Карает? Меня — карает? Но за что? В октябре 93-го, после танкового обстрела Белого Дома, нас, главных редакторов изданий, вызвали в Генеральный штаб. Друзья из Управления информации успели шепнуть: станут давить на то, чтобы мы напечатали материалы в поддержку министра обороны Павла Грачева и его приказа о стрельбе из танков.
Грачева я знал, когда тот еще генерал-майором командовал дивизией в Афганистане. Я же, специальный корреспондент «Советского воина» и всего лишь майор, летал в Кабул к его десантникам для подготовки материалов. Время пролетело, Паша (он и в Афгане звался Пашей, до отчества или фамилии так и не дослужился даже будучи министром обороны) стал министром, я — главным редактором журнала. Наши пути еще раз пересеклись, когда он приказал поменять название «Советскому воину». Насколько можно тянули волынку, потом убеждали, что есть пример «Советской России», «Комсомольской правды», «Советского спорта», наконец. А слово «советский» — это от Верховного Совета, который осуществляет нашу законодательную власть, и никаких политических пристрастий и подоплек в названии журнала нет.
— Вот если он в российской армии найдет хотя бы одного советского солдата, тогда разрешу оставить это название. Или если журнал начнет финансировать Верховный Совет, а не Министерство обороны, — передали мне его слова.
После этого в редакцию стали возвращать проекты приказов, представлений на воинские звания сотрудникам, закончились деньги на выпуск. Пришлось объявить конкурс среди журналистов на новое название. Из девяноста семи предложений больше всех баллов получило «Честь имею». И литературно, и по-военному. Таня Саськова, редактор по отделу литературы, правда, сказала:
— Имя — это судьба. Вам его нести, Николай Федорович. Ох, и ответственно будет.
А из белого здания на Арбатской площади передают недовольство министра:
— Они что там, в журнале, имеют честь, а я, выходит, нет?
Мне ли, подполковнику, было судить министра. Тем более, до стрельбы по парламенту дело еще не дошло. Я, как офицер, просто оставлял за собой право иметь собственное мнение.
Вот такая маленькая, мало кому известная страничка из новейшей истории. Пусть останется как свидетельство времени.
И вот — новый пик отношений министра и журнала: поддержать публикациями
Прощаясь, благодарил всех…
— Тихо, — просит неожиданно Борис, хотя мы, погруженные в свои воспоминания, облачаемся в форму молча.
Ничего. Только жужжит муха. Монотонно и нудно.
— Трупная, — вдруг почему-то определяет Борис. — Они здесь хранят трупы.
Даже если бы они лежали здесь до сих пор — что мы могли изменить? Пожимаем плечами: мол, их ведь и в самом деле нужно где-то хранить, а здесь холодно и темно…
Это уже из букваря плена, который пишется нами на ходу: реагировать лишь на то, что можем изменить. Об этом — крупным шрифтом и на первой странице. И ни к чему страшные сказки перед сном. Мало ли кому что привидится или представится. Лучше лечь спать. И побыстрее уснуть. Мы ведь практически двое суток не смыкали глаз.
С головой, словно в кокон или саван, закатываемся в одеяла — и теплее, и меньше щелей для гадости и нечисти. С безнадежным омерзением опускаем головы на шевелящийся от жуков валик?матрац: скребутся отчетливо и явно. Точно как в детстве, когда прикладывали к уху наполненный майскими жуками спичечный коробок. А лучше всего лечь на спину, тогда меньше звуков.
Однако через несколько минут раз и навсегда запрещаю себе ложиться на спину и живот: стылость не просто входит в тело, а сама высасывает тепло изнутри. Не болеть. Ни в коем случае не болеть, медсестричек не приведут. Нужно искать такую позу, когда меньше всего соприкасаешься с землей. Кручусь, тревожа ребят. Но нахожу: плечо, бедро, колено. Туфли не снимать. Под голову не ладонь, как в детской присказке, что мягче всего на свете, а предплечье. Для этого приходится забрасывать вверх всю руку, она быстро немеет, но зато почти не касаешься земли туловищем. И ближе, теснее к ребятам…
Глава 6
Просыпаемся от глухих ударов: рядом в землю методично вбивают бетонные сваи. Но подобного не может быть, здесь не стройка! Значит, остается артобстрел. Как легко, всего лишь методом исключения, на войне можно вычислить звуки!
— Стреляют? — скорее надеясь на обратное, точняет вслух Махмуд.
Лампа во время сна погасла, но в глазах почему-то постоянно вспыхивают блики. Они слепят подобно электросварке, и, прячась от «зайчиков», в темноте же закрываю глаза.
— Я покурю, — просит разрешения Борис.
Удивительный человек. По-моему, он бесит боевиков даже больше, чем я своим полковничьим званием. Полтора года возил в Чечню деньги на зарплату бюджетникам, ни разу не потеряв ни одной копейки. И это в то время, когда сами чеченцы вывозили крутить свои капиталы в московские банки. Когда пропадали под завязку груженные новенькими банкнотами «КамАЗы» — причем бесследно и безнаказанно. Борис или альтруист, или чего-то не понимает в жизни «новых русских». Боевики и не верят, что он не нагреб себе несколько сотен миллионов, и каждый из охранников считал своим долгом пожалеть:
— Как это мы тебя раньше не взяли?! Отстегивал бы нам с каждой поездки по сотне миллионов, сейчас не сидел бы здесь.
— Но как я мог отстегивать, если деньги шли на зарплату вам же, чеченцам!
— Не тем чеченцам. Настоящие нохчи воюют. И деньги нужны в первую очередь нам: война — занятие дорогое.
— Но деньги приятно зарабатывать, а не получать просто так.
— Ты что, идиот? Сидеть у денег и не брать их?
— На всю жизнь не наберешь. А до уровня больших сумм нужно и вырасти. С деньгами нужно уметь работать, пускать их в новый оборот. Это целая наука — распоряжаться крупными суммами.
— Слушай, замолчи. Был бы умный, сидел бы в ресторане с девочками, а не с канистрой под землей. Ты еще нас будешь учить, что делать с деньгами.
На данный момент нас учит собственная артиллерия. Вот здесь уж наука совсем не сложная: если снаряд угодит в блиндаж и засыплет лаз, нам с такой глубины не выбраться вовек. А «сваи» вколачиваются, не переставая, совсем рядом. Трехсменка у них там, что ли, как на строительстве храма Христа Спасителя? Значит, артиллеристы попались хорошие, черт бы их побрал за меткую стрельбу. Накрыли, взяли в «вилку».
На решетке гремит цепь. Как спрыгивали в яму, мы не слышали, и это настораживает: так могут и подслушивать. Поневоле станешь держать язык за зубами.
— Зажгите лампу. И поставьте вниз.
Смысл подобных указаний мы поймем позже, когда они станут повторяться из раза в раз: охрана должна нас видеть и держать под наблюдением, чтобы исключить неожиданное нападение из темноты. А свет обязан слепить нас, а не их.
— Выходи.
Выходи — это когда идешь во весь рост. А ежели ползешь на четвереньках? Откуда во мне этот черный юмор?
Выпрямиться можно лишь в яме. Она уже пуста, Боксер сидит на корточках вверху, у нар. У его ног — все та же собака, подрагивающая при близких разрывах.
— Слышите? Стреляют! Так что у вас, короче, самое безопасное место в лагере. Ни один снаряд не достанет.
Ах, какое благородство. Последнюю рубаху сняли. Лично я готов стать таким же заботливым, лишь бы выползти из склепа. Даже под бомбежку…
— Но если федералы сейчас пойдут в атаку, мы, короче, вынуждены будем вас расстрелять. Могу гарантировать только одно: если будет время, закопаем в землю, чтобы шакалы не растащили кости по лесу. Ну, и родным сообщим, чтобы не считали без вести пропавшими и зря не искали.
— Спасибо.
Кажется, я поблагодарил Боксера искренне. И тот не менее искренне ответил:
— Пожалуйста. А теперь — обратно. Жратвы пока нет, костры не можем развести — вертолеты заколебали. Сигареты есть?
— Нет.
Протягивает Борису, единственному из нас курящему, начатую пачку «LM». Пока тот курит, молчим: слишком большое расточительство в плену — делать несколько дел сразу. Покурит, потом поговорим, потом зажжем лампу, потом перетрусим одеяла, потом перезастегнем все пуговицы — глядишь, минут двадцать пройдет. Нет, сначала каждый попробует угадать время, потом это время сверим, высчитаем, кто на сколько ошибся, — еще минуты две-три долой. А сколько их впереди, этих минут, часов, суток?
Нет. Лучше думать по-иному. Надо представлять не будущие минуты, а радоваться прошедшему времени. Чем больше сидим, тем меньше осталось. Красота. Свобода все ближе и ближе. Можно сказать, совсем рядом.
Рядом слышны пулеметные очереди. Атака? Подхватываемся, хотя прекрасно осознаем свое бессилие.
— Полковник, на выход, — кричат сверху.
Вот и все. А я было размахнулся на целых двадцать минут — одеяла перетрусить, пуговицы пересчитать. И кому бы сказать, что ерунда это, будто можно смотреть смерти в глаза или слышать за спиной ее дыхание. Смерть бестелесна, она входит в сознание, и к ней привыкаешь, как к печальной неизбежности. Единственное, чему удивляюсь, — своему спокойствию. Могу даже представить, как станут проходить по мне поминки, кто и даже на каком месте будет сидеть за столом…
Хлопаю по плечам ребят. Они молчат, их очередь — следующая. Ползу к свету. Это хорошо, что расстреляют на свету. В самом деле, ничего страшного. Поставят к дереву, отойдут на несколько шагов и вскинут автомат. Только держаться, не упасть на колени и не молить о пощаде. Хотя жалко, безумно жалко, что все так быстро закончилось в жизни. Надюшка станет говорить в школе: «У меня папа погиб в Чечне…» Сашке придется бросить коммерческий институт, без меня одни сумму не потянут. А у жены нет черного платка. Принесут, наверное, соседи…
А вот мой платок всегда при мне. В яме надеваю его на глаза. За руки вытягивают в землянку, выводят в траншею. Первое, что отмечаю, — запах летнего леса. Никакой сырости. Перед расстрелом, если не свяжут руки, сниму повязку. Какое оно, сегодняшнее небо? Примет ли оно мою душу? Господи, прости, что не верил в тебя…
Останавливают на одном из траншейных изгибов. Приказывают сесть на дно и снять повязку. Про небо уже забыто, взгляд упирается в обрубленные корневища деревьев, помешавшие окопам пройти в этом месте и потому безжалостно пересеченные лопатами.
— По сторонам не смотреть, — голос Боксера сверху.
Я не то что по сторонам, а и на него не смотрю. Мне все равно. Хотя что кривить душой? Просто знаю, а потому обманываю самого себя: если охранник без маски, значит, расстрел. Если нет… Лучше побыть в неведении, не обрубать сразу надежду. Она как мяч — то вверх, то вниз. К худшему уже готов, а если надежда мелькнет опять, но всего на секунду, и мяч на твоих глазах начнет падать вниз — страшнее. Нервы все-таки не железные, хотя в руках держать себя можно. Перерубленные лопатой корневища в данном случае важнее неба…
— Короче, то, что ты из ФСБ, у меня никакого сомнения, — начинает сверху старую песню охранник. Дались им комитетчики, наверное, достали. — Ну, а чтобы ты все же разговорился, я сейчас покажу такое, от чего, может быть, и крыша поедет. Отрубленные головы давно видел?
Поднимаю глаза. Боксер в маске! Мяч, не коснувшись земли, снова устремляется вверх.
— Так хочешь посмотреть, что мы делаем с пойманными контрразведчиками?
— Если честно — нет.
— А я думаю, что надо.
Зря подпрыгивал этот дурацкий мяч, тем более, я не просил об этом. В воображении возникает камера пыток, но не современная, с людьми в белых халатах и шприцами, электрическим стулом и тому подобным. Сознание рисует средневековье — цепи, костер, раскаленное железо. Залитый кровью топчан, где рубят головы…
Не хочу ничего видеть, подобное, даже если останусь вдруг жив, не уйдет из памяти. И если в самом деле свихнусь… Нет и нет, лучше пусть стреляют сразу. Нужно побежать, и тогда откроют огонь вслед. Авось не промахнутся.
Пока даже не дают подняться с корточек. Ноги затекли, прислоняюсь к стене траншеи. Боксер сбрасывает на колени кусок картона из-под сигаретной упаковки.