Жена декабриста - Аромштам Марина Семеновна 5 стр.


Кыш-кыш-кыш!

— Так, а куда мы будем плеваться?

Вакула делает широкий жест, приглашая не ограничивать себя в возможностях.

— Послушай, ты приперся в приличный дом. Между прочим, без предупреждения. И теперь хочешь все заплевать косточками своего винограда!

— Д-да нет. Я п-просго п-помогаю тебе искать выход!

— По-твоему, это выход — плевать, куда вздумается? Что ты вообще себе позволяешь? (Я невольно копирую интонации своего завуча.) Хочешь устроить здесь творческое безобразие?

Он смеется.

— П-помоему, это про т-тебя. (Как он догадался?) Ме-ежду п-прочим, я м-могу совсем не п-плеваться. Я в д-детстве всегда ел ви-иноград с косточками.

— Ия! Мне было лень их выплевывать.

— А мне н-нравилось, что с-сначала сладко, а п-потом такой те-терпкий вкус — от к-косточек. Я к-косточки ж-жевал, прямо п-перетирал зубами. М-мама ругалась: го-о-ворила, у меня в-внутри вырастет д-дерево. В-виноградное.

— Выросло?

— Не веришь? Т-там, внутри.

Вакула похлопывает себя по животу. Я представляю себе дерево у него внутри: такая крепкая,

сказочно красивая, неправдоподобно прямая зеленая лоза. С кручеными веточками — гибкими, но прочными. Кое-где дерево проступает наружу— там, где позвоночник, в рисунке мышц плеча, на ладонях. И ловлю себя на мысли, что готова доверить этому дереву свои печали — про Афган и похороны, про детский праздник, завуча и северное сияние. И даже — про Лешу.

Местами у меня получается очень смешно — когда я изображаю Галину Васильевну: как она идет по коридору, раздуваясь от гнева, как уличает меня в плохой работе и отнимает у меня зарплату. Вакула смеется. (Я довольна: это признание моих актерских способностей!) Потом — еще смешнее — я рассказываю про Лешу: как он восторгается лакированными снопами, а потом хватается за сердце и вскакивает на подоконник. Решает покончить с собой, прыгнув с первого этажа. Но эта часть рассказа не кажется Вакуле веселой. Он улыбается грустной улыбкой — только для того, чтобы оправдать мои ожидания:

— Т-ты над ним не с-смейся. М-может, те-ебе п-просто п-повезло — с п-первым этажом.

— Мне повезло?

— Ну, да. А т-то бы му-училась до конца жизни…

Он на чьей стороне, а? Он вообще за кого?

— А во-обще-то з-знаешь, что я д-думаю? Н-надо дать сдачи. Этим, в школе.

Я смотрю с удивлением и недоверием. Что он имеет в виду?

Глава 4

— У нас, господа, появился серьезный повод выпить!

— Влад, вам прекрасно удается это без всякого повода!

— Ну, Мария Ильинична! Мария Ильинична! Обижаете! Без повода — это одно. А с поводом — другое. Новое качество жизни, можно сказать. Осмысленное.

Мария Ильинична, красивая, полногрудая, с большим черным пучком, — хозяйка дома — недовольно передергивает плечами и поворачивается ко мне:

— Асенька, деточка, ешьте пирожки.

— Ася, п-попробуй. Ты т-таких не ела. Та-ак только М-мария Ильинична умеет. — У Сережки рот набит и в то же время растянут в улыбке. Мог бы сначала прожевать, а потом улыбаться во всю пасть. Но он причастен к моим «именинам», и приходится делать вид, что набитый рот — в порядке вещей.

— Асенька, деточка, — голос Влада становится гнусавым и тонким, — сьешьте же, наконец. Чтобы мы могли выпить! Клан советских киномехаников— этих служителей дьявола — пополнился! И мы не можем не ликовать.

— Демонстраторов узкопленочного кино. — Мне не нужно слишком много славы. Киномеханики— это в кинотеатрах. А в вечерних школах и ПТУ — «демонстраторы».

— У нас действительно серьезный повод поднять тост. — Геннадий Петрович оглядывает присутствующих и поворачивается ко мне. — Ася! Мы все вас поздравляем. Вы решились на очень серьезный шаг — порвали с системой.

— Асюта, вы пирожок съели? А то подавитесь ненароком. Вдруг вам будет больно это слышать? Я ж не знаю, как там у вас… Может, вы искренне преданы работе киномеханика и не допускаете, так сказать, развернутых высказываний…

— Влад, не забывайтесь. Мы договаривались: в моем доме вы будете себя контролировать. И лучше вам есть побольше.

Мария Ильинична сигналит Вакуле, и тот под- кладывает Владу в тарелку салат.

— Все под контролем. Все-все-все! — это к Марии Ильиничне. А дальше — снова мне: — Кино — великая сила. Классик сказал. Что он имел в виду? Кино воздействует на душу. Вгрызается внутрь. Без наркоза. Потому что шевелится. В отличие от живописи— говорит и шевелится. И там все как взаправду. Пародия на божий мир!

— Но разве это не природа искусства вообще? И литература, и живопись — они тоже призваны воздействовать на человека. — Чувствую, как неуместен здесь образ «умненькой девочки». Но Влад пропускает мои слова мимо ушей:

— Говорит и шевелится… Понимаете, о чем я?

— Влад, вы сегодня превысили норму. Мы договаривались, что в моем доме…

— Норму! Норма — понятие относительное. Норма — чистая условность. Вот вы, Мария Ильинична, вы такая… достойная… представительная… Вы можете утверждать, что абсолютно трезвы? В своих жизненных ощущениях? Вот так, локоточ- ком Геннадия касаясь?

— Прекратите сейчас же!

— Ну, не сердитесь, не сердитесь! Я вас оч-чень уважаю. Но нельзя же спорить, что дядя Гена — служитель дьявола? Ты ведь не споришь, Геннадий? Ты тут самый старый, самый главный. Родоначальник, можно сказать, киношного клана. Патриарх демонстраторов узкопленочного кино. И — материалист. Ужасное слово, правда, Асенька? Марксист, материалист, дарвинист! Асенька, Асюта… А давай сразу на «ты»? Мы ведь уже почти свои — после того, как ты плюнула в рожу системе? — Влад чокается со мной, с Сережкой, привычным движением опрокидывает рюмку и тут же снова ее наполняет:

— За тебя, Асюта! Этот гривастый и бородатый, — кивает на Геннадия Петровича, — он, конечно, на «ты» себе не позволит. Ни-ни! Аристократ, профессорских кровей. Только знаешь, он на что себя тратит? Пытается счистить с мощей марксизма поздние наслоения советского говна — чтобы выявить, так сказать, истинный смысл учения…

— Влад! Как же вам не стыдно! — Марию Ильиничну прямо передергивает.

— Так говно — оно говно и есть. Хоть розой назови его, хоть как. Верно, Асенька?

Наверное, надо поддержать хозяйку. И эти слова — я от них слегка вздрагиваю. Но ведь интересно! И Влад напирает:

— Все вокруг марксисты говяные, а он — истинный: не считает, что все обезьяны превратились в людей. Только — некоторые. Это ему близко, про обезьян. Он раньше знаешь чем занимался?

Я не знаю.

— Эксперименты над рыбами ставил. Ты ей рассказывал?

Это вопрос к Вакуле.

— Не рассказывал? А зря. Это ж страница, можно сказать, мученической биографии. Взгляни-ка, Асюта, похож Геннадий на мученика? Вишь, худой какой. Одни жилы на костях. А был упитанный. Рюкзачок такой таскал — мало не покажется. Это он во имя истинного марксизма вес потерял.

— Расскажите нам лучше, Ася, как вы сдавали экзамен на киномеханика. — Геннадий Петрович делает попытку изменить направление разговора.

Это, видно, Сережка разболтал — как я обнаружила «дефект» в экзаменационном аппарате. Аппарат не работал по очень простой причине — в силу отсутствия проекционной лампы. Скорее всего, кто-то ее спер. Пленку зарядить можно, а показать ничего нельзя. И я об этом сообщила комиссии. Председатель не стал задавать лишних вопросов — сразу удостоверение выписал. Уж не знаю, чем я его поразила — своими глубокими знаниями или фактом кражи общественного имущества.

— А дядя Гена тебе что выписал? Прививку марксистскую уже выписал? Он тут всем выписывает.

— Только некоторым не впрок. — Геннадий Петрович улыбается. — Кто-то упорствует в беспочвенном идеализме.

—Это он божественное учение так называет. Ясно, Асюта? Бог для него почвы не имеет. Вера, сила духа — это все для него дерьмо.

—Сила духа не связана с богом. Как и вера. Можно верить в прогресс человечества. В науку. В бессмертие разума.

По-моему, мы проходили это по литературе. Тургенев, девятнадцатый век. Монолог Базарова. Интересно, Геннадия Петровича уже уличали в плагиате? Или никто, кроме меня, не замечает?

— Вот! Вот! Дядя Гена! — Влад обнимает Геннадия Петровича за плечи. — Я же говорю — ты страшен. Посмотри, Асюта. Он изучал рыб. Стайное поведение рыб. Хотел через рыб понять человека. Телодвижения масс. Верно я говорю?

Геннадий Петрович слегка пожимает плечами. Но вроде как поощряет продолжать.

— И его за это выперли из института. У него на этой почве сердчишко стало пошаливать, нервишки расклеились. Укольчики там всякие делать пришлось. Но он не успокоился. Он теперь все и без рыб понимает. Марию Ильиничну вот понял.

— Влад, вы ведете себя безобразно. Постыдились бы Асю: что она будет думать? — Марии Ильиничне неприятно.

— Что будет думать? Она умеет думать? — Влад смотрит на меня с подчеркнутым интересом, пожимает плечами и разворачивается к Марье Ильиничне. — Но вы же не будете отрицать: для Геннадия человек — почти рыба. Он готов пустить его на фарш — во имя счастья всего человечества. Геннадий, я тебя люблю. Но твои мысли про фарш мне глубоко чужды.

Вакула трогает Влада за рукав:

— Влад! Я, н-наверное, п-пойду, п-поймаю машину. Ты х-хотел п-пораньше уйти.

— Да?

— Думаю, самое время! — Мария Ильинична явно сердится. — Ведете себя как маленький. Как вам не стыдно?

— Мне при вас всегда стыдно. При вас — и при этом портрете!

Лицо Марии Ильиничны делается непроницаемым. Она встает и выходит в кухню со стопкой грязной посуды. Я думаю, надо помочь. Но не могу тронуться с места. Мне пришлось бы огибать Влада.

— Асюта, мне жаль! Очень жаль! Что все так… — Влад обводит присутствующих рукой и застревает жестом на Геннадии Петровиче. — Но истинный марксизм и этот портрет — плохо сочетаются. Где мои «конфеты»? Выдайте пайку — на бедность идеалисту! Я же помню, зачем сюда притащился. По-о-омню!

Геннадий Петрович едва заметно усмехается, открывает портфель и достает коробочку «Помадки»:

— Созвонимся!

Влад долго ищет рукава плаща, потом выходит, нетвердо ступая и не оборачиваясь, — вслед за Ваку- лой. Геннадий Петрович оборачивается ко мне:

— Не обращайте внимания. Такая психика. Слабая. Легко возбуждается и бывает несдержан. Особенно — когда выпьет.

В дверях появляется Мария Ильинична.

— Геннадий Петрович, помогите, пожалуйста! — Она передает ему большое блюдо. — Пирожки были с капустой. А этот — с яблоками. Давайте переходить к чаю. Не будем Митеньку ждать. У него сегодня музыкальная школа. (Митенька, мне уже объяснили, — сын Марии Ильиничны.) А Юля с Мишей сегодня не придут.

Мы усаживаемся за стол. Геннадий Петрович оказывается между мной и Марией Ильиничной. Где же Вакула? Куда он пропал? Мария Ильинична разливает чай.

— Ешьте, Геннадий Петрович! Вам надо больше есть. Поухаживайте за Асенькой — мне отсюда не дотянуться! Про Юлю с Мишей Сережа, наверное, вам рассказал? Нет? Они уже два года в отказе. (Стараюсь не подавать вида, что слово мне непонятно.) Мишины родители — американцы. В тридцатых приехали сюда строить коммунизм. Отец Миши — инвалид войны, медалью награжден. Теперь они хотят уехать обратно в Америку. Их долго не выпускали — не давали разрешения на выезд. Они все ждали, ждали. Все подавали прошения. Наконец, разрешили — правда, не в Америку, а в Израиль. Но тут, представьте себе, Миша встретил Юлю и влюбился. Просто несчастье какое-то!

— Несчастье?

—Да, деточка, конечно несчастье. Человек может влюбиться совершенно не вовремя, — Мария Ильинична говорит со мной, как с ребенком — подчеркивая мою «несмышленость». — Мише эта его так называемая любовь сильно осложнила и без того непростую жизнь. И ему, и его родителям. Я ничего не имею против Юли, поверьте. Только расписаться они не могут: и Миша, и родители уже сдали советские паспорта. А Юля, знаете ли, так в него вцепилась — будто кругом больше нет никого. Мише пришлось жениться на ней по иудейскому обряду. Уж не знаю, как его родители с этим согласились. Они же коммунисты! К тому же справку от раввина посчитали недостаточным основанием, и брак законным не признали.

Мария Ильинична заботливо подливает Геннадию Петровичу чай и кладет ему еще один кусок пирога:

— И эта Юля — она даже не еврейка. Что она будет делать в Израиле? Срок разрешения того и гляди истечет! Оно получено с такими муками! И в каком положении тогда окажется Миша? Паспорта у него нет, прописки — тоже, закон о воинской обязанности он нарушает. Может сесть сразу по трем статьям. Все — из-за Юли.

Вроде нужно что-то сказать? Но я молчу. Геннадий Петрович задумчиво крутит ложечкой сахар, не касаясь стенок чашки. Разлитый чай медленно остывает и медленно пьется — Мария Ильинична вынуждено бездействует, покачивает головой, соглашаясь с невидимым собеседником, и вздыхает:

— Для меня образцом женского поведения всегда были жены декабристов. Вот настоящая женская преданность, женский подвиг — пойти за мужем в Сибирь. А выйти замуж, чтобы сбежать с родины к теплому морю, — это, знаете ли, совсем другое. Это, знаете ли, эгоизм. Предельный эгоизм.

Я так не думаю. Я хочу возразить. Но не возражаю. Из-за жен декабристов?

***

В тот день, когда я «дала сдачи», Сережка сказал: «Ты молодец! Прямо Свобода на баррикадах».

Что она чувствовала, эта Свобода, — со знаменем над головой, с голой грудью, открытой всем взглядам и пулям? Опьянение дерзостью, наготой и близостью смерти?

План действий придумал Геннадий Петрович. Сережка впервые привез меня к нему в гости — «на консультацию». Геннадий Петрович взглянул с любопытством и коротко изложил, как поступил бы на моем месте. Я сказала, у меня не получится. Напроситься на встречу с начальством по собственному почину? Да лучше удавиться!

— Ну, — Геннадий Петрович пожал плечами, — больше ничем помочь не могу. Это, знаете ли, — проверка на прочность. Если вы способны жить дальше после случившегося, так и — живите. У разных людей потребность себя уважать сформирована в разной степени.

Я расстроилась — из-за этой его бескомпромиссной прямолинейности под соусом галантности. Из-за этой подчеркнуто выпяченной рудиментарной формы обращения на «вы». Так можно обращаться к женщинам и крепостным крестьянам: «У вас не очень-то развита потребность себя уважать».

Мы собрались уходить.

— Был рад знакомству. И буду рад увидеться вновь!

В тот момент я была уверена, что не доставлю ему такую радость.

Но, оказалось, он задал систему координат, почти сразу — вот этим своим «сможете — так живите».

Я вообще-то не очень могла жить в последнее время. И что-то внутри уже размагнитилось и пустилось в свободный пляс. Конечно, наглость дается мне с трудом. И я боюсь-ненавижу начальников— почти инстинктивно, на уровне классового бессознательного. Но это ведь слабость, запрограммированный невроз, предательская генетическая память.

Я решила пройти проверку на прочность.

***

— Ну, д-давай. Я т-тебя здесь подожду, во-о дворе.

— Ты тут как следует приготовься — к уборке отработанных тел.

— Д-давай. В-все хо-орошо будет. Как надо.

— Добрый день, Вячеслав Михайлович! Вот заявление в профсоюз — с просьбой разобрать трудовой конфликт. — Голос все-таки выдает волнение — звучит надсаженно. — Меня обвинили в плохой работе. Я считаю обвинение незаслуженным. А это — копия заявления в прокуратуру. По поводу удержанной зарплаты за реально данные уроки. Вячеслав Михайлович! Вы же хотели, чтобы я пришла работать к вам в школу. Разве так поступают с работниками, которые нужны? Так поступают с теми, от кого хотят избавиться.

Лицо у директора вытягивается. Он не ожидал.

— Ася Борисовна! Зачем же так, сгоряча? Профсоюз, прокуратура… Думаю, мы сумеем решить эти проблемы. Не вынося сор из избы.

— Сор — мое слабое место. И школа — не изба. Мне так кажется.

Это я говорю? Вот так — вежливо, но гордо?

Накидываю пальто — и, не застегиваясь, скорей-скорей во двор. А то часы пробьют двенадцать, нервы сдадут, и принцесса обернется замарашкой.

Назад Дальше