В одной квартире девушки нанизывали бусы, и груды их сверкали на столах, стульях и кроватях. Казалось, я попал в зачарованный дворец. Открыв другую дверь, я вскрикнул: на полу лежали мертвые зверьки. Жилец этой квартиры скупал у охотников зайцев и сбывал их в ресторан. В третьей квартире девушки натягивали нитки на прялку, пели еврейские песни, а в волосах у них запутались обрывки нитей.
В одном месте играли в карты. Где-то старик строгал доску, стружки и щепки летели во все стороны, а старушка в чепце молилась по книге. У переплетчика я испугался, увидев, что работники ходят прямо по священным книгам.
Еще в одной квартире я увидел женщину-урода с необычайно широким телом. Голова у нее была почти с булавочную головку, а глаза большие, телячьи. Она мычала, как немая, издавала страшные звуки. К моему удивлению, оказалось, что у нее есть муж.
Я видел и бледного паралитика, лежащего на чем-то вроде полки. Женщина кормила этого человека, и пища капала на его жидкую бороденку. Он был еще и косоглаз. По невероятно грязной лестнице я влез на чердак, буквально переступая через босоногих детей, играющих в грязи. У одного очень бледного ребенка голова была обрита наголо, уши распухли, длинные пейсы — растрепаны. Девочка плюнула на него, и он скверно выругался.
Вытащив билетик, я спросил:
— Где живет Ента Фледербойм?
— В щёнке.
В Варшаве так называли темный коридор. Вообще робкий, я в тот день будто преобразился, исполнился отваги. Пробираясь вдоль длинного коридора, натыкаясь на корзины и ящики, я услышал шорох, похожий на мышиный. Чиркнул спичкой и обнаружил, что здесь нет на дверях ни номеров, ни даже запоров. Распахнул первую дверь и был потрясен увиденным. На полу лежал труп, завернутый в простыню, сидевшая на табуретке женщина плакала, ломала руки и кричала. Зеркало напротив было завешено. Задрожав от страха, я захлопнул дверь и попятился в коридор. В глазах сверкали искры, в ушах звенело. Убегая, я запутался в какой-то корзине. Как будто кто-то схватил меня за полу и потащил назад, в меня впились костлявые пальцы, я услышал ужасный стон. Обливаясь холодным потом, я бежал, разрывая свой сюртук. Хватит с меня сборов! Я выскочил из дома и пошел по улице. Монеты обременяли меня. Казалось, я состарился за один день.
Я не ел с утра, но есть не хотелось. Мне чудилось, что живот у меня раздулся. Я вошел в Радзиминскую молельню. Голова гудела. Я смотрел на свечи, на книги и чувствовал, что они мне чужие, словно я забыл свою учебу.
Внезапно я понял, что поступил неправильно, мне стало стыдно. Решения, принятого тогда, я придерживаюсь до сих пор: никогда не делать ничего ради денег, если тебе противно совершаемое для этого дело, избегать одолжений и подарков. Хотелось как можно скорее освободиться от этой отвратительной должности.
Мамы дома не было, а папа посмотрел на меня с тревогой.
— Где ты был весь день? — спросил он. — Мне досадно за все это. Тебе надо продолжать учиться…
Собранных мной денег было больше, чем сборщик отдавал нам за месяц. Отец не стал их считать, ссыпал в ящик. Я признался ему, что не хочу больше этим заниматься.
— Боже сохрани! — воскликнул отец.
Новый сборщик тоже воровал. Кончилось тем, что папа отказался от сбора денег. Мы пытались жить на плату за тяжбы, свадьбы, разводы, папа брал учеников, которые вскоре уходили от него. Нам становилось все труднее. Мама отправилась за помощью к своему отцу в Билгорай и пробыла там целый месяц.
Дома царил хаос. Мы ели всухомятку, за мной никто не смотрел. Сестра Хинда-Эстер вышла замуж за сына варшавского хасида и жила в Антверпене, в Бельгии. Я внезапно почувствовал страшную тягу к науке. Начал почему-то «читать» Талмуд самостоятельно и даже понимать комментарии. Изучил «Сильную Руку» Маймонида и другие книги, ранее мне непонятные. Однажды я нашел среди отцовских книг том кабалы, «Столп Служения» рабби Боруха Косовера. Кое-что понял, конечно, немного. Часть моего мозга, доселе запечатанная, открывалась. И теперь я испытывал глубокую радость учения…
ШЕЛКОВАЯ КАПОТА
Нашу бедность выдавала прежде всего одежда. Еда была относительно дешевой, да и мы не были обжорами. Мама варила картофельный суп, заправляя его ржаной мукой и жареным луком. Яйца ели только в праздник Пейсах. Фунт мяса стоил двадцать копеек, но зато получалось много бульона. А мука, гречневая крупа, горох, бобы были дешевыми продуктами.
Но вот одежда была дорогая.
Мама носила одно платье несколько лет и так заботилась о нем, что оно всегда казалось новым. Пары туфель ей хватало на три года. Папина шелковая капота немного обтрепалась, но такими были капоты и ермолки у большинства молящихся в Радзиминской молельне. С нами, детьми, дело обстояло хуже. Я снашивал обувь за три месяца. Мама жаловалась, что другие дети более осторожны, а я влезаю во что угодно.
Для посещения Радзиминской молельни мальчики надевали в Субботу шелковые капоты, бархатные шапочки, лакированные туфли и шарфы. Моя капота была уже слишком мала для меня. Время от времени мне доставалась какая-то новая вещь, но не раньше, чем старая превращалась в тряпку.
Однажды, как раз перед праздником Пейсах, нам внезапно повезло. Это время всегда было благоприятным для отца: он получал комиссионные за продажу нееврею (чтобы сказать точнее — нашему сторожу) хомеца, то есть того, что не разрешается иметь в еврейском доме в праздник. Было в этой «продаже» нечто фальшивое, поскольку по окончании праздника все добро возвращалось его прежним владельцам.
Наблюдая за продажей хомеца, я все больше убеждался в нашей бедности. Если другие евреи продавали водку, ликеры, консервы, то мы должны были избавиться лишь от нескольких горшков и сковородок. Иногда кто-нибудь записывал конюшню с лошадьми, хотя я не представлял себе, как можно лошадь считать хомецом. Правда, лошади едят овес. У одного человека сын ездил с цирком, и он считал необходимым продать все цирковое хозяйство.
Пейсах в тот год был для нас счастливым. Начать с того, что мы получили много подарков на Пурим, за месяц до этого. Но самое главное, портной из Леонсина, где когда-то мой отец был раввином, Йоносон переехал в Варшаву. Высокий, стройный, с лицом, подпорченным оспой, редкой бородкой и блестящими глазами, он сам одевался не как портной, а как хасид. В Субботу на нем всегда была шелковая капота, он нюхал табак, по праздникам посещал Радзиминского ребе. Это был, в сущности, образованный человек. Приехав в Варшаву, он приходил к моему отцу штудировать Талмуд. Увидев, в каком состоянии находится мой гардероб, Йоносон предложил одеть меня в кредит.
Вот удача! Снимая с меня мерку, портной сиял от гордости, обращался со мной, словно я был членом его семьи. Надо сказать, что он присутствовал при моем обрезании.
Отмечая мелом необходимые ему данные, он повернулся к моей матери:
— О ребецн, как летят годы!
Видимо, в то время у Йоносона не было другой работы. Очень скоро он пригласил меня к себе домой, чтобы примерить одежду и одновременно оценить мой иврит. Его радовала возможность и самому произнести несколько фраз на святом языке, обсудить их по-ученому со мной. Будучи всего лишь портным, он очень любил еврейство и смаковал каждое слово на иврите. К моменту своей свадьбы его познания ограничивались только обязательными молитвами, и уже женатым человеком он изучал Писание на идише, осваивал Мишну с учителем не без помощи других учащихся. В Леонсине над увлечением Йоносона посмеивались, тем не менее он сумел доказать, что учиться никогда не поздно. Отец был в числе тех, кто помогал Йоносону, и портной был рад его отблагодарить.
Дом портного оживляли шум детей и запахи кухни. Его три дочери знали меня с детства, и теперь, когда мне, как взрослому, примеряли шелковую капоту, они не могли удержаться от комментариев, в частности относительно длины капоты.
Моя мама сделала широкий жест, заказав еще сапожнику новые башмаки для меня. Появившись в праздник в молельне, я должен был убить всех наповал! Одежда обычно не очень меня волновала, теперь же каждое добавление к моему туалету стало возбуждать мой интерес. Портниха сшила мне новые рубашки, в ящике шкафа появилась новая бархатная ермолка. Я представлял себе, как войду в пасхальный вечер в молельню, поражая всех мальчиков. Раньше из-за плохой одежды я чувствовал себя ниже их, хотя был весьма начитан, знал о сионизме и социализме, сколько весит воздух и как образовался уголь. Все это я почерпнул от брата Ешуа или вычитал в альманахе. На этот раз они увидят, что и у меня есть новая, праздничная одежда. Портные большей частью подводят, но Йоносон был не таков.
И все же я ждал катастрофы, ибо разве дела могут идти так гладко, как мечтается? С другой стороны, что может произойти? С чего это я так тревожусь? Конечно, капоту можно сжечь при глаженье, ее могут, наконец, украсть. Из «Наказующего Бича», а также из собственного опыта я знал, что в мире существует множество ловушек.
Но пока все шло гладко. Сапожник не подвел, вручил башмаки, которые сверкали, как лакированные. Шелковая капота уже висела в шкафу.
Люди приходили к папе продавать хомец, и я, стоя у папиного стула, наблюдал за этой не очень сложной церемонией. Продавец должен был коснуться кончика платка, что свидетельствовало о его согласии продать свое добро нееврею. После этого папа приступал к перечислению продаваемого. За словами «хомец такого-то» следовали названия вещей на смеси идиша с ивритом. Я был уверен, что доведись мне, я и сам бы выполнил эту работу. Люди подписывали бумагу, переговариваясь между собой о наступающем празднике и т. д.
Папа спрашивает глухого, есть ли у него спиртное.
— Да, немного муки.
Окружающие кричат ему в ухо:
— Спиртное! Водка!
— О!.. Что же вы мне раньше не сказали? Конечно, у меня есть спиртное.
Вдова, пришедшая продавать хомец, не умеет подписаться. Папа велит ей коснуться кончика пера, но она не понимает, чего от нее хотят.
— Только кончика пера, на секунду, — повторяет папа.
Она не понимает, что такое «кончик пера». Приходит мама и объясняет, что надо сделать. У женщины отлегло от сердца.
— Ребецн, вас я понимаю легко, — говорит она, касается пера, развязывает платок и отсчитывает несколько медных монет.
— Хорошего вам праздника! — желает она папе.
— Дай вам Бог дожить до будущего праздника, — в свою очередь желает ей папа.
Внезапно на ее обветренное, загорелое лицо брызгают слезы из глаз, и все замолкают. Когда она уходит, папа говорит:
— Кто знает, кого Господь любит больше всех? Она, может быть, святая…
Позднее мама, раскрасневшаяся от плиты, пришла в кабинет, чтобы удалить все следы хомеца. В спальне с потолка свисали листы мацы. Две порции — «из первого замеса», предназначенные для самых набожных людей, выпекались особенно тщательно. В нашем доме такими были отец и мать! Обычно эта привилегия распространяется только на мужчин, но мама была дочерью раввина.
Согласно обычаю вечером накануне праздника папа обследовал дом в поисках хомеца, который полагалось сжечь. Хомец разрешалось есть до девяти утра, а потом до захода солнца — ни хомеца, ни мацы.
После захода солнца начинался праздник Пейсах. Так что пока все шло благополучно. Я умылся, надел новую рубашку, новые штаны и башмаки, новую бархатную шапочку и шелковую капоту, которая празднично сверкала. Я походил на мальчика из богатой семьи, когда спускался с отцом по ступеням. Соседи открыли двери, чтобы посмотреть на меня, и сплевывали, чтобы защитить от дурного глаза. Девушки, которые сидели на пороге, занятые подготовкой традиционных растений для сейдера, улыбались мне, одновременно проливая слезы от хрена. Девочки, мои ровесницы, еще недавно игравшие со мной, восхищенно смотрели на меня. Теперь, когда мы выросли, они стеснялись заговаривать со мной, но в их взглядах таилось воспоминание.
Мы с отцом направились в Радзиминскую молельню. Дойдя до нее, мы поднялись по лестнице и толкнули дверь. Она была заперта. Надпись на ней гласила: «Закрыто до конца праздника из-за неполадок с газом».
— Закрыто в пасхальный вечер? Невероятно! — расстроился отец.
Мы стояли, сбитые с толку, не зная, что делать. «Наказующий Бич» оказался прав. Нельзя рассчитывать на блага материального мира — там одни только разочарования. Лишь служба Богу, изучение Торы имеют значение. Все прочее рушится.
Мы пошли в Минскую молельню, но там никто не знал меня и, естественно, не обратил внимания на мою новую одежду. Несколько знакомых мальчиков и я, как подобает чужакам, сгрудились у дверей.
Это был тяжелый удар и урок не поддаваться глупой мирской суете.
ВЫСТРЕЛ В САРАЕВО
В нашей семье давно уже обсуждался вопрос, не переехать ли нам из квартиры на Крохмальной, 10 в другое место. Здесь приходилось пользоваться керосиновыми лампами, а туалет, общий для всего дома, в котором всегда было темно и грязно, находился во дворе. Этот туалет являлся кошмаром моего детства, из-за него многие дети дома страдали расстройствами пищеварения и нервной системы. Другим кошмаром была лестница, куда кое-кто из жильцов выбрасывал мусор. Сторожу полагалось зажигать на ней лампы, но делал он это редко, а тушил неизменно в половине одиннадцатого. Крошечные запыленные лампы светили так слабо, что тьма казалась еще гуще. Когда я шел по этой мрачной лестнице, все черти, злые духи и демоны, о которых говорили мне взрослые, чтобы доказать существование Бога и загробной жизни, преследовали меня. Рядом бежали кошки. Часто на лестницу доносился плач по умершему из какой-нибудь квартиры, у ворот могла ждать похоронная процессия. Я достигал своей двери, уже задыхаясь, в холодном поту. Ночью мне снились кошмары.
Было ясно, что нам трудно платить 24 рубля в месяц за квартиру, в которой мы жили. Как же переехать на Крохмальную, 12 в новый дом с газом и туалетом, где придется платить 27 рублей? Но мы надеялись, что перемена принесет нам счастье…
Наступила весна 1914 года.
Газеты давно твердили о взрывоопасном положении на Балканах, о соперничестве между Англией и Германией. Но газет у нас не было. Раньше их приносил мой брат Ешуа, но он поссорился с отцом и куда-то уехал.
Все советовали нам перебраться в дом 12. Его владелец, Лейзер Пшепюрко, был религиозным миллионером. Он славился своей скупостью, но никогда не выселял евреев. Смотритель дома, старый коцкий хасид реб Ишая Жандце, дружил с отцом. Поскольку ворота дома 12 выходили на Мировскую, к рынкам, была надежда, что отец станет раввином и Крохмальной, и Мировской улиц. В то время проходило много разбирательств с участием раввина, свадеб и разводов, что принесло дополнительный доход. И мы решили переехать.
Новая квартира, на первом этаже, свежевыкрашенная, располагалась напротив булочной, а кухонное окно упиралось в стену. Над нами возвышалось еще пять или шесть этажей.
Новый дом напоминал город. Три огромных двора. Темный вход пропах свежим хлебом, тмином и дымом. В доме размещались две хасидские молельни, Радзиминская и Минская, а также нехасидская синагога. Во дворе, в сарае, весь год прикованными к стене держали коров. В одних подвалах торговцы хранили фрукты, в других — яйца, уложенные в известь. Приезжали телеги из провинции. Это был дом Торы и молитвы, торговли и ремесла. Жильцы его давно забыли о керосиновых лампах, некоторые даже пользовались телефоном.
Но переехать оказалось нелегко, хотя дома стояли рядом. Пришлось погрузить вещи на телегу, кое-что из мебели поломалось. Чего стоило перетащить шкаф весом в тонну — крепость со львиными мордами на дубовых дверях и карнизами, покрытыми резьбой. Как его доставили из Билгорая — понять невозможно.
Никогда не забуду, как мы впервые зажгли газовую лампу. Странное сияние, наполнившее квартиру и будто проникшее в мой мозг, ослепило и напугало меня. Теперь чертям трудно было бы спрятаться.
Туалет привел меня в такой же восторг, как и газовая плита на кухне. Отныне не нужно было готовить для чая растопку или приносить уголь. Стоило только чиркнуть спичкой и смотреть, как вспыхнет синий огонек. И не нужно было таскать из лавки банки с керосином: бросил двугривенный в щель — и получаешь газ. Я знал в доме многих по Радзиминской молельне, где я обычно молился.
Поначалу казалось, что ожидаемое нами счастье сбывается. Дел по разбирательству тяжб у отца было достаточно много. Все шло настолько хорошо, что он решил снова отдать меня в хедер. На Твардой, 22 был специальный хедер, где обучались такие подростки, как я, которые могли уже сами прочитать страницу Талмуда с комментариями. Кое-кто из моих друзей посещал этот хедер.