Расстрелять в ноябре - Николай Иванов 3 стр.


… Тяжелее всего родителям оказалось ездить на стадо доить корову. Женщины собирались около пастухов и ждали — в надежде услышать новости.

Новостей не было. Только падали в подойник вместе с теплым сладким молоком горькие мамины слезы.

А потом спрашивать перестали. Увидят опущенную голову отца — и торопятся пройти мимо, словно стыдясь своей беспомощности. Зато чистосердечные деревенские старушки засели за карты, гадания, распознание снов. Никогда за меня не молилось сразу столько народа! И не проклинало так людей, как моих тюремщиков. Пусть им когда-либо аукнется это проклятие русских женщин — в своей жизни каждый должен получать причитающееся. У мужчин всегда считается подлостью воевать с теми, кто не причастен к твоей личной беде. И высокими словами о святом мщении собственную жадность и наживу на торговле людьми не прикроешь…

В эти же дни игралась свадьба моего крестника. Он приехал с невестой в родительский дом, наполнил красным вином до краев рюмку:

— Пусть стоит. Крестный вернется и выпьет.

Не выпил. Слишком долго меня не было, а лето стояло жаркое. Вино постепенно высыхало, в конце концов оставив на дне черно-красный сгусток. Родным казалось — запекшейся крови. Только однажды мелькнула надежда, когда отцу приснился сон, будто ловит он молодого аистенка и вносит на руках в дом.

Мама рассказывала этот сон всем встречным, и те радостно вытирали слезы:

— Это сын. Значит, вернется. Вернется! К сентябрю вернется, когда аисты полетят.

Птицы улетели, а сон все не сбывался… А вернувшийся в Москву сын засел за учебники. Матери сказал прямо:

— Если папа не вернется, одни мы учебу в коммерческой академии не вытянем. Надо перепоступать в государственный вуз.

Месяца хватило, чтобы подготовиться и сдать на «отлично» вступительные экзамены на юрфак. Больше о моем пленении в семье ни разу не говорилось, на это слово наложили табу. Только жена, когда оставалась одна, каталась по полу и выла…

Так люди узнают о горе. Один из тысячи примеров, потому что только по официальным данным к концу чеченской войны в плену у боевиков оставалось еще около тысячи четырехсот солдат и офицеров, рабочих и служащих. И в каждом доме — своя боль, бессонные ночи…

Глава 4

Утро не принесло, да и не могло принести никаких известий. Ясным оставалось лишь то, что квартира — перевалочный пункт и боевики вновь ждут ночи для повторной попытки пробиться в горы. Что ждет там? Кто ждет?

Времени думать — целый день. Левая рука, за которую схвачен наручниками, занемела, а так ничего, жить можно. Пока. Вот только бесконечные разговоры охранников! Боевики меняются через каждые четыре часа, и каждый новый конвоир считает своим долгом выступить в роли проповедника и просветителя.

Во-первых, вознесение Дудаева.

— Наш Джорик — голова. Как он ответил Грачеву, когда тот сказал, будто ваши солдаты идут в бой умирать с улыбкой на устах? «Дадим России сто тысяч улыбочек». Джорик молодец.

— Ты, что ль, говорят, журналист? А интервью у Жорика взять не хочешь? Думаете, он мертв? Он еще улыбнется России через свои усики.

— Если выбирать — мертвый Дудаев или вечная война с Россией, мы выбираем вечную войну. Лишь бы Джохар остался вечно с нами.

Второй конек, словно вместе с нами охраной передавались и темы разговоров, — это презрение к России, которая якобы посылает в Чечню воевать не только и не столько солдат, сколько уголовников.

— А ты что, не знал? Маленький? В тюрьмах отбирают тех, кому грозит смертная казнь, и предлагают: или воевать в Чечню, или под приговор. Едут сюда. И здесь зверствуют.

— Да зверствуют — это только начало. Их потом, в конце службы командиры посылают в такую мясорубку, из которой никто не выходит живым. Чтобы не отпускать на волю. А потом экскаватором вырывают яму и зарывают трупы.

Не менее расхожая версия — о защитниках Брестской крепости.

— Вы хоть знаете, кто ее защищал? Почти стопроцентно чеченцы и ингуши. Да только мы и способны были на подобное. А вы, русские, уже потом, после выселения чеченцев, приписали всю славу себе, сделали всех защитников крепости русскими.

Спорить — себе дороже. Тем более все разговоры возвращаются в день сегодняшний.

— Я, что ли, хотел воевать? Что у меня, дел не было больше? Да я так катался по России, где только не был… Но прилетели ваши самолеты, разбомбили дом, убили мать — я что, должен после всего улыбаться вам? Вот ты, полковник, если бы кто-то разбил твой дом и убил родных? Ты бы взял в руки оружие?

Не лукавлю — взял бы. Мне легко в этом признаваться, потому что к войне в Чечне лично я относился с самого начала резко отрицательно. Не друг, не брат и не сват я чеченцам, но в этом вопросе — больше сторонник, чем противник.

Но признаваться в этом, сидя на цепи, не хочется, чтобы не выглядело лизоблюдством: мол, запел соловьем, когда попался.

Не пою, больше молчу. Борис и Махмуд более эмоциональны, особенно когда разговор заходит о сталинских выселениях. Балкарцы тоже испили эту чашу, а Борис и родился в Казахстане. Я со своими случайными попутчиками практически незнаком, но их поведение вызывает уважение. Присутствие охраны пока не позволяет нам общаться, но одно то, что мы все в наручниках, сближает. Похоже, и ближайшее будущее у нас станет одинаковым, хотя моих родных сталинские чистки не коснулись и я выгляжу на создавшемся фоне белой вороной.

Жутко неприятны и рассказы о «фильтрах», фильтрационных лагерях, в которых содержат арестованных чеченцев. Зверства, которым они там подвергаются, не поддаются описанию. По словам охраны, даже попав на «фильтры» на один час, выходишь калекой — отбивают почки, травят собаками, или закапывают в землю по шею, или заливают водой.

Этими разговорами жила вся Чечня, и именно это, по словам конвоиров, рождает их ответные действия. Каких-либо подтверждений или опровержений по «фильтрам» мне не удалось найти ни у самих чеченцев, ни после в Москве. Поэтому упоминаю об этих рассказах скорее для того, чтобы яснее становились мотивы отношений между чеченцами и русскими, где порой властвуют недоверие, обиды, слухи. Тем более одних не проклинаю и вторых не превозношу в этой дурацкой войне: пишу, что видел, чувствовал и испытал. Любой другой пусть пишет свою повесть…

Чем ближе вечер, тем больше обоюдное напряжение. И наконец команда:

— Завязать глаза.

Махмуду на повязку досталась моя майка из сумки, Борису рубашка. Я закрываю себе глаза агитационным платком Международного Красного Креста, на котором в виде рисунков предписывается поведение солдат на войне: не стрелять в сторону машин и палаток с красным санитарным крестом, оказывать помощь раненым, даже если это противник, оберегать мирное население и — словно по иронии судьбы, для нас — гуманно относиться к пленным. Показать платок своим тюремщикам?

Хоть и черный, но юмор. Сам подумал, сам и загрустил.

Вновь долгий путь в машине через рытвины, подъемы, спуски, царапающие крышу ветки — мы все дальше и дальше от места захвата. А значит, когда нас примутся искать, бесполезным станет прочесывание района пленения. Мы будем далеко. Да и будем ли? Кто заинтересовался нами в горах? Для чего?

Водитель включает магнитолу. Запись сделана прекрасно, песни, конечно, о гордом чеченском народе, поднявшемся против трехсотлетнего российского ига. О неминуемой победе над двуглавым орлом. О Москве, столице русских алкашей. О Буденновске, где Шамиль Басаев поставил Россию на колени.

Охрана знает все слова, подпевает. Я же впервые слышу песни о чеченской войне. Иногда в переходах московского метро видел, как облаченные в камуфляж десантники и «краповые береты» собирали деньга для семей погибших товарищей под старые, переделанные с «афганских», песни. Россия про чеченскую войну песен не сложила и не запела. Еще не запела или уже не запоет? Тогда кому все же она была нужна? Если кто-то не задал себе хоть раз этот вопрос, тот просто ленив умом, черств сердцем и труслив душой…

— Приехали.

Останавливаемся и долго ждем на каком-то взгорке. Дверцы машины распахнуты, ветер продувает ее и нас насквозь, унося с собой в горы и ночь песенные проклятия генералу Ермолову, покорившему?таки Кавказ в свое время.

Из этой ночи, с этих гор, из незаконченной, как оказалось, истории и появляются за нами призраки той, далекой кавказской войны. Вполне реально, по одному выдергавают нас на землю. Холодные пальцы ощупывают лицо, но это затем, чтобы проверить повязки и заткнуть уши ватными тампонами.

Звуки, особенно дальние, гаснут. К моим наручникам привязывают веревку, дергают за нее, заставляя идти. Так ведут верблюдов по пустыне. И в каком-то из фильмов подобным образом гнали людей в рабство в давние времена. Какое сегодня число? Какой год? Век? В каком фильме я снимаюсь?

А идем быстро — полем, лесом, буераками. Оступаемся, ловим лицами ветки и стволы деревьев, выворачиваем ноги на колдобинах, падаем. Кажется, я привязан к Махмуду — именно на его шлепанцы наступаю раз за разом. Очень скоро становимся мокрыми по пояс от росы и вчерашних луж, а спину и лицо покрывает пот. Нет, нас не ведут — нас гонят. И не в киношное рабство. И никто никогда нас уже не найдет. Мы даже не иголки в стоге сена. Мы — песчинки, которые все глубже и глубже засасывает воронка…

И вот наконец подвал с тусклой лампочкой, наброшенные на плечи простреленные одеяла и короткое забытье…

Глава 5

Даже поменьше, чем короткое.

— Повязки.

Их уже далеко не прячем, носим на шее. В очередной машине перед глазами вспыхивает огонек зажигалки, но ума и выдержки хватило не отреагировать на него. На уловку попадается Борис. Скрипит от резкого разворота кожаная куртка охранника, и банкир стонет от нежданного удара.

— Понял, за что? — интересуются у него.

— Да.

Значит, повел головой за светлячком. А мы ничего не должны ни видеть, ни слышать. Сам пишу детективные романы и прекрасно знаю: человека подчас убирают только за то, что он оказывается невольным свидетелем. Если хотим самим себе помочь выбраться, нужно исключить подобные перспективы. Только бы выбраться. Выбраться!

Что свершится в этом случае, какие горы переверну и сколько океанов переплыву, про то не загадывается. Наверное, просто мало надежд, но ведь как хочется…

Пока же после долгой езды по лесным дорогам помогают выбраться из машины.

— Траншея, — предупредили уже после того, как проваливаюсь вниз.

Локтями нащупываю стены, но новый толчок в спину заставляет идти по извилистому ходу.

— Ступени.

В нос проникает запах подземелья и сырости. Не торопят, дают время и возможность самому нащупать ступени и спуститься вниз. Оттуда хватают за полу пиджака, отводят в сторону и сдергивают повязку.

Полумрак землянки. Стою в узком проходе между стеной и нарами. Таким же образом подводят Бориса и Махмуда. Из темноты на нас с любопытством смотрят боевики. Неужели оставят жить среди них, здесь?

— Давайте вниз.

Еще вниз?

Подталкивают в самый угол землянки, где под нарами открывается яма-провал. Ребята, идущие следом, невольно сталкивают меня вниз и сами сыплются следом. Глубина — по плечи. Значит, жить придется не на нарах, а здесь, стоя? Успеваю заметить под нарами собаку, которая смотрит на нас печальными, полными грусти глазами: благодорите Бога, что еще живы, а вот что ждет вас потом?

— На колени. Дальше.

Насчет нашего православного Бога не знаю, а про Аллаха Махмуд говорил: если он дает, то двумя руками. Яма — это только начало?

Да, из нее в сторону прорыта узкая нора. Ползти можно только на четвереньках, и уже в сплошную темноту и стылость. Вот теперь — все. Все! Какие, к черту, одеяла-крылья-надежды. Ангелы, которые могли бы прикрыть нас своим крылом, в подземельях не летают.

Сзади жгут спички, но это чтобы рассмотреть дверь-решетку посреди крысиной норы. За ней — очередная яма. Свет от новой спички боязливо подрагивает на земляных стенах, освещает на миг подземный склеп. Ширина — поместиться троим, длина — по росту, высота — стоять на коленях. В углу — два матраца. Тороплюсь усесться на один при угасающем, покидающем нас свете. Замечаю лишь, что изо рта идет пар. Значит, общая глубина — метров пять-шесть.

По одному спрыгивают мои несчастные попутчики. В темноте притягиваю их к себе на сиденье, и мы замираем, не в силах перебороть впечатления от увиденного и доставшегося нам. Вот теперь — плен. Клетка захлопнулась полностью. А мы отказывались в лесополосе есть колбасу и гребовали грязными, но простынями в полузатопленной комнате. На кроватях!

Из шока всех троих выводит чесотка. Борис торопливо зажигает спичку, и мы подхватываемся: матрац кишит червями и жуками-короедами. Они уже залезли нам под брючины, и мы, торопясь и брезгуя, давим их на теле, вытряхивая остатки на земляной пол.

Сверху появляется свет — нам просовывают керосиновую лампу без стекла. Фитиль коптит, но все становится ерундой по сравнению с тем, что темнота отступила за пределы могилы. Вспоминаем добрым словом Боксера за подарок: в носки-гольфы заправляем брючины. Застегиваем верхние пуговицы рубашек. Как еще спастись от ползущего и шевелящегося? Однажды в Афганистане в одном полуразрушенном доме нас подобным образом заедали клопы. Но тогда у каждого имелись бинты, и мы перехватывали ими запястья рук, шею, ноги, оберегая тело от плоских коричневых «броненосцев».

Смотрю, что осталось у меня сейчас. Галстук, заколка, часы, авторучка и старое, не найденное в боковом кармане удостоверение главного редактора журнала «Советский воин». Единственная зацепка, по которой могут определить труп, если что…

— Все. Давайте устраиваться, — беру на себя роль старшего.

К двум предыдущим установкам — не паниковать и не раздражать охрану — мысленно добавляю третью — не заболеть. Если даже подземных тварей окажется больше самого матраца, я стану сидеть и спать на них. Лишь бы было теплее.

Второй матрац оказался почти новый, но на троих слишком мал. Свернув валиком убежище короедов, подтягиваю его под голову. В углу находим влажные, истрепанные, грязные, но — одеяла. Каждому по штуке! Не-ет, будем выживать. Будем. До последней секунды.

Нас не забывают. Кто-то спрыгивает в яму, кричит через решетку:

— Холодно?

Напарники молчат, хотя я надеялся, что они, как мусульмане и соседи, будут активнее и ближе к нашим тюремщикам. Тороплюсь ответить сам:

— Да. Очень.

На самом деле еще не холодно, из всех земных человеческих чувств — только угнетение склепом. Но сидеть-то здесь наверняка не один час…

— Что, полковник, изнежился в своей Москве?

Плевать, какое мнение родится обо мне. Буду просить все, что можно. И победил!

— Держите.

В яму летит солдатское «хэбэ». Махмуд покрупнее нас с Борисом, ему отыскиваем самый большой размер. А я замираю, когда на глаза попадается белое клеймо с датой выпуска: 1973 год. Год, когда я принимал присягу на верность Родине — Советскому Союзу. «Если же я нарушу… то пусть меня покарает суровая кара советского народа»…

Назад Дальше