Прыжок за борт - Джозеф Конрад 19 стр.


Эгштрем, видимо, был сильно расстроен.

— Да, сэр! Похоже было на то, что он готов отправиться в море за сто миль в старой галоше, чтобы заполучить судно для фирмы. Если бы дело принадлежало ему и только-только развертывалось, — он бы и то не мог сделать большего… А теперь вдруг… совсем неожиданно! Вот я и подумал: «Ого! Хочет прибавки жалованья…» «Ладно, — говорю я, — не к чему поднимать шум, Джимми. Скажите — сколько вы хотите? Всякое разумное требование будет удовлетворено». Он поглядел на меня так, словно старался проглотить что-то, застрявшее у него в горле. «Я не могу оставаться у вас». — «Что за дурацкая шутка?» — спрашиваю я. Он покачал головой, а я по глазам его увидел, что он все равно будто и ушел. Тут я на него накинулся и стал ругать: «От кого это вы бежите? — спрашиваю. — Кто вам не понравился? Что вас обидело? Да у вас мозги хуже, чем у крысы: крыса — и та не побежит с хорошего судна. Где вы думаете получить лучшее место?»

Уверяю вас, я его здорово отчитал. «Эта фирма не потонет», — говорю. А он вдруг как подскочит. «Прощайте, — говорит и кивает мне головой, словно какой-нибудь лорд, — вы неплохой парень, Эгштрем. Честное слово, если бы вы знали причину, вы бы не стали меня удерживать», — «Это, — говорю, — величайшая ложь. Я знаю, чего хочу».

Он так меня взбесил, что я даже расхохотался. «Неужели не можете подождать хоть минутку, чтобы выпить этот стакан пива, чудак вы этакий?» Не знаю, что это на него нашло; он как будто дверь не мог найти; уверяю вас, капитан, забавное было зрелище. Я сам выпил это пиво. «Ну, уж коли вы так спешите, так пью за ваше здоровье из вашего же стакана, — сказал я ему, — только запомните мои слова: если будете так поступать, вы скоро увидите, что земля для вас слишком мала — вот и все». Бросив на меня мрачный взгляд, он выбежал из комнаты, а лицо у него было такое, что дети бы испугались.

Эгштрем с горечью фыркнул и разгладил узловатыми пальцами белокурые бакенбарды.

— С тех пор так и не могу найти порядочного человека. Одни неприятности. А разрешите спросить, капитан, как это вы на него наткнулись?

— Он был помощником на «Патне» в то самое плавание, — сказал я, чувствуя, что обязан как-то объяснить.

С минуты Эгштрем сидел неподвижно, запустив пальцы в бакенбарду, а затем разразился:

— А кому какое до этого дело, черт побери!

— Полагаю, что никому… — начал я.

— И чего он, черт возьми, решил уйти?

Вдруг он засунул в рот левую бакенбарду и, пораженный какою-то мыслью, воскликнул:

— Черт побери! А ведь я ему сказал, что земля окажется слишком для него мала…

ГЛАВА XIX

Эти два эпизода я рассказал вам, чтобы показать, какие вещи он проделывал в новых условиях жизни. Таких эпизодов было много, — больше, чем можно пересчитать по пальцам. Все они были в одинаковой мере окрашены той высокопарной нелепостью, какая делает их глубоко трогательными. Швырять наземь свой хлеб насущный, чтобы руки были свободны для борьбы с призраком — это может быть актом прозаического героизма. Люди поступали так и раньше (хотя мы, пожившие на своем веку, знаем прекрасно, что не душа, а голодное тело делает человека отщепенцем), а те, что были сыты и намеревались быть сытыми всю жизнь, аплодировали такому почетному безумию. Он действительно был несчастен, ибо ни одно сумасбродство не могло его увести от нависшей тени. Всегда храбрость его оставалась под сомнением. Да, нельзя уничтожить призрак факта. Вы можете с ним бороться или избегать, а мне приходилось встречать людей, которые подмигивали знакомым теням. По — видимому, Джим был не из тех, что подмигивают, но я так никогда и не мог разрешить вопрос, как он строит свою жизнь — избегает ли своего призрака или с ним борется.

Я изощрял свою проницательность и в результате обнаружил лишь то, что различие между тем и другим слишком неясно; как это бывает со всеми нашими поступками, определенно решить было нельзя. Это могло быть и бегством, и своеобразной манерой вести борьбу. Людям заурядным он вскоре стал известен как непоседа, ибо то была самая забавная сторона его поведения; через некоторое время о нем знали все; он был, несомненно, известен в той округе, где скитался, — а диаметр этой округи равнялся приблизительно трем тысячам миль, — так знают весь край какого-нибудь оригинала. Например, в Бангкоке, где он нашел место у братьев Юкер, фрахтовщиков и торговцев сандаловым деревом, жалко было смотреть, как он разгуливал при свете дня, храня про себя тайну, которая была известна псем, вплоть до бревен на реке. Шомберг, содержатель гостиницы, где жил Джим, волосатый эльзасец с мужественной осанкой (он напоминал некий склад для всех скандальных сплетен), сообщал бывало, опершись обоими локтями о стол, приукрашенную версию истории Джима какому-нибудь посетителю, который жаждал новостей не меньше, чем дорогих напитков.

«И заметьте, он — один из лучших парней, каких вам приходилось встречать, — великодушно заканчивал эльзасец свой рассказ. — Выдающийся человек».

В пользу посетителей заведения Шомберга говорит тот факт, что Джим ухитрился прожить в Бангкоке целых шесть месяцев.

Я заметил, что люди, совершенно не знавшие его, привязывались к нему, как привязываешься к милому ребенку. Он всегда был сдержан, но казалось, что самая его внешность, его волосы, глаза, улыбка завоевывали ему друзей, где бы он ни появлялся. И конечно, он был не дурак. Я слышал, как швейцарец Зигмунд Юкер, — он был кротким созданием, изнуренным жестокой диспепсией, и так сильно хромал, что голова его дергалась градусов на сорок пять в сторону при каждом его шаге, — заявил одобрительно:

— Для такого молодого человека он отличается большими способностями.

— Почему не послать его в глубь страны, — с тревогой намекнул я (братья Юкер владели концессиями и тиковыми лесами внутри страны). — Если, как вы говорите, у него есть способности, он справится с работой. И физически он к этому приспособлен. Здоровье у него превосходное.

— Ах, нелегко в стране уберечься от диспепсии, — завистливо вздохнул бедный Юкер и украдкой поглядел на свой больной живот.

Когда я уходил от него, он задумчиво барабанил пальцами по столу и бормотал:

— Это, пожалуй, идея… Это идея…

К несчастью, в тот самый вечер в гостинице произошел неприятный инцидент.

Не могу сказать, чтобы я сильно порицал Джима, но инцидент поистине был печальный. Он относился к категории нелепых трактирных ссор, а противником Джима был датчанин с неприятными глазами, один из тех парней, что пишут на визитных карточках под своей никому не ведомой фамилией: «Первый лейтенант королевского сиамского флота». Парень, конечно, на биллиарде играть не умел, но, кажется, не любил, чтобы у него выигрывали. Он выпил достаточно, разозлился после шестой партии и сделал какое-то презрительное замечание по адресу Джима. Большинство присутствовавших не слыхало этих слов, а у тех, кто слышал, воспоминания как будто улетучились под влиянием жутких событий, разыгравшихся после этого. Счастье для датчанина, что он умел плавать, ибо дверь выходила на веранду, а внизу протекал Мейнам — река очень широкая. Лодка с китайцами, отправлявшимися на какую-то воровскую экспедицию, выудила офицера королевского сиамского флота, а Джим около полуночи явился без шляпы на борт моего судна.

— Все в комнате как будто знали, — сказал он, еще не успев отдышаться после инцидента.

Принципиально он, пожалуй, сожалел о происшедшем, но заявил, что в данном случае «выбора не было». Впал же он в уныние потому, что всем и каждому известна была его тайна, словно он разгуливал, таская все время за спиной свое бремя. Понятно, что после этого он не мог остаться в Бангкоке. Его единогласно осуждали за зверскую расправу, столь неподобающую человеку в его щекотливом положении: одни утверждали, что он был в то время вдрызг пьян; другие ставили ему на вид отсутствие такта. Даже Шомберг был сильно раздражен.

— Он очень славный малый, — говорил он мне, — но и лейтенант — молодчина парень. Он, знаете ли, каждый день обедает за моим табльдотом. Сломан кий. Этого я не могу допустить. Сегодня утром я первым делом пошел к лейтенанту извиняться и, кажется, успокоил его. Подумайте только, капитан, — вдруг каждый начнет выкидывать такие штучки. Парень мог утонуть. А я ведь не могу сбегать в соседнюю лавку и купить новый кий. Мне приходится выписывать их из Европы. Нет. Такой характер ни к черту не годится…

Шомберг был сильно раздосадован.

То был самый прискорбный инцидент за время его изгнания. Я сожалел об этом больше всех. И если кое-кто и говорил о Джиме: «О, да, я знаю его! Он вертелся в этих краях, но до сих пор ему удавалось избегать неприятных инцидентов», — это происшествие, однако, не на шутку меня встревожило, ибо, если благодаря своей преувеличенной чувствительности он станет ввязываться в трактирные драки, то потеряет свою репутацию безобидного малого, хотя и несносного оригинала, и прослывет заурядным бродягой. Несмотря на все мое доверие к нему, я невольно думал, что в таких случаях от слова до дела — один шаг. Полагаю, вы поймете, что к тому времени я уже не мог держаться в стороне. Я увез его из Бангкока на своем судне, и переезд был мучителен для нас обоих. Грустно было смотреть, как он замкнулся в самом себе. Моряк, даже будучи простым пассажиром, интересуется судном, критически и с удовольствием всматривается в окружающую его обстановку так же, как смотрит, например, художник на картину товарища. В прямом и переносном смысле слова моряк всегда «на палубе»; но мой Джим большей частью скрывался внизу, словно ехал на судне зайцем. Он так на меня влиял, что я избегал говорить на профессиональные темы, какие, естественно, возникают между двумя моряками во время плавания. По целым дням мы не обменивались ни единым словом; в его присутствии я очень неохотно отдавал распоряжения своим помощникам. Часто, оставаясь вдвоем на палубе или в кают-компании, мы не знали, куда девать глаза.

Я поместил его, как вам известно, у де-Джонга, радуясь, что хоть как-нибудь его устрою. Однако я был убежден в том, что положение его становится теперь невыносимым. Он потерял ту гибкость, какая ему помогала занимать после каждого поражения независимую позицию. Однажды, сойдя на берег, я увидел его на молу; вода рейда и море вдали сливались в одну ровную вздымающуюся плоскость; суда, лежавшие на якоре за рейдом, казалось, неподвижно парили в небе. Он ждал своей лодки, которую нагружали у наших ног свертками мелких товаров для какого-то судна, готового к отплытию. Обменявшись приветствиями, мы молча стояли друг подле друга.

— Боже! — воскликнул он. — Это — убийственная работа.

Он улыбнулся мне; должен сказать, что обычно ему всегда удавалось улыбаться. Я ничего не ответил. Я знал прекрасно, что он намекает не на свои обязанности: у де-Джонга работой его не обременяли. Тем не менее, как только он замолчал, я окончательно убедился, что работа убийственная. Я даже на него не взглянул.

I — Не хотите ли вы оставить эти края? — спросил я. — Переехать в Калифорнию или на западный берег? Я попытаюсь что — нибудь сделать.

С легким презрением он перебил меня:

— Какая разница?..

Я сразу почувствовал, что он прав. Разницы не было бы никакой; он искал не облегчения; кажется, я смутно понимал: то, чего он искал, не так-то легко поддавалось определению; пожалуй, он ждал какого-то благоприятного случая. Я предоставил ему немало таких случаев, но они сводились лишь к возможности зарабатывать себе на кусок хлеба. Но что еще можно было сделать? Положение казалось мне безнадежным, и пришли на память слова бедняги Брайерли: «Пусть он зароется на двадцать футов в землю и там остается». «Лучше это, — думал я, — чем ожидание невозможного на земле». Однако даже и в этом нельзя было быть уверенным.

Не успела его лодка отплыть от мола, как я уже принял решение пойти и посоветоваться вечером со Штейном.

Этот Штейн был богатый и пользующийся уважением негоциант. Его «фирма» (ибо то была фирма «Штейн и К0», был и компаньон, который, по словам Штейна, руководил делом на Молуккских островах) вела торговлю с островами; немало торговых станций, собиравших продукты, было основано в самых заброшенных уголках. Его богатство и респектабельность, в сущности, не являлись причиной, которая побуждала меня искать у него совета. Я хотел поделиться с ним своими затруднениями, ибо он был достоин доверия больше, чем кто-либо из тех, кого я знал. Мягким светом светилось его благодушное интеллигентное лицо, — лицо длинное, лишенное растительности, изборожденное глубокими морщинами и бледное, как у человека, который всегда вел сидячий образ жизни. Его жидкие волосы были зачесаны назад, открывая массивный, высокий лоб. Казалось, в двадцать лет он должен был выглядеть почти так же, как выглядел теперь — в шестьдесят. Это было лицо ученого; лишь почти совсем белые брови, густые и косматые, и твердый проницательный взгляд не гармонировали, если можно так выразиться, с его ученым видом. Он был высок и слегка развинчен; привычка горбиться и наивная улыбка придавали ему такой вид, словно он всегда готов благосклонно вас выслушать; руки у него были длинные, с большими бледными кистями; жестикулировал он редко. Я останавливаюсь на нем так долго, ибо этот прямой и снисходительный человек с наружностью ученого отличался неустрашимым духом и большой личной храбростью. Такая храбрость совершенно бессознательна, и ее можно было бы назвать безрассудством, если бы она не была подобна естественной функции организма — например, хорошему пищеварению.

Говорят иногда, что человек держит жизнь в своих руках. Такая поговорка к нему неприменима; в первые годы своей жизни на Востоке он играл в мяч со своей судьбой. Все это было в прошлом, но я знал историю его жизни и происхождение его богатства. Он был также и натуралистом, пользовавшимся некоторой известностью, или, вернее, ученым коллекционером. Его коллекция жуков, отвратительных маленьких чудовищ, которые даже теперь, мертвые и неподвижные, казались злобными, и коллекция бабочек, красивых и безжизненных под стеклянными ящиками, завоевали себе широкую известность. Имя этого торговца, искателя приключений и советника одного малайского султана (его он называл не иначе, как «мой бедный Мохамед Бонзо»), стало известно европейским ученым благодаря нескольким бушелям мертвых насекомых. Но европейские ученые ничего не знали о его жизни и характере, да это их и не интересовало. Я же, зная его, считал, что с ним больше, чем с кем бы то ни было, можно поделиться не только затруднениями Джима, но и моими собственными.

ГЛАВА XX

Поздно вечером, миновав предварительно огромную, но пустую и ярко освещенную столовую, я вошел в его кабинет. В доме было тихо. Мне показывал дорогу пожилой и мрачный слуга-яванец в белой куртке и желтом саронге. Распахнув дверь, он тихо воскликнул: «О господин!» — и, отступив в сторону, скрылся таинственно, словно он был призраком, лишь на секунду воплотившимся именно для этой услуги.

Штейн, сидевший на стуле, повернулся и поднял на лоб очки. Он приветствовал меня, по своему обыкновению, спокойно и любезно. Лишь один угол большой комнаты, — угол, где стоял его письменный стол, был ярко освещен лампой под абажуром, все остальное пространство растворялось в бесформенном мраке, словно пещера. Узкие полки с одноцветными темными ящиками одинаковой формы тянулись вдоль стен, не от пола до потолка, но темным поясом фута четыре в ширину. Катакомбы жуков. Деревянные таблички висели наверху, отделенные неправильными промежутками. Свет падал на одну из них, и слово Coleoptera, написанное золотыми буквами, мерцало таинственно в полумраке. Стеклянные ящики с коллекцией бабочек выстроились тремя длинными рядами на маленьких столиках с тонкими ножками. Один из таких ящиков стоял на письменном столе, который был усеян продолговатыми листками бумаги, исписанными мелким почерком. г — Вот за каким делом вы меня видите, — сказал Штейн.

Он дотронулся до стеклянного ящика, где в своем одиноком великолепии бабочка распростерла темные, бронзовые крылья около семи дюймов в длину; крылья были исчерчены белыми жилками и окаймлены роскошным бордюром из желтых пятнышек.

: — Только один такой экземпляр имеется у нас в Лондоне, и больше нет нигде. Моему маленькому родному городу я завещаю эту коллекцию. Частицу меня самого. Лучшую!

Он наклонился вперед и напряженно всматривался, опустив голову над ящиком. Я стоял за его спиной.

Назад Дальше