Рассказы и стихи из журнала «Саквояж СВ» - Быков Дмитрий Львович 4 стр.


— Нет, служить все-таки надо, — сказал Некипелов, ковыряя в зубах.

— Точно, — вставил свои пять копеек Каримов. — А то есть которые не служат. А за них другие служи. Кто за них будет служить? Крестьяне пойдут? И так уже армия не умеет ничего…

— Точно-точно.

— А то, — с горечью продолжал Каримов, — есть такие, за которых родители всё. Куда он такой годится, если всё родители? Развели тут, понимаешь. Я был в Швейцарии, все служат.

— А вы, Семен Семеныч, служили? — вальяжно спросил Некипелов у Крохина.

— Я Борис Андреевич, — угрюмо сказал Крохин.

— Значит, не служили? — истолковал его ответ Некипелов. — По здоровью чего или как? — и он подмигнул Крупскому.

— У меня была военная кафедра.

— А… Ну эт не служба. Эт игрушки, — припечатал Некипелов. — Я так думаю: если ты мущина — служи. Мущина должен. Пусть не два, пусть полтора, теперь вот сделали полтора. Хотя лично я два служил и не зажужжал, — он хохотнул и опять подмигнул Крупскому. — Ну когда еще себя проверить-то? Мущщина должен себя испытать, иначе как ты будешь потом… в разных ситуациях?

— Есть которые не служат, — с затаенной злобой повторял Каримов. Видно, кто-то крепко подсидел его в «трансгазе» либо отбил бабу, кто-нибудь богатый, с престижными родителями. — Есть которые — все за них другие делай, а они лежи. Я повидал…

— Ну а вы, Семен Семеныч, по какой же части? — не отставал Некипелов.

— А вы, товарищ Кипятков? — спросил Крохин.

— Эк вы меня! — хохотнул Слава. — Ущучил, ущучил… Пальца в рот не клади, да? Ну, еще по маленькой. Я, Семен Семеныч, строитель. «Москву-сити» строим, слыхал?

— Слыхал.

— Ну а то! — воскликнул Некипелов и стал рассказывать, какой фантастической высоты и надежности будет «Москва-сити». Сам он был прораб и потому немедленно начал сыпать техническими характеристиками цемента, кранов и искусственной скалы, на которой все стояло. Часто упоминались немецкие балки. Основную часть будущего Вавилона возводили турки, и Некипелов одобрил их трудолюбие, хотя, заметил он, чурка есть чурка. Праильно?

— Они и в Штатах особняком, — печально сказал Крупский. — Кучкуются там.

— А ты, Саня, Шварценеггера видал? — спросил Некипелов.

— Абсолютно, — кивнул Саня. Почему-то все русские — даже после краткого пребывания в Штатах — вместо «да» отвечали «абсолютно», хотя у американцев Крохин такого не замечал. — Видал вот так, запросто. У меня фото с ним в книге, — он полез в дипломат и выложил глянцевый том, на задней обложке которого обнимал за плечи Шварца и Сталлоне.

— Он че, нормальный парень? — поинтересовался Некипелов.

— Абсолютно, — сказал Крупский. — Вот как мы с вами, абсолютно. Очень много помогает детям у себя в штате. Его абсолютно любят.

— Есть такие, что помогают, — с той же горькой обидой сказал Каримов. — Наворуют, а потом помогают. Они все помогают, а ты спроси, откуда у него? Благотворители. Они обманывают всех, а говорят, что помогают. Я вот этого доктора знаю, забыл фамилию, который милосердие или что еще. Так он солнцевских лечит, я точно знаю.

Крохин отлично знал человека, о котором шла речь, и знал, что ни к каким солнцевским он отношения не имеет, просто имел несчастье один раз сфотографироваться с их паханом Карасем, когда тот пожертвовал на детскую больницу в Новопеределкине; но теперь, конечно, врачу было не отмыться. Каримов еще минут пять поругал жертвователей, сказал, что все показуха одна, и пожаловался, что в больнице к нему недавно не было никакого внимания. После этого он долго рассказывал про свой желудок с пониженной кислотностью. Будь в купе хоть одна женщина, он, конечно, постеснялся бы таких анатомических подробностей, но теперь стесняться было нечего, и некоторое время все азартно обсуждали, что делать при поносе. Отчего-то всякий местный мужчина был ипохондриком, болезненно циклился на собственном здоровье и много, серьезно им занимался, вот как Крупский с творожками. У Каримова, за отсутствием мускулов и сверхзадач, главным содержанием жизни была работа кишечника. Кишечник был его главным спутником, собеседником и в каком-то смысле хозяином. Его поведение было непредсказуемо, полно загадок, иногда враждебно, иногда дружественно… Мужчине вообще свойственно циклиться на себе — женщина умеет хоть на мужчине, а наш брат поглощен собой. Тема дефекации обыгрывается в анекдотах, песнях и народных стихах, более многочисленных, чем даже эротические. Крохин вспомнил, как однажды в экспедиции собрал добрую сотню фольклорных стихотворений, в которых все только и делали, что разнообразно уделывались. Некипелов рассказал три анекдота в тему, Каримов визгливо смеялся, обнажая длинные зубы, и даже Крупский застенчиво улыбался, лаская всех коровьими глазами.

— А тебе пить-то можно, Саня? — спохватился Некипелов.

— Абсолютно, — кивнул Саня. — Если знать норму, то абсолютно.

— А скоко у тебя норма, у такого большого?

— Двести грамм можно абсолютно, — повторил Саня.

— Вообще, — сказал Каримов, — что ты не женатый, я это, спортсмен, одобряю. Ты это правильно. Ничего хорошего.

— Ну, — подмигнул всем сразу Некипелов, — кое-что хорошее есть…

— Ничего хорошего, — убежденно повторил Каримов. — Они все могут вертеть хвостом как угодно, но они недопонимающие.

Каримов, видимо, не привык пить, а может, давно не пил из-за своих поносов, и потому сейчас его не на шутку разобрало. Он начал делиться своей философией жизни, а сводилась она к тому, что все постоянно стремятся всех наколоть, обмануть и подставить. Уж на что он все время держал ухо востро, но лично его, Каримова, женщины всегда старались облапошить, предлагая свой сомнительный товар за его деньги и удобства. Если бы в купе была женщина, он постеснялся бы, конечно, этой оголтелой исповеди неудачника, которая в некотором смысле была еще зловоннее, чем разговоры о поносе; от нее тянуло давней неухоженностью и тупой тоской. Некипелов слушал, вставляя сочувственные замечания, но в одном вопросе согласиться с командировочным не мог. Конечно, соглашался он, бабы, безусловно, все как одна думают только об этом и еще хотят денег, и деньгами с ними можно делать что угодно, но если баба понимает в этом деле (тут он подмигивал и цокал), то можно и деньги, и жилплощадь, и что угодно. Большинство баб, конечно, не понимают, но некоторые понимают, и вот у него была одна в Сочи, которая доводила его до белого каления. Ты представляешь, говорил он Крупскому, она скрипела зубами! Зубами скрипела! Крохин узнал бы еще много интересного, но тут из соседнего купе к ним вломился пьяный сержант, жаждавший общения. Он ехал в свой СибВО из отпуска, выходил курить и ошибся дверью, и вот вломился к ним, а когда увидел, что у них есть еще, — не пожелал уходить. Он стал рассказывать про свои геройства. По его рассказам выходило, что китайцы скоро захватят Сибирь окончательно и тогда ему лично придется им противостоять. Все это он норовил изобразить.

— Они знаешь что? — доверительно спрашивал он у Некипелова, живо смекнув, кто тут душа общества. — Они всю нашу Сибирь… уже практически всю! Они обнаглели, это самое, как я не знаю! У нас на заставе был Иванов во время учений, министр. Руку жал. Он говорил, что направление стратегистическое! Стра-те-ги-сти…

Крохин три раза порывался влезть к себе на верхнюю полку, но его удерживали. Непонятно, зачем он нужен был Некипелову — ни анекдотцев, ни интересных деталей про зубовный скрежет он не выдавал и ограничивался хмыканьем, даканьем и неопределенным меканьем; видимо, Слава, как всякий истинный затейник, не мог успокоиться, пока не покорил все сердца. Он успел выяснить мнение Крохина о том, что будет с долларом, кто станет чемпионом России по футболу и надо ли выгонять из Москвы всех чурок. Некипелов был уверен, что надо, а Каримов предлагал сразу посадить, потому что они сплоченные.

— Вот они защищают свои права, — говорил он обиженно. — А почему русские не защищают свои права? Почему у русских в Москве нет организации, которая защищала бы права? Если русские начнут защищать, то это сразу будет фашизм. А когда эти защищают, то это и нормально. Это вам как?

— Русские в Москве — хозяева, — терпеливо сказал Крохин. — Зачем им объединяться и защищать свои права?

— Хозя-я-ева, — презрительно протянул Каримов и отвернулся, чувствуя бесполезность разговора с таким зашоренным человеком.

— А вы не татарин будете? — простосердечно спросил Крохин.

— Я буду русский, москвич в пятом поколении! — вскинулся Каримов.

— А то фамилия…

— А что фамилия?! — поддержал Каримова сержант. — У нас был Бульбаш, все думали — хохол, а он татарин!

Каримов долго еще рассказывал, как он вынужден ютиться в спальном районе почти у самой МКАД, даром что в пятом поколении, и о том, как весь этот район заселен незаконными гастарбайтерами и отвратительными торговцами, которые оккупировали московские рынки и не дают русским торговать; о том, кто мешает русским торговать и оккупировать собственные рынки, он не говорил ни слова. Некипелов горячо его поддерживал, а Крупский сообщил, что в Америке тоже много чурок, объединенных в мафии, а валят все на русских, подозревают только русских. Стали ругать Америку. Сержант трубно ревел и колотил красным кулаком в стену. Вошел проводник, ласково улыбнулся всем и не стал усмирять военнослужащего. Вероятно, в нынешних вагонах следовало делать замечания кротко, смиренно, а лучше не делать их вовсе — целее будешь.

Выпили третью, купленную в вагоне-ресторане (сходить туда вызвался Крупский как младший по званию). Сержант пел. Под конец развезло и бодибилдера, принявшегося с остервенелой откровенностью и частыми вкраплениями английских слов рассказывать, как он у себя в Курске любил студентку медицинского училища, и как она, фак, ему не дала. Все свои боди-успехи он одержал ради нее, в Америку уехал ради нее, а когда вернулся — оказалось, что она давно замужем за пластическим хирургом. Крупский бы его, конечно, сделал одним мизинцем, но хирурга боялся — вдруг у него скальпель и он чего отрежет? Гигант виновато улыбался, рассказывая все это, но чувствовалось, что хирург для него был кем-то вроде шамана. Он был наделен сверхъестественной силой и мало ли что мог отрезать в честном бою.

С пятой попытки Крохину удалось отделаться от мужского общения. Он лежал на своей верхней полке, слушал пение дембеля, анекдотцы Некипелова и каримовские инвективы, а думал о том, почему женщины почти никогда не позволяли себе ксенофобии, не записывали в русские по принципу наибольшей мерзотности, не считали весь мир виноватым в своих бедах, не жаловались на то, что все мужики сволочи, а если жаловались, то исключительно в сериалах; женщины еще читали книги, пусть даже женские детективы — попутчики Крохина и этого в руки не брали; женщины, наконец, были в большинстве своем красивы, а мужчины являли собою паноптикум. В этих грустных размышлениях Крохин задремал, а разбудило его прикосновение небритой щеки и отвратительный дух коньячного перегара в смеси с укропной селедкой.

— Мура моя, Мура, — шептал сержант, — Мура дорогая…

— Какая я тебе Мура?! — шепотом заорал Крохин. В купе было темно, и с нижней полки, наискось от него, доносился чудовищный храп Некипелова. Ни одна женщина не могла бы храпеть с такими фиоритурами, внезапными садистскими паузами, внушавшими надежду, и новыми триумфальными раскатами.

— Мура моя, Мура, — продолжал шептать ему в ухо погранец. — На палубу вышел, а палубы нет… Вручили нам отцы всесильное оружье…

— Тебе чего надо? — без приязни спросил Крохин.

— Всех! — захрипел дембель. — Они нас всех! Придут и все заселят, я же вижу. А ты лежишь тут, люба моя, и не знаешь…

— Сам ты Люба, — сказал Крохин и отвернулся, но отвратительный небритый чужой человек еще дышал ему в затылок и норовил обнять — без всяких приставаний, в чистом дружеском порыве. Мужское тело было отвратительно. Крохин лежал, вяло отбивался и с невыносимой тоской думал о том, сколько раз его собственное мерзкое тело наваливалось вот так на чистую и нежную красоту, на совершенство, именуемое женщиной; и многие терпели, а некоторые любили! Он понял теперь внезапные приступы отвращения, овладевавшие его Элей вдруг, без всякой причины. По-хорошему, Эле не следовало терпеть его вовсе.

В остаток ночи уместилось много удивительных событий: Некипелов продолжал храпеть, воин побежал блевать — и не добежал; хорошо, по крайней мере, что не заблевал купе. «Харчами расхвастался», — презрительно проскрипел Каримов. Саня Крупский сказал, что один его друг — он с тщательностью второклассника выговаривал его американскую фамилию — тоже однажды перебрал перед первой брачной ночью и тоже, значит, метнул харчи — ну, не в сам момент, но сразу после, так что невеста подумала, что это она так на него подействовала. Крохин засыпал, слушал буйство сержанта в коридоре и каримовский шепотный монолог — несчастный рассказывал самому себе о том, какие все стали выжиги, а бабы в особенности. Крупский иногда подавал голос, отвечая на каримовские шепотные расспросы о ценах на американскую недвижимость. Зачем Каримов этим интересовался — Бог весть: ясно было, что покупать американскую недвижимость он не собирался. Просто ему все время надо было чувствовать, что кто-то живет много лучше нас — разумеется, за наш счет.

Среди всего этого шума и зловония, страдая вдобавок от коньячной изжоги, Крохин думал о главном — о том, как он придет завтра к Эле. То есть даже уже сегодня, о Господи. Он придет к ней, в чистоту, опрятность, интеллигентность ее квартиры — придет грубый, страшный, чужой, ведь они не виделись три месяца, придет, чтобы сделать с ней грубую и страшную вещь — потому что страшно видеть рядом с собой мужчину, примитивную, пошлую особь, озабоченную только доминированием да демонстрацией нажитых комплексов. Мужчина жесток, труслив, циничен. Мужчина отвратительно пахнет. Невозможно спать даже просто рядом с мужчиной, а о том, чтобы принадлежать ему, не может быть и речи. Генофонд гибнет из-за мужчин. Одни мужчины храпят и пьют, как наши попутчики, а вторые — умеют только брюзжать и всех ненавидеть, хотя они ничем не лучше… Что я сделал в своей жизни? Я делал женщин более или менее несчастными, и все это время я трепался, занимался никому не нужной и непонятно зачем существующей социологией, маскировал свои низменные желания стихотворными цитатами… Ненавижу! Крохин все мог себе представить — не мог представить только, как женщины терпят этих уродов, примитивных, как два пальца, и зловонных, как авгиевы конюшни.

Утром он долго сидел в скверике напротив Элькиного дома, не решаясь зайти. И просидел бы так еще час, а может, и уехал бы на фиг ближайшим же поездом, не осквернив и не сломав ее жизни, не навредив ей эгоизмом и комплексами всякого самца… но она, со своей истинно женской интуицией, сразу просекла, что надо поглядеть в окно. В это окно она и увидела его, и сбежала к нему по лестнице, и потащила в дом — не то бы он, конечно, уехал. Но бабы понимают, и потому она ни о чем не расспрашивала его.

Миледи

Независимая состоятельная молодая красивая пышноволосая худощавая длинноногая изысканная изящная профессионально успешная женщина Татьяна по прозвищу Миледи — а как вы хотите, чтобы окружающие трансформировали фамилию Милетинская? — ехала в Москву из Петербурга в комфортабельном уютном дорогом шикарном отличном купе сверxскоростного поезда ЭР200, чтобы отметить свое неотвратимое приятное зрелое своевременное нисколько не огорчительное тридцатилетие в обществе своего нового красивого щедрого молодого состоявшегося любовника по имени Григорий.

Миледи сидела в купе и думала о себе именно этими словами. Это было нечто вроде профессионального аутотренинга, но, по совести сказать, она и в самом деле встречала тридцатилетие в полном шоколаде. Врут, что большинство женщин боятся возраста. Возраст — это компетентность, это право пользоваться плодами трудов, это особая, зрелая, чуть терпкая привлекательность (она так и думала: «чуть терпкая»). Молодость унизительна. Зрелость — ровное, надежное плато, достигнутое равновесие, и только от нас зависит растянуть его практически до бесконечности. Кроме того, новый любовник Миледи хоть и был младше ее на два года, но совершенно об этом не догадывался: он был главной ее вершиной, тем самым, к кому она шла все эти годы, дегустируя и отвергая предыдущие варианты. К этому человеку можно было бы даже переехать — он уже намекнул на это. Отметить вступление в новый возраст Татьяна хотела именно с ним. Как встретишь, так и проведешь.

Назад Дальше