— Что с тобой, Фуад? Чепуху какую-то несешь.
— Нет, почему же? Иногда я люблю говорить откровенно. Часто мне просто недосуг объясниться по душам, нет возможности, нет времени. В сущности, и сейчас тоже… Но… как говорят русские, ради спортивного интереса… Мне любопытно: значит, когда надо помочь с публикацией соболезнования, Фуад Мехтиев хорош, а когда речь заходит о его имени рядом с вашими — здесь он недостоин?
— Ну вот, сделал доброе дело — и теперь начались попреки, да?
— Вовсе не попреки. Просто я вижу, чувствую… Так получается…
— Хорошо. — В голосе Октая прозвучала решимость. — Раз ты хочешь говорить откровенно, то и я буду откровенен с тобой. Дело не в том, что ты достоин или недостоин нашего списка. Сам понимаешь, это ерунда. Дело в том, что твое имя под соболезнованием жене Фуада Салахлы будет… как бы это сказать… словом, оно будет неуместно.
— Почему?
— Сам знаешь, почему. Ты ведь не забыл ту историю?
— Ага, вот в чем дело?! Это-то я и хотел знать. Но с тех пор прошло более двадцати лет. Даже самое тяжкое преступление прощается за давностью лет. А вы, ты и твои друзья, до сих пор носите в своих сердцах неприязнь ко мне, злобу! Между тем, я не совершил никакого преступления. Да, покойный Фуад Салахлы до конца своих дней не помирился со мной, так и унес с собой недоброе чувство ко мне. Но я всегда уважал его, чту и буду чтить память о нем. Ты — мой школьный товарищ, Октай, скажи: неужели ты и в самом деле веришь, будто Салахлы уволили из института из-за меня?
— Не знаю, Фуад… Но как бы там ни было, тогда все думали, что это ты продал его Шовкю.
— Тогда мне даже во сне не снилось, что я породнюсь с Шовкю. Верно, он восстановил меня в комсомоле, не дал исключить из института. Кстати, а где был ты, когда меня исключали из комсомола? Что-то ты не попадался мне тогда на глаза, как и Фуад Салахлы…
— Неправду говоришь! Фуад Салахлы в те дни из кожи лез, с ног сбился, чтобы помочь тебе. К кому он только не обращался — и в министерство, и выше! Что поделаешь, если у него не хватило сил. Это дело было под силу лишь Шовкю и таким, как он. Что же касается меня, то здесь память изменяет тебе. Я ведь в те годы не был членом комсомола: мой отец тогда еще не был реабилитирован.
— Ладно, Октай, что было — то прошло. Только давай раз и навсегда проясним этот вопрос. Запомни: я никогда никого никому не продавал! Да, тогда Шовкю пригласил меня к себе домой, он расспрашивал меня, и, кажется, я сказал ему, что Фуаду Салахлы в общих чертах была известна суть моего доклада на НСО. Но разве это была тайна? Разве Фуад Салахлы тогда или после того скрывал от кого-нибудь свое отношение к Шовкю? Все знали, что он терпеть его не может.
— Дело не в этом, Фуад. Дело совсем в другом. Ты ведь знаешь, как Салахлы относился к нам с тобой. Детей у него не было. Может, поэтому, а может, по другой причине, но он был для нас как родной отец, считал нас своими последователями. Тебя он любил даже больше, чем меня. Он был твердо уверен, что нам удастся сделать то, чего не смог сделать он, что мы с тобой реализуем его планы и проекты. Мы! И в первую очередь — ты, именно — ты! Так он думал. А ты… После того, как его уволили из института… Кто приложил к этому руку, как, каким образом это случилось, не знаю. Но после того, как его выгнали из института, ты ни разу не навестил его, не пришел к нему домой. Ты тогда сдружился с Шовкю. После того, как ты начал захаживать к Шовкю, Фуад Салахлы был забыт тобой. Словно ты никогда и не знал такого! Бедняга переживал, страдал из-за этого. Не мог понять, как человек может вдруг так измениться, все забыть — те наши разговоры, мечты, планы. Все забыть и так все растоптать! Помнишь, однажды мы засиделись у него чуть ли не до рассвета и Солмаз-ханум поджарила нам картошку?.. Как мы на нее набросились! А помнишь, как мы праздновали день рождения Фуада Салахлы? На столе только чай с лимоном — и ничего больше. Денег — ни у них, ни у нас. Начали выворачивать карманы, наскребли — что у кого было, скинулись, как говорится. Едва хватило на бутылку. Пили водку, закусывали лимонными корками, извлекая их из чайных стаканов. Помнишь? — Октай говорил, перескакивая с одного на другое, но это не были бессвязные воспоминания, в его словах имелась своя железная логика, понятная Фуаду. — И вот в один прекрасный день ты все это зачеркнул, попрал. Сдружился с Шовкю! Ты стал его… — Октай запнулся, наступила напряженная пауза; если бы он сказал сейчас «стал его зятем», Фуад выгнал бы его из кабинета. Октай закончил: — …стал его человеком. — Опять умолк, задумался, затем продолжил: — У Большого Фуада были трудные дни. Трудные — не то слово. Когда его уволили из института…
— Уволили из института! Уволили из института! — повторил Фуад, копируя интонацию Октая. — Фуада Салахлы уволили из института! Не понимаю, что вы сделали из этого знамя?! Да, Фуада Салахлы уволили из института, а через восемь месяцев восстановили. И даже, если я не ошибаюсь, выплатили зарплату за то время, что он не работал.
Октай угрюмо кивнул:
— Нет, ты не ошибаешься. Но восемь месяцев — это двести сорок дней, и значит — двести сорок ночей, Фуад. Двести сорок дней, двести сорок долгих, нескончаемых ночей, когда каждый час, каждая минута превращается в пытку.
Фуад усмехнулся:
— Браво, ты точно подсчитал. Месяцы быстренько превратил в дни. Не знаю, сколько тысяч часов, сколько миллионов минут составляют двести сорок дней, но ведь это время, в конце концов, прошло и Фуад Салахлы снова вернулся в институт — на свое прежнее место.
— Потому что он не сдался, боролся за правду и доказал свою правоту. Победил!
— Нет, извини, ошибаешься. Причины другие… Просто ему повезло. Вышло постановление партии о недостатках в области архитектуры, о нелепом украшательстве в зодческой практике. И Салахлы заявил, что он всю жизнь выступал против этого порочного стиля.
— Вот видишь, значит, истина все-таки торжествует.
— Торжествует. Именно поэтому ты должен знать, что совесть моя чиста перед памятью покойного Фуада Салахлы. Если хочешь знать, и совесть Шовкю тоже…
Октай перебил:
— Не надо, не говори этого, Фуад. Про тебя утверждать не могу, но вот Шовкю всю жизнь вредил Фуаду Салахлы. Он не дал ему стать архитектором-творцом, созидателем, практиком. Когда Фуад Салахлы занялся научной работой, Шовкю и здесь хотел помешать ему. Пытался опорочить, перечеркнуть его докторскую диссертацию, только не смог.
— Все это сплетни, Октай. Извини, тебе никак не подходит повторять их.
— Не обижайся, Фуад. Понимаю, Шовкю — твой тесть, отец Римы, однако я отвечаю за свои слова.
Фуад на мгновение испугался. Испугался, что Октай вдруг и в самом деле приведет достоверные факты, неопровержимые доказательства, и это создаст для него новую моральную проблему. Есть ли у него время, возможность заниматься этими старыми дрязгами? Особенно сейчас, когда Фуада Салахлы нет уже в живых. Кому это нужно? Для чего?
— Ну хорошо, Октай, не будем препираться. Если не хотите — не пишите мое имя под соболезнованием. Может, так будет лучше. Вдруг Солмаз-ханум не понравится, ведь она, наверное, и Шовкю и меня считает врагами своего мужа.
На это Октай ничего не сказал, встал, молча попрощался и вышел.
В памяти Фуада ожила сцена, которая давно не вспоминалась ему, которую он забыл, вернее, хотел бы забыть, однако не смог забыть окончательно. Это было в тот день, когда Фуада Салахлы восстановили на работе. Он пришел в институт, стоял в коридоре, улыбался, к нему подходили студенты, преподаватели, поздравляли с победой, а он, Маленький Фуад, не мог осмелиться и подойти к Большому Фуаду. Восемь месяцев они не общались, не разговаривали. Почему, ну почему он не подошел к нему тогда? Почему не смог подойти? В чем он, Маленький Фуад, был виноват перед Большим Фуадом? Почему, ну почему он боялся, что Большой Фуад не подаст ему руки и его, Маленького Фуада, рука повиснет в воздухе?..
Глава седьмая
— В аэропорт, Фуад-гардаш?
— Да, Касум, и как можно быстрее. Опаздываем. Через двадцать минут мы должны быть там.
— Будем.
Почему Октай так настроен против него? Не дает этого понять явно, но в каждом его слове, каждом жесте чувствуется: он терпеть не может Фуада. И он, и Султан, и Асаф… Румийя сказала бы сейчас: «Иначе и не может быть, — завидуют». Суждение Румийи отдает максимализмом. Что касается его, Фуада, он не хотел думать о друзьях студенческих лет столь категорично, гнал подобные мысли из головы.
Очевидно, все-таки Румийя права. Ведь сказано: «Избави нас, боже, от друзей, а с врагами мы справимся сами». В самом деле, с врагами все ясно: враг — это враг. Он не предаст, не изменит, не подведет. Врагу ты не доверяешь, поэтому его вероломство тебя не потрясет. Предавать, изменять, подводить, разочаровывать — привилегия друзей. Да и когда это Султан, Асаф, Джахангир были его друзьями? «Привет!» — «Привет!» Вот и все, что их связывало, связывает. И вообще — есть ли у него друзья? Октая в некотором роде еще можно назвать таковым, хотя и эта дружба принадлежит прошлому двадцатилетней давности. Столько воды утекло с тех пор! Столько событий произошло! Они — Октай, Султан, Асаф, Джахангир — хотят быть вместе, без него, под соболезнованием жене Фуада Салахлы, — пожалуйста, но зачем эти неприятные намеки, выпады, уколы? Разве он заслужил их, дал повод? В чем он виноват перед ними? Может, только в том, что ни один из них — по той или иной причине — не сделал карьеры? Они вместе начинали, жили одной студенческой жизнью, вместе делали свои первые шаги. Как говорится, на старте у всех были равные шансы. Разве он виноват, что он преуспел, а Октай и ему подобные так и остались позади — вместе со своими принципами, ухватившись за них обеими руками, с ними и только с ними?! Да и неизвестно еще, как бы они поступили, представься им возможность отказаться от этих принципов во имя солидного оклада, должности? Кто знает, остались бы они им верны или нет? «Мы не продаемся!» Может, потому, что нет покупателей, а, друзья? Принцип! Что такое принцип? Это работа, дело. Построенное здание — вот принцип. Заложенный жилой массив — принцип. Новая просторная, радующая глаз площадь там, где недавно стояли ветхие домишки, — принцип. Разумеется, они не могут простить Фуаду того, что след его навеки останется в этом городе: ведь он построил столько домов, проспектов, жилых районов! Каждый из них, наверное, думает в душе, что мог бы сделать все это гораздо лучше Фуада — спланировать кварталы, разбить улицы, построить дома. Однако же не сделал. И потому неудовлетворен, завидует. Наверняка они сплетничают, шушукаются у него за спиной: «Фуаду повезло, он породнился с Шовкю!» Пусть думают, плевать!..
Странно, почему он всегда мысленно спорит с Октаем, с Октаями, даже раздражается, сердится на них? Почему они так занимают его мысли? Почему ему кажется, что и Октай и его друзья относятся к нему с превосходством, свысока, не считают его достойным их доверия? Между тем, по логике вещей, все должно быть наоборот.
Как-то Октай сказал ему: «Фуад, ты думаешь, мы завидуем тебе?.. Поверь, нисколько не завидуем, клянусь!»
«Как говорится, ка воре шапка горит, — размышлял Фуад. — Вот и прекрасно, что не завидуете. Еще лучше! Молодцы! А почему не завидуете? Очень напрасно, что не завидуете. Надо бы завидовать! Шовкю говорит, что в искусстве, в творчестве нельзя жить и работать без некоторой зависти и ничто человеческое не должно быть чуждо художнику. В каждом мужчине, в каждой женщине должна жить эта способность — немного завидовать другому, другим. Разумеется, это чувство не должно брать верх над прочими, не должно отравлять мозг человека своей чрезмерностью. В характере человека, как соль в еде, в меру должна присутствовать и зависть. Да и не только зависть — чувство соперничества также, ревность к чужой славе, удачливости ближнего и так далее. Впрочем, дело не в словах, а в сущности, характере вопроса. „Мы не завидуем!“ Что вы так гордитесь этим? Значит, в вас нет стремления к первенству, нет воли к победе, нет творческого азарта, упорства, порыва! Ваше утешение — утешение бессильных. Именно поэтому вы всегда будете оставаться в тени сильных мира сего… Ну ладно, успокойся, пожалей свои нервы, — эти воображаемые споры всегда очень дорого обходятся тебе! В чем дело, что случилось, почему ты принимаешь все это к сердцу? Делать тебе, что ли, больше нечего? Есть у тебя пятнадцать — двадцать минут свободного времени в дороге, думай о чем-нибудь приятном, а ты забиваешь голову всякой чепухой. Развейся, посмотри по сторонам!»
— Как думаешь, Касум, успеем? Самолет прибывает через пятнадцать минут.
— Неужели сомневаетесь, Фуад-гардаш? А кого мы едем встречать?
— Иностранцев.
— Да, ребята в гараже говорили… Сказали, приезжают американские архитекторы из пятнадцати стран. Верно?
Фуад рассмеялся:
— Ах, Касум, Касум! Ну ты и скажешь иногда! Как это можно — американские архитекторы из пятнадцати стран?! Американский архитектор может прилететь только из Америки. А эти архитекторы прилетают из демократической Германии.
— Извините меня, Фуад-гардаш, мы — народ неграмотный.
…А в ту их встречу Октай сказал ему… Как же это он выразился?..
Они проехали мимо дома, в котором жил Фуад. Дом был построен по проекту Шовкю. Шовкю тоже жил в этом доме, в том же подъезде, двумя этажами выше. Они — на пятом, Шовкю — на седьмом. Раньше Фуад и Румийя жили на седьмом этаже, в четырехкомнатной квартире, а Шовкю с Бильгейс-ханум — на пятом, в пятикомнатной. После того как Бильгейс-ханум умерла, Шовкю сказал:
— Зачем мне одному пять комнат? Да и вообще… как вхожу в пустую квартиру, сердце сжимается, все здесь напоминает Бильгейс.
В то время как раз родился Джейхун, семья увеличилась. Короче говоря, они перебрались в пятикомнатную квартиру Шовкю, а он — в их, четырехкомнатную. Дом и в самом деле был прекрасный. Кто бы мог сказать, что эту коробку из стекла и бетона, строгой конструкции спроектировал архитектор, строивший в недалеком прошлом те самые безобразные дома-торты? Профессионализм Шовкю был выше всяких похвал.
Сколько же лет прошло с тех пор, как они поменялись квартирами? Это случилось в год, когда умерла Бильгейс-ханум и родился Джейхун. Какой кошмарный был год!.. Начался он с большой неприятности. Она и сыграла роковую роль в жизни Бильгейс-ханум. Бедная женщина так испугалась!.. В те годы Шовкю сам водил машину. После того случая ни разу не сел за руль.
В один из дней он и Бильгейс-ханум возвращались на машине с дачи. У поселка Бинагады Шовкю наехал на молодого человека. Бедняга сразу же умер. Бильгейс-ханум едва не сошла с ума. Шовкю действовал спокойно, хладнокровно. Он привез Бильгейс-ханум домой, позвонил Фуаду, сказал:
— Ничего не говори Румийе, она в положении, ты понимаешь, ей нельзя волноваться. Сам приезжай, побудешь два-три часа с Бильгейс. По возможности успокой ее… Постарайся, пожалуйста. У меня срочное дело, я должен уехать из дома.
Те два часа, которые Фуад провел возле Бильгейс-ханум, были самыми кошмарными в его жизни. Теща без конца кричала, теряла сознание. А он не мог вызвать «скорую помощь» — Шовкю распорядился: «Никто ничего не должен знать!» Он пытался заменить врача, капал валерьянку на кусочек сахара, совал его в рот Бильгейс-ханум, окроплял водой ее лицо, просил:
— Пожалуйста, успокойтесь, ну, успокойтесь же! Все обойдется. Что могут сделать Шовкю Джамаловичу?
Когда сознание возвращалось к Бильгейс-ханум, она, как безумная, твердила только одно слово: «Часы, часы, часы…» Затем опять начиналась истерика, и опять — обморок. Потом Фуад узнал, что у парня, попавшего под машину, на руке были часы, от удара их сорвало с запястья, и они каким-то образом оказались вдавленными в левую щеку парня. Бильгейс-ханум видела все это: окровавленное смятое лицо, застывший взгляд и… часы на щеке мертвеца.
Через два часа Шовкю вернулся домой. Глаза его ввалились, щетина на подбородке неестественным образом отросла и словно бы стала совсем седой. Или это только показалось Фуаду?