алибек сын Хамадара, председатель колхоза, Осман сын Зубаира, руководитель сельсовета, и молодой врач Сурхай.

Шли молча. А молчали потому, что о покойном не говорят худого, а что хорошего могли они сказать об этом человеке?

Могила уже ждала, и с той же поспешностью мугринцы опустили в яму зашитого в белый саван покойника, надвинули гангус — тяжелую каменную плиту, быстро засыпали землей. У изголовья воздвигли памятник из твердого камня в человеческий рост, на котором — к немалому удивлению собравшихся — было высечено одно-единственное слово «Вебкиб», что значит «умер».

Нет, это не было ни упущением, ни ошибкой незадачливого каменотеса. Сельская власть долго думала: что высечь на камне? Написать, что умер Мутай из Чихруги? Но покойный никогда им не был, он не Мутай из Чихруги! Написать, что умер Эльдар сын князя Уцуми из Кара-Кайтага? Но в ауле такого не знают… И решили: имени лучше не писать. А что касается даты, то год рождения неизвестен, а дату смерти писать не стали, ибо, как известно, для истории он давно умер и похоронен в ином месте.

Назад Дальше