Конец Арбата - Николай Климонтович 4 стр.


Надо ли говорить, что институтскому комитету комсомола не хватило плюрализма, как сказали бы нынче, когда на стол легли многочисленные доносы на Марика. И Марик вместе с несколькими другими активистами лесного праздника был отчислен с третьего курса, вычищен из комсомола и, как полагалось в те времена всякому советскому Чайльд-Гарольду, отправился не в Португалию и не в Грецию, а на Сахалин, где завербовался в рыболовецкую бригаду. Позже он объявлялся в Москве, и я даже видел его один раз у Шурки на Арбате. Марик, конечно же, отрастил бороду и показывал, как на Сахалине пьют неразбавленный спирт, закусывая строганиной из сырой мороженой рыбы. Через полгода он женился на дочке какого-то сахалинского поселкового начальника, а потом попал в тюрьму за то, что ударил топором по голове ее любовника-матроса. Матрос, кстати, выжил, но Марик исчез из московской жизни навсегда. Надо заметить, что Шурка еще до посадки в Марике несколько разочаровался. Шурке почему-то особенно не нравилось, что Марик “может соблазнить любую, но не умеет удержать”.

13

Дружба с Мариком даром Шурке все же не прошла: из какой-то загадочной склонности судьбы к бесхитростной симметрии Шурка попал почти в такую же, как Марик, историю. И связано это было с друзьями Марика – тот уже был на Сахалине. Зимой, в середине декабря, Шурка пригласил компанию студентов-геодезистов – все старше него – на дачу в Чепелево. По-видимому, было чересчур морозно для похода, и дача с печкой заменила палатку. Чтобы восстановить канву происшедшего, важно сразу сказать, что девиц в компании не было. Были, кроме Шурки, еще трое студентов, колода карт для преферанса, в который сам Шурка, к слову, играть не умел, мы с ним играли в “кинга”, в “буру”, в “очко” и “сику”, много водки и вина и гитара, конечно.

Одну бутылку портвейна “777” Шурка сразу же отдал сторожу поселка, дом которого стоял у ворот. Это была своего рода взятка: тетя Аня явно не была в курсе дела, прибыл на дачу Шурка без ее благословения, и было бы неплохо, когда б сторож не накляузничал.

Я помню этого старикана – тип он был довольно безвредный, но какой-то склизкий, впрочем, к своим обязанностям относился с немалым рвением, днями расхаживал по поселку, всегда в телогрейке, пусть даже было под тридцать жары, с незаряженной -

“от греха” – берданкой и клянчил у дачников “рюмочку”. Впрочем, кое-какие мелочи, нужные в дачном хозяйстве: лопата ли, стоявшая у крыльца, забытый на террасе нож, жестяной рукомойник, оставшийся на столбе на улице,- за зиму все равно пропадали, и дачники уже давно сошлись во мнении, что ворует как раз сам сторож. Как бы сам себе добывает чаевые. Поделать с этим ничего было нельзя, и обитатели поселка давно с этим смирились как с неизбежным, но малым злом… Выпив свою бутылку – а для него, человека пожилого, пол-литра крепленого вина было весьма солидной дозой,- этот самый сторож – поселок, разумеется, в это время был пуст – ввалился в дом к Шурке.

Шурку старик знал еще совсем мальцом. В его глазах тот был, разумеется, “щенком”. В хмельной голове сторожа, должно быть, возникла простая мысль: Шурка приехал выпивать на родительскую дачу с товарищами, и очень удобно его этим шантажировать.

Наверное, сторож хотел и всего-то добавить полстакана, но, вместо того чтобы честно и ясно попросить выпивки, стал куражиться. Что уж он там нес – не знаю, но понятно, что нечто воспитательное: мол, вот вы здесь пьете, и я матери твоей все расскажу; ну и, конечно, о том, что мал еще пить, мальчишка. Был бы поумней и потрезвей, он бы сообразил, что никак нельзя было угрожать Шурке и тем паче его унижать. Добро б они были наедине, но свидетелями этой сцены оказались Шуркины приятели – все старше него и, должно быть, потешавшиеся, ведь их самих вся эта ситуация никак не касалась и не задевала, а Шурка действительно был еще мальчишкой. К тому ж сторож явно преступил неписаный, однако скрепленный между ними договор: вино-то он у Шурки из рук взял. То есть сподличал.

Шурка ударил сторожа всего один раз. Но, по-видимому, долго сдерживаясь и придя в ярость, силу удара не рассчитал. Я говорил уже, что Шурка был сильный, хорошо тренированный парень: он заехал сторожу по скуле, да так крепко, что буквально содрал кожу у того на щеке. Старик взвыл по-собачьи и посеменил к своей сторожке, придерживая свисавшую щеку и заливая снег кровью. А молодые люди принялись выпивать дальше. Уже через полчаса Шурку забрал наряд милиции, а через час он сидел перед следователем в городе Чехове. Там в следственном изоляторе он находился вплоть до суда, что-то около трех месяцев. Надо ли говорить, что никто из приятелей-студентов ни разу не принес ему и пачки сигарет…

Весной Шурке объявили приговор: два года условно. Из техникума, конечно, его выгнали. Шурка сдал экстерном экзамены за десятый класс, получил аттестат зрелости и сам – ему еще не исполнилось полных восемнадцати – “сдался” в армию,- к слову, тогда от военкомата было особо не побегать, советская власть стояла крепко. Учитывая его судимость, доверить ему служить в каких-нибудь стратегически ответственных частях никак не могли.

А потому зачислили Шурку в строительные войска, в просторечии – стройбат.

14

“Коля! Ты, наверное, еще спишь, а я давно поднялся. Ну, Коля, жизнь у меня пошла райская! Вот уж чего не ожидал в армии, хотя, конечно, есть какие-то ограничения, но о них можно забыть и отмести в сторону. Зато действительно мне не приходится ни о чем думать, ни о чем заботиться. Ты, конечно, смеешься, но попади ты в подобную атмосферу – счел бы такое положение дел в какой-то степени приятным. Служу я не в строевых частях, так что никто не гоняет строевой, не заставляет раздеваться и одеваться за 30 секунд, ходить непременно застегнутым на все пуговицы и даже не запрещает держать руки в карманах. Работаю в бригаде. Работа сначала показалась тяжелой, потом я и к этому привык. Все парни из Москвы, почти все из Центра. Вспоминаем иногда с отвращением кафе “Молодежное”: у всех свалилась гора с плеч, когда забрали в армию, ну, думаем, теперь от водки отдохнем. Но, кажется, и здесь отдохнуть не придется: пришел новый бригадир – надо, сержант перевелся в наш взвод – давай, с ком. роты поехали в командировку – ну тут сам бог велел. Закончили работу в командировке – святое. Вот только откуда деньги берутся? На руки мы получаем очень мало, да и то не всегда. Как заработаем.

Однако при здешней системе, конечно, как бы мы ни работали, ничего не заработаешь. Но нас ротный выручает. Наверное, вся его получка уходит. В остальном выручаем мы его. Выработка в роте более 100% нормы. А его за это по головке гладят. Живем в полном согласии… Как видишь, все идет отлично. Плохо одно – местность. Голые сопки и военный городок. Жены офицеров и дети.

Гражданских видим очень мало. Но, кажется, служить здесь недолго, скоро переедем…”

Так Шурка писал из Забайкалья в конце лета 67-го года. Уточню: в кафе “Молодежное” на Горького в те годы работал рок-клуб, и это было единственное в Москве место, где всякий вечер можно было легально слушать живую, имитировавшую “западную” поп-музыку.

Наряду с понятной юношеской бравадой в этом письме есть следы и ненаигранной эйфории: наверное, Шурка и вправду вздохнул вольней, избавившись – пусть на время – от своих восемнадцатилетних проблем. Кажется, он уже устал в одиночку нести груз собственной свободы – очень понятное ощущение юного человека,- и странным образом армейские порядки поначалу пришлись по нему. Заканчивается это письмо так: “Кстати, как там Неля? Ты ей не звонил случайно? Если не звонил, то позвони.

Ее телефон Б-3-78-78. Скажи, чтобы зашла на почту за письмом. Я ей написал. Это единственное тебе поручение, я знаю, как ты неохотно их исполняешь…” Дальше идут приветы моим приятелям, которых он знал: уже через несколько месяцев передавать приветы кому бы то ни было Шурка прекратит.

Письма, судя по аккуратно проставленным датам, в первый год он писал мне часто и регулярно – по три в месяц. Писал на ученических тетрадочных страничках то в клетку, то в линейку, пару раз на листочках, вырванных из блокнота, причем без орфографических ошибок и без единой помарки. “Многоуважаемый

Николай Юрьевич! Наконец-то ты вступил в пору юношества, поскольку сокрушаешься о потерянном веселом отрочестве”,- так начинается одно из следующих писем. Писано оно через полтора месяца после того, как мне исполнилось шестнадцать и я заканчивал девятый класс. Трудно теперь сказать, что я сообщал тогда Шурке, но, видимо, милицейская церемония получения паспорта произвела на меня не самое обнадеживающее впечатление.

“Тебе московские девочки кажутся потрепанными, а у меня даже таких нет”,- читаю дальше. Быть может, я в своем письме предпринимал неуклюжие попытки утешить его: мол, немногого ты лишился. “Офицерские дочки напуганы солдатами до смерти, ну а об офицерских женах и мечтать не приходится”. Впрочем, письмо выдержано в победных тонах: “Сейчас вечер, а утром из окна вагона я крикну: “В гробу я видел это Забайкалье, постараюсь больше сюда не возвращаться. Дранг на Европу, господа удавы!”

Представь себе: еду под Горький учиться на командира взвода.

После окончания пришьют лычки и будет не военный строитель рядовой, а сержант Щикачев. К тому же я буду на должности лейтенанта…” Замечательно все-таки Шурка боролся с судьбой, достойно неся ее бремя и ни в коем случае не позволяя себе жаловаться. Впрочем, тогда, похоже, ему и впрямь удавалось смотреть в будущее без боязни и весело. Забегая вперед, скажу, что по окончании сержантской школы его вернут-таки служить за

Байкал… К этому письму есть постскриптум: “Неле можешь не звонить, если еще не позвонил”. По-видимому, Шуркино письмо не произвело на нее желаемого впечатления,- уверен, что такое же, как я, задание снестись с Нелей получила и старшая сестра Таня,

Шуркина конфидентка, а заделаться подругой, ждущей домой солдата, Неля не пожелала… Кстати, в письмах он подписывался всегда – “Саша”, видно, домашнее “Шура” казалось ему недостаточно мужественным.

15

“Получил письмо от старых приятелей по техникуму. Пишут, что уже окончили, обмыли и половина успела пережениться. Вот уж никогда не думал, что эти дети – в душе, конечно,- способны к совместной жизни с женщинами. Здорово я им завидую, Коля. И в то же время рад, что у меня такой тернистый, зигзагообразный путь в жизни.

Мне кажется, что когда я чего-нибудь добьюсь, а это уж точно, я в десять, в сотни раз испытаю радости больше, нежели они. Ведь вот кончили они техникум, пошли на работу, на которой им придется почти всем провести, может, всю жизнь, ничего в этой жизни не увидев и не поняв…” И тут важное: “Я говорю о главном

– об отвращении к физическому труду…” Далее идут пространные туристические рекомендации, как устроить в зимнем снегу ночлег под тентом, как разводить костер, какую яму выкопать, приведены даже какие-то схемы. Это простодушие могло бы вызвать улыбку, но читать все это теперь грустно: Шурка погиб, ничего не добившись, если вообще словосочетания из ряда “такой-то состоялся”, “не зря прожил жизнь”, “нашел себя” что-нибудь означают перед лицом

Творца, если, конечно, иметь в виду не протестантского, но нашего русского Бога.

Шурка был лишен какого-либо выраженного индивидуального таланта или прозорливого ума, и дар его был в другом – нести родовое знание, сохранять честь и собственное достоинство, хоть он это свое призвание, быть может, до конца не осознавал. За долгие годы нашей близости, впрочем, эта тема звучала-таки в нем исподволь, приглушенно и неявно – и то сказать, некому было ему ее преподать, о своем дворянстве взрослые тогда и вспоминать боялись, и в нем лишь отдавался эхом идущий от многих поколений предков далекий зов. “Что я думаю о своей военной жизни? Она сплошь состоит из ожидания лучших времен, а вот когда они настанут – понятия не имею. Ты, наверное, помнишь, что образ жизни я всегда вел довольно замкнутый. Это объяснялось тем, что я сберегал свою нервную энергию для настоящей жизни. Ты не думай, настоящая жизнь еще не началась, и пребывание в армии для меня ничем не отличается от гражданской жизни. Единственное изменение произошло в отношениях с людьми. Раньше я никому не был подчинен – кроме сознания долга…” Странное откровение, о каком долге он говорил, уж не об этом ли своем дворянском призвании? Во всяком случае, речь шла о стержне личности, а он, безусловно, в нем был…

“Извини, что долго не писал, виновата эта проклятая жизнь командира: надо навести порядок, а тогда уж и спать спокойно, зная, что никто у тебя не напьется и не замерзнет. Две недели назад был такой случай. Замерз один парень, и я сам ездил в

Читу, отправлял его на запад. Не его самого, конечно, а то, что от него осталось… Командовать мне тяжело – не привык.

Приходится постоянно прибегать к хитростям. Видишь ли, дисциплины здесь нет никакой, это ж не строевые войска, где за невыполнение приказа сажают на губу. А здесь, если не стоишь над душой, ничего никто делать не будет, дверь в казарме не покрасят. Приходится искать “жертву”, того, кто в самоволку подался или вне строя в столовую отправился, и уж ему-то и вчинять наряд… Живу я почти как на гражданке, только бытовые условия, конечно, много хуже. Никак не могу привыкнуть жить без теплого туалета. По-моему, это свинство – делать туалеты неутепленными”.

В письмах появляются просьбы, всегда в постскриптумах: скажем, прислать новую записную книжку – “ты знаешь, мне нравятся большие и солидные”, или переписать для него полный текст

“Гражданки Парамоновой” – “нужно страшно, его можно достать в клубе на Козицком”. Речь идет о недолго существовавшем Клубе туристической самодеятельной песни в Козицком переулке, куда меня не однажды приводил Шурка. Впрочем, Галич туристом не был и

“туристических” песен не пел.

16

“Ездил в Читу в командировку, а когда вернулся – меня ожидал сюрприз. Из Читы в мое отсутствие приезжал какой-то полковник и приказал перевести меня на положение военного строителя со снижением в звании до рядового. Пока я отсутствовал, мой солдат напился. Причем напоили его люди из другой роты. Вначале он на месте побалагурил, а потом его потянуло на подвиги. Взял на стройке пятилитровый чайник краски и понес в соседнюю деревню продавать. Продал, добавил, естественно, отправился на танцы, нашел себе четырнадцатилетнюю дуру и изнасиловал ее. Может, все и прошло бы незамеченным, она и сама с радостью рассталась с невинностью, вот только он порвал ей щеку. Тут и началось: ее родители заахали, кто-то вспомнил, что она шла по улице с солдатом, ее прижали к стенке, и она все рассказала. Тотчас приехал следователь, и завели дело. Теперь этому парню светит не меньше пятнадцати в лучшем случае, в худшем – сам понимаешь…

Об этом случае доложили аж командующему округом, и тот прислал полковника разбираться. У того времени в обрез, он и наложил всем несправедливо суровые взыскания, а ком. взвода, то есть меня, и старшину приказал снять с должности. Меня это мало тронуло. Мне сейчас наплевать. Правда, ком. части вызвал к себе, долго беседовали, он сказал, что нехорошо получилось, хотя никто в этом не виноват. Посетовал, что тяжело терять таких сержантов и т. д. На прощание пообещал, что как только осудят этого фраера, то сразу вернут звание. Но мне и на это наплевать, пусть делают как хотят. Скажут полы подметать – буду подметать. Вот только плохо – сразу же, как сняли с должности, перевели в другую роту. Старшина там был кусок, т. е. сверхсрочник, и сразу мне не понравился. Косился я на него, косился, и он почувствовал, конечно, во мне враждебность, стал тоже коситься.

Возвращался я как-то от своей кошелки вечером: никуда не спешу, никуда не опаздываю. Он же в этот вечер решил сделать поверку минут на пятнадцать раньше обычного. И, естественно, меня засек.

Назад Дальше