Рассказы и стихи из журнала «Саквояж СВ» - Быков Дмитрий Львович 6 стр.


— Да чего там! — воскликнул Прохоров. — Ребята, я вам еще и не такое расскажу…

И он рассказал много интересного. Паша тоже рассказал, и Гене тоже было что вспомнить. Миледи была потрясена их вниманием к своей биографии: ведь все они давно исчезли из ее жизни — но вот, оказывается, не перестали существовать, были где-то, делали что-то… Собирали досье… Почти каждый ее шаг придирчиво отслеживался, и этапы ее восхождения от скромной редакторши до владелицы небольшого холдинга были запротоколированы и исчерпывающе объяснены. В изложении Паши, Коли и Гены эта биография выглядела, конечно, несколько грубо, резко, неприятно — но Миледи успела порадоваться тому, как много она успела. В этом страшном мужском мире, где каждый норовит тебя использовать и выбросить, она действовала достойно, жестко, честно, и ей не в чем было себя упрекнуть. Она была последовательна. Она была достойна того, чтобы о ней написали в «Карьере». Правда, теперь она могла рассчитывать разве что на некролог. Но следовало бороться до конца.

— Я описаюсь, — жалобно сказала она, когда проезжали Клин.

— Дело хорошее, — кивнул Паша и продолжил лекцию. Впрочем, он почти все уже рассказал.

— А теперь, дорогие коллеги, — сказал Прохоров, — давайте, что ли, кончать.

— Пора, пора, Москва скоро, — заторопился Паша.

— Давайте, — кивнул Гена.

— Я первый, — сказал Прохоров.

Миледи вжалась в спинку роскошной парчовой мягкой бесполезной невостребованной последней, как выясняется, кровати в своей бурной прекрасной насыщенной триумфальной гламурной безвременно оборвавшейся биографии.

— Я закричу, — прошептала она.

— Кричи, кричи, — разрешил Прохоров.

Миледи заверещала. Распахнулась дверь, и на пороге вырос проводник.

— Чего шумим? — спросил он сурово.

— Да вот… — начала Миледи и осеклась. На пороге купе в форме проводника стоял Кренкель и смотрел на нее с ласковой ухмылкой.

— Типа лилльский палач, — сказал Гена. — Давай, аналитик, чайку нам пока сообрази…

— Все схвачено, за все заплачено, — подтвердил Паша. — Мы готовились, Таня.

«Мне конец», — подумала Миледи. Она зажмурилась, но ничего не происходило. Когда она наконец открыла глаза, перед самым ее носом покачивался брильянтовый кулон от не знаю кого, пусть читатель по своему вкусу впишет что-нибудь гламурное.

— Поздравляю, Танечка, — нежно сказал Прохоров. — Нам было с тобой интересно. Мы благодарны тебе за самые яркие переживания в нашей дешевой и, в общем, беспросветной жизни. И спать с тобой тоже было довольно приятно.

— Только благодаря тебе нам есть что вспомнить, — торжественно подтвердил Паша и извлек из нагрудного кармана кольцо от сами впишите кого с изумрудом цвета Таниных глаз в летний день.

— Ты иногда прелестно острила, — добавил Гена. — Помнишь, мы ездили на Цейлон, в гостинице не было телевизора, только висел на стене странный медный диск, и ты сказала, что это буддийский телевизор? Что хочешь, то и видишь? Я это запомнил, ты так редко шутила удачно… Но уж когда получалось, это запоминалось.

Он порылся в кармане пиджака и достал часики от впишите, кого хотите, но очень дорогие, впишите, сколько не жалко.

Миледи моргала, не в силах поверить своим глазам. Перед нею на столе лежало целое состояние. Ее Григорий никогда не дарил ей ничего подобного.

— Бери, не жалко, — кивнул Прохоров. — Без тебя мы никогда столько не заработали бы. Нам ведь нужна была сильная компенсация за все, пережитое с тобой и услышанное от тебя. Ты нас разбудила, можно сказать. Теперь мы больше не лохи, не лузеры, а от Гены никогда теперь не пахнет потом.

— Только очень дорогим парфюмом, изысканным, горьким, тонким, нежным, капризным и непредсказуемым, как ты, — сказал Гена и сунул Тане под нос небольшой флакончик. — Это тебе на память, нюхай и помни этот день.

— Спасибо, мальчики, — сказала Таня.

Поезд подходил к Москве.

— Может, поужинаем? — робко предложила Миледи.

— Спасибо, — отказался Коля. — У нас свои дела в городе. Может, когда-нибудь и увидимся.

Они вышли и исчезли в конце вагона, в купе проводника.

Некоторое время Таня сидела в оцепенении. Поезд затормозил у перрона. Она вышла на яркий солнечный свет и подумала, что все в жизни она делала правильно.

И, тряхнув головой, веселая, счастливая, красивая, умная, состоявшаяся и состоятельная, с чувством собственного достоинства отправилась потрошить Григория.

Чудь

Первое намерение Кожухова было — отвернуться, зарыться в подушку и попытаться заснуть опять. Но он был человеком сообразительным и в таких случаях сразу понимал: все, спокойная жизнь кончилась, надо как можно быстрей проснуться окончательно и поглядеть обстоятельствам в лицо. Обстоятельства сидели на нижней полке, за столиком купе.

Когда она вошла? Вероятно, в Курске. Кожухов глянул на часы: три ночи, самое поганое время. До Орла еще часа два. Он почему-то понимал, что света лучше не зажигать, да и в вагонной полутьме, в белесоватых сполохах пробегающих полустанков с их ртутными фонарями в жестяных конусах, он видел ее отлично. За окном тянулась ночная, тревожная, бесприютная Россия, мало похожая на дневную. Ночные поезда перевозили тайные грузы, неумолимых и опасных людей, секретную почту, по предписаниям которой однажды в час «Ч» начнется ожидаемое всеми ужасное. Днем они могли говорить что угодно, давать гарантии, изображать цивилизованную страну, но ночью жили своей настоящей жизнью и занимались тем единственным, что умели, и все про это знали, и дневным их разговорам никто не верил.

Она подняла огромные прозрачные глаза и взглянула прямо на Кожухова, и тоже узнала его, хотя прошло два года. Если бы она его не узнала, все могло обойтись, но теперь деваться было некуда.

* * *

Да, два года назад он впервые увидел эту рекламу, которую поначалу, идиоты, еще принимали за социальную. Она стояла там среди невыразительного пейзажа — опушка подмосковного леса, дачный поселок вдали, — смотрела в камеру этими огромными прозрачными глазами (такой цвет бывает у моря в тихий весенний пасмурный день) и говорила медленно, словно объясняя непонятливому ребенку:

— Капли холодной росы блестят на туго натянутой колючей проволоке.

Фразы менялись, одна бессмысленнее другой. Иногда она с той же назидательной интонацией уверяла:

— Косая тень от черных гор перегородила оранжевую долину.

— Никто еще не видел раскаяния от самовлюбленного тюльпана, растущего на краю плоскогорья.

— Первая же попытка закончится так, что думать о второй сможет только малахит.

Находились расшифровщики, переписывавшие эти ролики на домашние магнитофоны, просматривавшие по двадцать раз в поисках двадцать пятого кадра, изучавшие на профессиональной аппаратуре — нет ли хоть на заднем плане намека на позиционируемый товар; однажды она появилась на фоне пустого шоссе — были люди, уверявшие, что это так называемая вторая Рублевка, в помощь к наглухо забитой первой, и вся рекламная кампания с дальним прицелом затеяна ради нее; в конце концов каждый рекламный сериал должен чем-нибудь закончиться, и чем дольше подготовка, тем ударней эффект. Когда-то, на заре российского телерекламного бизнеса, самым шумным проектом был цикл роликов «Когда-нибудь я скажу все, что думаю по этому поводу». Молодой человек на нейтральном офисном фоне повторял и повторял эту угрозу, пока в один прекрасный день не сказал какую-то ерунду то ли про «Алису», то ли про «Менатеп»: финальный месседж забылся начисто, но акцию помнили все. Оставалось понять, чего хотят эти, с большеглазой девушкой, размещая ее меланхолическую белиберду в самое дорогое время на главных каналах.

Кожухов потом спрашивал себя: почувствовал ли он угрозу с самого начала? Нет, ничего подобного. Все уже привыкли к вырождению. Не могло произойти ничего ужасного — только смешное, гнусное, стыдное. Скажи ему кто-нибудь, что вместе с этой заторможенной длинноволосой мальвиной с ее кодовыми загадками в кислое существование ворвется чудовищная, но настоящая жизнь, — он первым расхохотался бы. Сами виноваты: поверили, что на свете нет ничего, кроме пиара. Впрочем, кто-то ведь коллекционировал эти фразы, создавал в ЖЖ сообщество dura_iz_rolikov, подбирал ключи к шифру: а что получается по первым буквам всех слов в очередной фразе? «В лунном ядовитом свете одинокая кукла сидела у бурой, окровавленной кирпичной стены»: ВЛЯСОКСУБОКС! Удивительно содержательный месседж. Попробуем вторые буквы всех слов, минуя предлоги: УДВДУИУКИТ! Третьи, пятые… Хорошо, а если первая буква в первом слове, вторая во втором, третья в третьем? Получались идиотские сочетания, из которых выкапывали самый фантастический смысл: однажды у кого-то в результате очередных каббалистических комбинаций сложился ККОДОР, предположили тайные приветы ему, посылаемые группой могущественных, но боязливых олигархов, — но смысл, едва наметившись, растворился в потоке белиберды. Темные склоненные головы роз внятно обозначались в провалах летней ночи. Крупные точеные градины ударили по дороге, выбив крупные точеные впадины. В записке не содержалось ничего, кроме приглашения прибыть по тщательно зачеркнутому адресу.

Самой убедительной казалась тогда версия Петровской: производителям надоело, что люди на время рекламных пауз переключаются на другой канал или уходят в сортир, всем захотелось приковать внимание зрителя к рекламе — и вот преуспели, страна застывает у телевизоров, слушает про шампуни и йогурты, только и ждет рекламы — не появится ли белоглазая с очередным бредом. Расчет гениальный: при полном отсутствии событий хоть какая-то интрига второй месяц не надоедает. Единственная попытка журналистского расследования тогда ничего не дала: менеджеры каналов не имели права раскрывать производителя роликов, таково было его условие. Потом-то, само собой, все равно пришлось колоться: когда после третьего взрыва стала очевидна связь между очередными появлениями Чуди Белоглазой и крупными техногенными катастрофами либо терактами — ролики прекратились, а обнародованные результаты расследования свелись к тому, что сюжеты рассылала по компаниям корпорация Домокс, зарегистрированная на Кипре и расположенная по фальшивому адресу. Деньги от нее приходили исправно, арест счетов ничего не дал, владельцем значился Иван Иванович Иванов.

Буча была большая, рекламные паузы на месяц прекратились вовсе, но жизнь пошла такая, что стало не до рекламных пауз. Чудь появлялась когда-то раз в неделю, и сразу после очередных ее реплик, ничуть не осмысленней прочих (что-то про удивительно гладкий снег, припорошивший слепое болото, про восторженные крики грачей на осенней заре и тревожный голос поезда, скользящего в сырой глубине ущелья), с таким же недельным интервалом грохнули подряд один поезд и два нефтепровода. Могла быть элементарная халатность, отсроченная техногенная катастрофа-2003, а мог быть и теракт, хотя в наши стабильные времена, при замиренной Чечне, кто же признался бы, — но как бы то ни было, связь была замечена всеми, и Чудь исчезла. Официальная версия была озвучена всего единожды: таким способом организатор подавал сигнал исполнителю, вредительство на транспорте, ничего нового, — всю рекламу стали перепроверять, и на полгода все смолкло.

А потом она стала всплывать вновь — то тут, то там, на цифровом, на кабельном, потому что деньги за нее, видимо, платили неплохие, а денег становилось все меньше, и рекламный рынок был давно поделен, и тем, кто хотел выживать, приходилось подпитываться чем угодно, не отказываясь даже от сомнительных предложений. Если на КТВ-I вовсю рекламировали порножурналы, а «М-Спорт» не брезговал табачно-алкогольными роликами, не было ничего удивительного в том, что Чудь вернулась. Все ее явления отслеживались тщательно — и не только органами, но и немедленно реанимированным сообществом, которое, кстати, работало лучше органов. Некоторые ее новые шедевры в режиме u-tube уже были выложены на общее обозрение: «Я знаю, что вы не знаете, но вы не знаете, почему я знаю и буду перемигиваться». «У одного открытие, у другого закрытие, но только некоторые могут понять, почему на самом деле не нужно». «Я не то, а другое, не то другое, что подумали вы, а то, что подумала я». Она говорила теперь не о пейзажах, а все больше о себе да о других людях, которые чего-то не понимали. Это породило новую волну толкований — и опять был недолгий люфт, зазор, попытка, что ли, приучить к ней, подсадить… После двух первых ее появлений ничего не случилось. Когда после третьего вспыхнула эпидемия чумы в Омске, региональный канал, показавший очередной ее ролик, прикрыли, а владельца объявили в розыск. После этого Чудь исчезла окончательно, хотя катастрофы не прекратились — они в последнее время шли лавиной, словно наверстывая упущенное в годы стабильности, когда все уж было расслабились.

Удивительно, что никто не встречал ее ни в студийных коридорах, ни в рекламных агентствах; ее портфолио не было на киностудиях, журнальные модели о ней не слыхивали, ее родственники и учителя не подавали голоса, хотя газетчики не оставляли разысканий. Кажется, она существовала только на пленке — или жила в своем проклятом Подмосковье, на фоне которого главным образом и появлялась. Там, среди капель росы, блестящих на колючей проволоке, и крупных впадин, выбитых крупными градинами, она и пребывала вечно — в своем страшном замкнутом мире, где ее наверняка держали для темных экспериментов, иначе откуда бы у нее эти наркоманские прозрачные глаза?

Кожухов с самого начала чувствовал с ней нечто вроде связи — и не только потому, что сам давно предчувствовал эту отложенную, но неизбежную волну всеобщего осыпания. Просто он видел ее однажды в детстве, уверен был, что видел: ее привели на детскую площадку, где играл весь их молодняк с Ломоносовского проспекта, с той его части, что примыкала к Золотым ключам: на этой площадке, с многочисленными и сложными лазилками, высокими качелями и настоящей полосой препятствий, шла своя, насыщенная и взрослая жизнь (многие игры и интриги на работе казались ему потом гораздо более детскими), все завсегдатаи знали друг друга, обсуждали важные вещи, при встречах здоровались многозначительно. Прозрачноглазая появилась единственный раз, ее привела строгая, подтянутая бабушка, не вступавшая в разговоры с легкомысленными местными мамашами: она сидела обособленно, с толстой книгой, в которую, впрочем, не заглядывала — просто смотрела в пространство, а книгу держала на коленях. Новая девочка поучаствовала в общих играх, но как-то вяло. Кожухов ее запомнил, она была красивая — но главное, она понимала цену всем их занятиям и не могла этого скрыть. Ей почти сразу становилось скучно. И до самой этой рекламной истории Кожухов никогда ее больше не видел, только потом вспомнил: батюшки, это же было перед самой школой, перед третьим классом, в августе девяносто первого года. Но тогда-то ее, восьмилетнюю, кто использовал?!

Впрочем, это могла быть вовсе не она. Мало ли девушек с прозрачными глазами. Но в свою тайную связь с ней Кожухов верил не просто так: никто из активистов сообщества dura_iz_rolikov не удостоился личной встречи с культовой героиней, а ему повезло, хотя после этого везения он еще неделю вскакивал по ночам в холодном поту. Он ехал в лифте поздним вечером пьянствовать к приятелю — и вдруг лифт остановился на пятом этаже, открылись двери, и вошла она. В руке у нее был шприц. Кожухов запомнил все со страшной отчетливостью: голубую куртку, в которой она ни разу не появлялась на экране (там были все больше странные брезентовые ветровки с джинсами), издевательскую ухмылку и особенно, само собой, шприц. И кто бы не запомнил — едва войдя и нажав четырнадцатый (Кожухову нужен был двенадцатый, но он не посмел возражать), она принялась быстро-быстро размахивать этим самым шприцем перед самыми его глазами, туда-сюда, и он стоял как парализованный, не в силах даже зажмуриться, не то что защититься рукой. Почему-то он был уверен, что вот сейчас она воткнет иглу прямо ему в глаз, но вместо этого она быстро и профессионально, прямо сквозь куртку, уколола собственное плечо и, лунатически посмеиваясь, вышла. Кожухов не посмел шагнуть за ней, помчался к приятелю, тут же вызвал милицию — долго объяснять не понадобилось, история была шумная, все про нее помнили, — дом оцепили через десять минут, прочесали все квартиры на двенадцатом, все лестничные клетки и кладовки, но, естественно, никого не нашли. Он почему-то знал, что не найдут, и звонил для очистки совести. Впрочем, за эти десять минут она могла ускользнуть десять раз — передала какое-нибудь зелье или деньги за него, и поминай как звали. Внизу надо было дежурить. Почему он не побежал вниз караулить дверь? Боялся еще раз встретиться с ее прозрачными белесыми глазами? Или втайне не хотел, чтобы ее взяли?

Теперь она сидела на нижней полке, в купе, в котором уже тридцатилетний Кожухов из самого Симферополя ехал один (понятное дело, весна, не сезон). Поезд раскачивался, грохотал, проносились и затихали встречные электрички, и казалось, что грохот все громче, а раскачка все рискованней: понятно ведь — где она, там катастрофа. Кожухов никогда не ответил бы, красива она или уродлива. Наверное, красива — точней, казалась бы красивой, будь она хоть чуть благополучней, не вноси с собой сосущее чувство зыбкости и хаоса. Они точно выбрали, куда ее поставить: на фоне гламурных рекламных девочек она выглядела единственной настоящей, но, Господи, как же ужасно это настоящее: сплошная дисгармония, непреходящее мученье, всевидящие наркоманские зенки, перед которыми словно всегда стоят видения распадающегося мира… Даже когда она улыбалась ему в лифте, Босх не выдумал бы ничего ужаснее этой улыбки. Кожухов видел со своей верхней полки смутное опаловое сияние ее глаз и понимал, что деваться некуда, что раз она вернулась — будет что-то непоправимое, и те, кто ее направил, даже не снисходят до переговоров или сигналов. Это не было примитивным кодом — вот, мол, Махмуд, поджигай; это было предупреждение всем прочим — конец, конец, братцы. Порезвились, и будя.

Назад Дальше