Конечно, это было «то самое». Десять шансов против одного, что я его спас от голода, того голода, какому почти неизбежно сопутствует пьянство. Вот и все. На этот счет у меня не было иллюзий, но, глядя на него, я задумался над тем, каким, собственно, человеком вошел я в его сердце за эти последние три минуты. Я дал ему возможность продолжать серьезное дело жизни, получать пропитание и кров, какими пользуются все люди, а его измученная душа, как птица с поломанным крылом, могла забиться в какую-нибудь щель, чтобы там спокойно умереть от истощения. Вот что я для него сделал — немного сделал. И вдруг, если принять во внимание, как он отнесся к моим словам, эта ничтожная услуга разрослась при тусклом свете в огромную, расплывчатую, быть может, опасную тень.
— Вы не сердитесь, что я ничего путного не могу сказать? — воскликнул он. — Нет слов, чтобы об этом говорить. Еще вчера вечером вы мне так помогли… Да, да, — тем, что меня слушали! Даю вам слово, мне несколько раз казалось, что голова моя разорвется…
Он метался, буквально метался по комнате, засунул руки в карманы, снова их вытащил, надел на голову фуражку. Я и не подозревал, что он может быть таким оживленным. Я подумал о сухом листе, подхваченном ветром; какое-то таинственное предчувствие приковывало меня к стулу.
Вдруг он застыл на месте, словно пораженный каким-то открытием.
— Вы подарили мне свое доверие, — объявил он серьезно.
— Ох, ради бога, не нужно! — взмолился я, как будто он меня обидел.
— Хорошо. Я буду молчать. Но вы ведь не можете запретить мне думать… Ничего! Я еще подожду…
Он торопливо направился к дверям, остановился, опустил голову и вернулся.
— Я всегда думал о том, что если бы человек мог начать с самого начала… А теперь вы… до известной степени… да… сначала…
Я махнул ему рукой, и он вышел, не оглядываясь; звук его шагов замирал постепенно за дверью — решительная поступь человека, идущего при ярком дневном свете.
Оставшись один у стола с одинокой свечой, я не почувствовал просветления. Я был уже не настолько молод, чтобы за каждым поворотом пути видеть свет, какой представляется нам в добре и в зле. При мысли о том, что в конце концов из нас двоих свет был у него, я улыбнулся. И мне стало так грустно…
ГЛАВА XVIII
Через шесть месяцев мой друг, владелец рисовой фабрики, циничный пожилой холостяк, пользовавшийся славой оригинала, написал мне письмо. Решив на основании моей горячей рекомендации, что я хотел бы услышать о Джиме, он распространялся об его достоинствах. Джим оказался дельным и тихим малым.
«…Не находя в своем сердце ничего, кроме терпимости к представителям моей породы, я жил до настоящего времени один в доме, который даже в этом жарком климате может считаться слишком большим для одного человека. Не так давно я ему предложил жить со мной. Кажется, я не ошибся».
Читая это письмо, я подумал, что в отношении к Джиму мой друг проявил не только терпимость: то было начало подлинной привязанности. Конечно, он приводил оригинальные доводы. Прежде всего, Джим в этом климате не утратил своей свежести. Будь он девушкой, писал мой друг, можно было бы сказать, что он цветет, цветет скромно, как фиалка, а не как эти вульгарно — крикливые тропические цветы. Он прожил в доме шесть недель и ни разу еще не попытался хлопнуть его по спине, назвать «стариной» или дать понять ему, что он — дряхлое ископаемое. И не был он несносно болтлив, как большинство молодых людей. Характер — прекрасный, говорить ему не о чем, отнюдь, слава богу, не умен, писал мой друг. Но, видимо, Джим был все же достаточно умен, чтобы ценить его остроумие и в то же время забавлять его своей наивностью.
«…На губах у него молоко еще не обсохло, и теперь, когда у меня появилась блестящая мысль дать ему комнату в доме и обедать вместе, я себя чувствую не таким стариком. На днях ему пришло в голову встать и пройти по комнате с единственной целью открыть для меня дверь, и я почувствовал себя ближе к человечеству, чем был все эти годы. Смешно, не правда ли? Конечно, я догадываюсь — тут есть какой-то страшный маленький грешок, и вам он известен, но если он действительно ужасен, — мне кажется, можно постараться его простить. Что касается меня, то я заявляю: не могу я заподозрить его в проступке более серьезном, чем ограбление фруктового сада. Действительно ли дело обстоит серьезнее? Быть может, вам следовало бы мне сказать; но мы оба давно ударились в святость, и вы, пожалуй, позабыли о том, что и мы в свое время грешили. Возможно, что когда-нибудь я вас об этом спрошу, и тогда, надеюсь, вы мне скажете. Мне не хочется его расспрашивать, пока я не имею представления о том, что это такое. Кроме того, сейчас еще слишком рано. Пусть он еще несколько раз откроет для меня дверь».
Вот что писал мой друг. Я был очень доволен — доволен Джимом, тоном письма, собственной своей проницательностью. По-видимому, я знал, что делал. Я поступил правильно. А что, если случится что-нибудь неожиданное и чудесное? В тот вечер, отдыхая в кресле под тентом, на юте моего судна, стоявшего на рейде в Гонконге, я заложил в пользу Джима первый камень испанского замка.
Я сделал рейс на север, а когда вернулся, меня ожидало еще одно письмо моего друга. Этот конверт я вскрыл прежде всего.
«Насколько мне известно, ложки со стола не пропали, — так начиналось письмо. — Впрочем, я не поинтересовался об этом справиться. Он уехал, оставив на обеденном столе записочку с извинениями — записочку или очень глупую, или бессердечную. Быть может, и то и другое, а мне нет никакого дела. Пользуюсь случаем вам сообщить: если у вас в запасе имеются еще какие — нибудь таинственные молодые люди, то я свою лавочку закрыл окончательно и навсегда. Это последнее сумасбродство, в каком я повинен. Не подумайте, что меня это задело. Но теннисисты очень о нем сожалеют, и я, в своих же интересах, придумал правдоподобное объяснение и сообщил в клубе…»
Я отбросил листок в сторону и стал разбирать кучу конвертов на своем столе, пока не наткнулся на почерк Джима. Можете вы этому поверить? Один шанс из сотни! Но всегда подвертывается этот самый шанс! Вынырнул в довольно жалком состоянии маленький второй механик с «Патны» и получил временную работу на рисовой фабрике — ему поручили смотреть за машинами.
«Я не мог вынести фамильярность этой скотины, — писал Джим из приморского порта, отстоящего на семьсот миль к югу от того места, где он мог жить, катаясь как сыр в масле, — Сейчас я поступил к Эгштрему и Блеку — судовым поставщикам, временно служу у них курьером, если называть вещи их именами. Я сослался на вас — это была моя рекомендация; вас они, конечно, знают, и если вы можете написать словечко в мою пользу, место останется за мной».
Я был придавлен развалинами своего замка, но, конечно, исполнил его просьбу и написал. К концу года мне пришлось отправиться в те края, и там мне удалось с ним повидаться.
Он все еще служил у Эгштрема и Блека, и мы встретились в комнате, которую они называли «наша приемная». Комната была соединена дверью с лавкой. Джим только что вернулся с судна и, увидев меня, опустил голову, готовясь к бою.
— Что вы имеете сказать в свое оправдание? — начал я, как только мы поздоровались.
— То, что я вам писал, ничего больше, — был ответ. If — Парень стал болтать? — спросил я.
Он взглянул на меня, смущенно улыбаясь.
— О, нет! Он не болтал. Он держал себя так, словно нас связывала какая-то тайна. Делал таинственное лицо всякий раз, как я приходил на фабрику, подмигивал мне почтительно, как будто хотел сказать: «Мы-то с вами знаем». Мерзко подлизывался, фамильярничал…
Он бросился на стул и уставился на свои ботинки.
— Как-то раз мы остались вдвоем, и парень осмелился сказать: «Ну, мистер Джемс… — меня называли там мистером Джемсом, словно я был сыном хозяина, — ну, мистер Джемс, вот мы опять вместе. Здесь лучше, чем на старой развалине, не правда ли?»
Не возмутительно ли это? Я посмотрел на него, а он принял глубокомысленный вид. «Не беспокойтесь, сэр, — говорит. — Я сразу могу узнать джентльмена и понимаю, как должен джентльмен чувствовать. Надеюсь все же, что вы оставите за мной это место. Мне тоже туго пришлось из-за скандала с этой проклятой старой «Патной».
— Это было ужасно! Не знаю, что бы я ему ответил, если бы в это время не услышал голоса мистера Дэнвера, звавшего меня из коридора. Было время завтрака. Мы вместе с мистером Дэнвером прошли через двор и сад к бунгало. Он начал, по своему обыкновению, ласково надо мной подтрунивать… Кажется, он ко мне привязался… — Джим минуту помолчал. — Да, он ко мне привязался. Вот почему мне было так тяжело. Какой хороший человек! В то утро он взял меня под руку… Он тоже был со мной фамильярен. — Джим отрывисто рассмеялся и опустил голову, — Когда я вспомнил, как этот негодяй со мной разговаривал, — начал он вдруг дрожащим голосом, — мне невыносимо было думать о себе… Вы понимаете?
Я кивнул головой.
— Ведь старик относился ко мне скорее как отец, — воскликнул он, и голос его пресекся. — Мне пришлось бы ему сказать. Я не мог это так оставить, не правда ли?
— Ну, и что же? — прошептал я немного спустя.
— Я предпочел уйти, — медленно сказал он, — это дело нужно похоронить.
Из лавки доносился сварливый голос Блека, ругавшего Эгштрема. Много лет они вместе были компаньонами, и каждый день, с того момента, как раскрывались двери и до последней минуты перед закрытием, Блек, маленький человечек с прилизанными волосами и грустными глазами-бусинками, бранился неустанно, каким-то жалобным бешенством. Эта ругань была явлением самым обычным в их конторе; даже посетители очень скоро переставали обращать на нее внимание и лишь изредка бормотали: «вот надоело!» или вскакивали и закрывали дверь. Эгштрем, костлявый крупный скандинавец с огромными белокурыми бакенбардами, отдавал распоряжения, сводил счета или писал письма за высокой конторкой в лавке и, не обращая внимания на крики, держал себя так, будто был абсолютно глух. Лишь время от времени он досадливо произносил: «шш…», но это «шш» ни малейшего впечатления не производило.
— Здесь ко мне очень прилично относятся, — сказал Джим. — Блек — скотина, но Эгштрем — славный малый.
Он быстро встал и подошел размеренными шагами к окну, где стояла на штативе подзорная труба, обращенная к рейду.
— Вон судно входит в порт, его настиг штиль, и оно все утро простояло за рейдом, — сказал он терпеливо. — Я должен отправиться к нему.
Мы молча обменялись рукопожатием, и он повернул к двери.
— Джим! — крикнул я.
Он был уже у двери и оглянулся.
— Вы… вы, быть может, отказались от счастья.
Он вернулся ко мне.
— Такой чудный старик, — сказал он. — Но как же я мог? Как я мог… — Губы его дрогнули. — Здесь это не имеет значения.
— О, вы… вы… — начал я.
Тут мне пришлось поискать подходящее слово, а когда я убедился, что такого слова нет, — он уже ушел. Из лавки донесся низкий ласковый голос Эгштрема, беззаботно говорившего: «Это «Сара Грэнджер», Джимми. Постарайтесь первым попасть на борт».
Тотчас же ввязался Блек и завизжал, как разъяренный какаду: «Скажите капитану, что у нас лежат его письма. Это его приманит. Слышите, мистер… как вас там?»
Джим поспешил ответить Эгштрему, и в тоне его было что — то мальчишеское: «Ладно. Я устрою гонку».
Кажется, в этой нелегкой работе он нашел одну хорошую сторону: можно было устраивать гонки.
В тот приезд я больше его не видел, но в следующий рейс — судно было зафрахтовано на полгода — я отправился в контору. В десяти шагах от двери я услышал брань Блека, а когда я вошел, он бросил на меня печальный взгляд. Эгштрем, расплываясь в улыбку, направился ко мне, протягивая свою большую костлявую руку.
— Рад вас видеть, капитан… Шш… так и думал, что вы скоро сюда заглянете. Что вы сказали, сэр? Шш… Ах, Джим! Он от нас ушел. Пойдемте в приемную…
Когда захлопнулась дверь, голос Блека стал доноситься до нас слабо, как голос человека, изрыгающего брань в пустыне.
— …И поставил нас в очень неприятное положение. Должен сказать — плохо с нами обошелся…
— Куда он уехал? Вы знаете? — спросил я.
— Нет. И нечего было спрашивать, — сказал Эгштрем.
Он стоял передо мной — любезный, неуклюже опустив руки; на помятом саржевом жилете висела тонкая серебряная часовая цепочка.
— Такой человек, как Джим, не едет в определенное место.
Я был слишком озабочен новостью, чтобы просить объяснения этой фразы. Эгштрем продолжал:
— Он от нас ушел… позвольте… он ушел в тот самый день, когда сюда зашел пароход с паломниками, возвращавшийся из Красного моря; две лопасти винта у него были сломаны. Это было три недели тому назад.
— Не было ли каких разговоров о случае с «Патной»? — спросил я, ожидая самого худшего.
Он вздрогнул и посмотрел на меня, словно я был волшебником.
— Откуда вы знаете? Кое-кто об этом говорил. Здесь собрались два капитана, управляющий технической конторой Ванло в порту, еще двое или трое и я. Джим тоже был здесь — стоял с сандвичем и стаканом чая в руке; когда мы работаем — вы понимаете, капитан, — некогда завтракать по-настоящему. Он стоял вот у этого стола, а мы все столпились у подзорной трубы и смотрели, как этот пароход входит в гавань; управляющий от Ванло начал говорить о капитане «Патны», — как-то контора делала для него ка — кой-то ремонт, — затем он нам рассказал, какая это была старая развалина и сколько денег тот у него выжимал. К слову он упомянул о последнем ее плавании, и тут мы все приняли участие в разговоре. Один говорил одно, другой — другое… ничего особенного, то, что сказали бы и вы, и всякий человек. Посмеялись. Капитан О'Брайн с «Сары Грэнджер», грузный крикливый старик с палкой, — он сидел вот в этом кресле и прислушивался к разговору, — вдруг как стукнет палкой и заорет: «Негодяи!» Мы все так и подпрыгнули. Управляющий от Ванло подмигивает нам и спрашивает: «В чем дело, капитан О'Брайн?» — «В чем дело! В чем дело! — тут старик закипятился. — Над чем смеетесь? Это дело нешуточное. Пощечина всему человечеству — вот что это такое. Я бы застыдился, если бы меня увидели в одной комнате с кем-нибудь из этих парней. Да, сэр!» — Он встретил мой взгляд, и из вежливости я вынужден был сказать: «Негодяи! Ну, конечно, капитан О'Брайн. Мне бы самому не хотелось видеть их здесь. Но в этой комнате вы находитесь в полной безопасности. Не хотите ли выпить чего-нибудь прохладительного?» — «К черту ваше прохладительное, Эгштрем! — кричит он, а у самого глаза так и сверкают. — Если я захочу пить, я и сам потребую. Нужно отсюда уходить. Воздух здесь сейчас испортился». Все не выдержали — расхохотались, и один за другим последовали за стариком. И тут, сэр, этот проклятый Джим кладет сандвич, который он держал в руке, обходит стол и направляется ко мне; его стакан с пивом стоит нетронутый. «Я ухожу», — говорит, и больше ни слова. «Еще нет и половины второго, — говорю я, — можете урвать минутку и покурить».
— Я думал, видите ли, он говорит, что пора ему отправляться на работу. Когда же я понял, что он задумал, у меня руки так и опустились. Знаете ли, не каждый день повстречаешь такого человека: парусной лодкой управлял, как черт; готов был в любую погоду выходить в море навстречу судам. Не раз, бывало, какой-нибудь капитан зайдет сюда и первым делом говорит: «Где вы это раздобыли такого морского агента, Эгштрем? Прямо сорви-голова. На рассвете я едва нащупывал дорогу, как цдруг, смотрю — мчится из тумана прямо мне под ноги лодка, полузалитая водой. Вода хлещет через нее, два перепутанных негра сидят на дне, а какой-то черт у румпеля орет: «Эй! Алло! Капитан! Эй! Агент Эгштрема и Блека первым говорит с вами. #9632;)й! Эй! Эгштрем и Блек! Алло! Эй!» Расталкивает негров, кричит во все горло, прыгает на нос и орет мне, чтобы я ставил паруса, а он введет меня в гавань. Дьявол, а не человек! Никогда в своей жизни не видал, чтобы так обращались с лодкой. И ведь не пьян, а? А когда поднялся на борт, — вижу, такой тихий, вежливый парень… и краснеет, словно девушка».
Говорю вам, капитан Марлоу, когда Джим выходил в море навстречу незнакомому судну, никто не мог с нами соперничать. Остальным поставщикам только и оставалось, что удерживать старых покупателей, и…