Микита Братусь - Гончар Олесь 2 стр.


— Вырастет сад? — спрашивает меня Карпо Лысогор.

— Должен, — говорю, — вырасти.

Вздохнул Мелешко.

Конечно, я знал, что нелегко будет ему расти. Нужно орошать, удобрять, ввести строжайшую агротехнику, словом — придется приложить ума и рук, и еще раз рук. Одному это было бы не под силу, да ведь я здесь не бунтарь-одиночка, за меня вся колхозная система. Вот почему я тогда сказал, что должно расти.

Мелешко, хмурясь, разминает в пальцах островную супесь и даже зачем-то нюхает ее.

— Вымотает этот сад все жилы из нас… А окупится ли?

— Будем надеяться, что окупится, — отвечает ему Лысогор. — Конечно, придется и потерпеть и повоевать. Сад не редька или какая-нибудь там петрушка: сегодня посадил, а завтра уже получаешь от нее грош прибыли. Кто живет только сегодняшним буднем, тот не станет заниматься садами. Тут нужны люди с крепкими нервами, с далекой верой, настоящие оптимисты. А у нас их — ого-го!

— Дай, — говорю, — руку, Карпо!.. Будем орошать: вода рядом, весь остров опоясан живой водой, днепровскими текучими рукавами. Запряжем науку, подпряжем технику, пестовать будем каждое дерево. Как тут не родить!

— Что ж… добре, — сказал Мелешко. — Попробуем.

А уж он как скажет «добре», так, будьте уверены, поставит на ноги живого и мертвого, с ночи толочься будет, как домовой, мобилизует все.

— Я думаю, Микита Иванович, — обращается ко мне Лысогор, — что тебе не мешало бы съездить в город Козлов, к товарищу Мичурину. Познакомишься поближе, посоветуешься с ним. Заодно захватишь мешочек островной земли на анализ — там, у Мичурина, должна быть лаборатория. Сделаешь анализ, узнаешь точно, чего именно ей нехватает. Ты как, Логвин Потапович?

— Не возражаю.

— Ну и ладно… А у Мичурина саженцев проси. Показательный колхозный сад, мол, закладываем, а с посадочным материалом туго. Что давать станет — все бери, не ломайся, на острове места хватит.

Так и порешили. Взял я земли на пробу и товарняками да на крышах — к Мичурину.

Неправы те, что рисуют Ивана Владимировича сердитым, капризным стариканом. Мудрый, остроумный, веселый был наш учитель!.. Вряд ли он только при мне был таким.

Добрался я до Козлова, когда уже похолодало, на улице в ту пору дождь хлестал, а в кабинете у Ивана Владимировича было жарко натоплено; так и ввалился я к нему — промокший до нитки.

Мичурин писал, склонившись над столом. Поднял голову, окинул меня спокойным, проницательным взглядом. Было в том взгляде в самом деле нечто величественное и в то же время горело в нем, рвалось тебе навстречу нашинское, хорошее тепло — человечное, юношеское, веселое.

— А, Братусь!.. Слыхал, слыхал.

И усаживает меня у стола, по правую руку от себя.

— Рассказывай, зачем приехал?

Говорит он будто и не громко, а мне чудится, что гремит на весь дом.

— Посоветоваться приехал, Иван Владимирович. Земли вот захватил для образца.

Показал я ему нашу землю. Терпеливо, не спеша изучал ее Мичурин.

— Прекрасная, — говорит. — Смело закладывайте.

А когда я насчет саженцев заикнулся, Иван Владимирович пристыдил, что просим у него (потом все-таки сдался и отпустил).

— Мне, — говорит, — не жалко, да вы ведь знаете, что сорта мои рассчитаны главным образом для продвижения на север. Вас, украинцев, ими вряд ли удивишь. Не так мои саженцы, как метод, метод мой вам нужен. Законы управления природой и развитием растений — вот что к вам просится.

— Изучаем, — говорю, — Иван Владимирович, и применяем.

— Особое обратите внимание на сорта народной селекции. Там у вас — богатства неисчерпаемые.

Пока разговаривали, я в теплой комнате распарился, весь аж дымиться стал. Заметив это, Мичурин поднялся из-за стола.

— Пойдем, переоденешься и просохнешь. Ишь, как распарился… Ты еще прорастать у меня тут начнешь.

Неловко мне было причинять ему хлопоты, пробовал отказываться, — где там… Да еще и наказ Мелешко всплыл в памяти: не ломайся!

Позже Иван Владимирович угощал меня своими зимними сортами.

Пробую, похваливаю, а он усмехается.

— Не ври, — говорит, — вот не люблю лести. Сам знаю, что у вас там, на юге, куда вкуснее есть… Есть, есть, у вас там и должны быть лучше, чем эти. Но для севера, где раньше люди вовсе яблока не видели, и это уже не малое достижение.

Прощаясь, положил мне руку на плечо, стоит передо мной — родной, добрый наставник.

— А тебе, — говорит, — Братусь, будет труднее, чем мне.

— Почему, Иван Владимирович?

— У вас на Украине культура садоводства издавна, высокая, сортимент в основном хороший, не то, что в северных районах. Согласись, что никудышное улучшать легче, чем улучшать хорошее.

Я, кажется, знаю толк в шутках и сам люблю пошутить. И это, конечно, шутил со мной Мичурин! Оба мы тогда хорошо знали, кому из нас легче, а кому труднее. Труднее всех, понятно, было ему, Ивану Владимировичу, прокладывать для всех нас путь.

Конечно, наша дорога тоже не коврами была устлана. Кулаки и их прихвостни нам и мышей на остров напустили, и кору ночами на деревьях подрезали, и поносили Микиту на всех перекрестках. Был у нас в те годы такой шашель житомирский, клоп грушевый, сколько он мне крови испортил, да чорт с ним! Потопчусь на нем где-нибудь в другой раз, не теперь, когда о наших великих садах речь.

Посадили мы не за день весь сад. Сначала посадили ярус внизу, по краю острова, площадью в тридцать гектаров. Через год, когда этот принялся, — опоясали остров другим, широким ярусом в сорок гектаров. А на третий год освоили остальное, всю гористую часть острова. Сто двадцать га!

Так постепенно, вместе с укреплением колхоза, разрастался и наш сад, поднимался ярус за ярусом все выше, пока не взобрались мы на самую гору.

А теперь? Что здесь в мае делается, когда сад цветет! Идешь километр, а вокруг тебя сияет и сияет во все концы сказочное бело-розовое царство, идешь другой — а над тобою все плывут и плывут пышные душистые соцветья… А в августе? На виноградниках по полпуда гроздьев на каждом кусте, в саду — ветки гнутся от плодов, знай подпирай! Пригнешься — понизу холмы красных шафранов горят меж деревьев, выпрямишься — бьют в глаза солнечным блеском кальвили, облепив крону до самой макушки… А когда ветер — ступить тебе некуда: земля устлана созревшими плодами. Возьмешь яблоко в руку, взглянешь на него, и такое оно смотрит на тебя красивое, такое чудо совершенное, — что уже не осмеливаешься бросить его обратно на землю. Так и держишь в руке. Между прочим, у своих приятелей-садоводов я тоже замечал: не утерпит, поднимет яблоко с земли, а бросить его потом не решается, неудобно как-то.

Мне везет на встречи с большими людьми. Такая уж у нас жизнь стала урожайная на полноколосых, выдающихся людей! В позапрошлом году посетил наш сад секретарь ЦК. Как и встречу с Мичуриным, никогда я не забуду тот день. Было это в мае, в пору цветения.

Началось вот с чего: прибегают, запыхавшись, ко мне в яблоневый квартал наши непоседы-пионеры (я им не запрещаю толочься в саду, пускай привыкают).

— Микита Иванович, какие-то машины пролетели через мост на остров!..

— А точнее?

— Легковые, одна за другой!

«Кто б это мог быть?» — думаю и выхожу на центральную аллею.

Вижу, приближается группа людей — машины внизу оставили. Узнаю среди них нашего секретаря райкома товарища Смирнова, Лидию Тарасовну Баштову и непременного Мелешко, конечно, тоже узнаю. Все они держатся во втором эшелоне, а впереди кто-то идет, живо поглядывая на кварталы — невысокий, коренастый, в белом костюме. Подхожу ближе, смотрю, а это наш секретарь ЦК!

Совсем такой, как на портретах. Улыбается мне приветливо, словно мы давно уже с ним знакомы и за одним столом сидели.

— Здравствуйте, товарищ Братусь, — и подает мне руку. — Так это ваши владения?

— Мои, — говорю.

А сад цветет! Люблю его во всякую пору — и золотым летом, и багряной осенью, и зимой, когда он, заиндевевший, дремлет, стоя по пояс в снегу, — но весной, да еще в мае! Этому и слов не подобрать!.. Верно, только садовник и пчела могут тогда сравниться силой своего наслаждения, своей любви к нему… А в ту весну мой сад расцвел небывало, казался пышнее, чем когда бы то ни было.

Самая маленькая веточка и та вся облеплена бело-розовыми лепестками. А воздух! Воздух такой, что хоть во флаконы его наливай. Каждое деревце, вся его крона светится, будто огромная ваза, созданная из воздуха, солнца и тончайшего фарфора.

Думаю, что сад наш расцвел тогда так могуче за все свое горе, за все муки, пережитые им в лихолетье оккупации. К тому времени не успел я еще и все осколки повытаскивать, кое-где они еще сидели в живых стволах, сердце болело у меня за них!

Идем с гостем, толкуем. Рассказываю ему, как ремонтируем сад после войны, и как сторож нашего сада дед Ярема в годы оккупации мужественно принял немецкие плети за то, что отказался показать коменданту мой гибридный участок, и как другие колхозники тоже указали коменданту совсем не то, что он искал. Не умолчал я перед секретарем и о наших потерях, рассказал, что часть нашего питомника оккупанты все же погрузили в вагоны и вывезли в свой райх, а больше не успели, потому что, как известно, подавились. Все выложил, что наболело, и перспективу попутно нарисовал. Тянуло меня еще пожаловаться на Мелешко за то, что не хочет самолеты нанимать в Аэрофлоте, чтоб окуривали нам сад с воздуха, но потом сдержался.

Идем, и всякий раз перед каким-нибудь прекраснейшим клубком живого соцветия секретарь останавливается и снимает свой брыль, будто здоровается с яблонькой. По этой примете я сразу определил его: душевный человек, сам славный садовник. Позже он мне открылся, что да! действительно занимается.

— Спасибо вам, — говорит, — товарищ Братусь, за ваши труды, за вашу плодотворную жизнь. Пока что у нас таких цветущих островов немного. Наша цель — сделать так, чтоб не отдельные острова красовались в цвету, а чтобы сплошь укрыли сады нашу землю, затопили, как весенний разлив. Сейчас еще далеко не все колхозы могут похвастаться своими садами. Мало деревьев на приусадебных участках, и в частности на юге. Разве это дело? Надо, чтоб росло не только в колхозах и совхозах, не только на усадьбе у колхозника, рабочего или служащего, надо, чтоб и усадьбы наших МТС утопали в садах, чтоб рудники, школы, больницы, детские дома — все окуталось зеленью, чтоб наши промышленные центры, наконец, опоясались могучими зелеными кольцами плодовых насаждений. Как по-вашему, товарищ Братусь?

Это он меня спрашивает, как по-моему, — будто я мог высказаться против!

— Обеими руками — за.

— А наше с вами «за», товарищ Братусь, все и решит. Мы с вами поднимем народ. Станет Украина — и вся советская страна станет — республикой-садом, цветущим, образцовым, опытным полем коммунизма.

Глубоко запало мне в душу его слово. Такое впечатление оставило по себе, будто побывал я с ним где-то далеко, впереди других, в прекрасном новом мире.

Теперь с каждым годом убеждаюсь, как все быстрее приближается тот прекрасный мир, как осуществляются наши общие мечты.

III

Сад наш на историческом месте. По свидетельству преданий и легенд, одно время здесь, на нашем острове, стояла Запорожская Сечь, шумело храброе, веселое казачество. Очень удачно выбрали себе наши предки место для табора, понимали они и в тактике и стратегии!.. Остров, видите, высится, как крепость, повернувшись спиной к непроходимым плавням, а лицом — на юг, к степи. Вражескую конницу, монголов диких отсюда можно было увидеть за десятки километров. Мой приятель Роман Романыч, преподаватель истории, уверяет, что именно здесь, на нашем острове, писали казаки свой знаменитый ответ турецкому султану Магомету, который по темноте своей предложил им перейти в турецкое подданство. Что письмо писалось именно здесь — очень похоже на правду. Еще и мы, закладывая сад, выпахивали плантажными плугами казацкие пистоли, пушки-салютовки да каламари[2]. Один точнехонько такой, как на картине у Репина, будто только что с полотна упал.

Приезжие археологи нашли на острове остатки казацких плавильных печей. Это, говорят, народный примитив в сравнении с современными домнами нашего Поднепровья.

А еще позднее, копая погреба для вина, нашли мы и самого хозяина Сечи — запорожца. Богатырь, гигант! Весь, конечно, истлел, сердечный, не истлели только «оселедец» на голове и саблюка на боку. В головах у него вместо подушки — простое казацкое седло, а возле седла, что бы вы думали?.. Бутылка меду-горилки! Стоит себе, представьте, полнехонькая, не высохла за века, только настоялась, густая стала, а чистая — как слеза.

Бутылку мы, конечно, сдали в музей, только сначала распили ее коллективно, помянув добрым словом своих славных предков.

Верно, вы уже заметили, что и я люблю посмеяться досыта и скучных людей не терплю.

Иногда Оришка донимает меня:

— И когда ты, Микита, уже насмеешься, когда ты перебесишься?

А что поделаешь, если я жизнь принимаю под веселым углом зрения? Такой уже, видно, получилась вся моя генерация, таким, наверно, и останусь до самой смерти и умру с улыбкой, а девчатам велю похоронить меня здесь, в веселом саду, на веселом казацком острове, на самой его вершине… Да разве будет смерть? Иногда мне сдается, что я — вечный. А может, и вправду я вечный, а?

Во всяком разе сам я никогда не повешусь, разве что какой-нибудь молодке на шею.

Да, так о нашей истории.

Надо же было, чтоб так совпало: мне, как и нашим предкам, довелось писать письмо за море, только не подумайте, что султану — султаны теперь перевелись, — писал я подальше, другим адресатам: в туманную Англию.

Сегодня джентльмены, стакнувшись с американскими прасолами и бандитами, хотят разжечь новую мировую войну. Они пытаются свалить свои злодейства с больной головы на здоровую, как тот их предок — ярмарочный жулик, — который, обворовав кого-то, первый заорал:

— Караул! Держите!..

Так и теперь, желая одурачить публику, они кивают в нашу сторону, на всех советских людей, значит и на меня персонально.

«Микита Братусь — агрессор! Его сады завтра нападут на нас. Сады Братуся угрожают всем нашим американским раздутым штатам и английской короне тоже!»

Нет, господа, я человек доброй воли, происхожу из честного, не загребущего рода. Вам — пусть ваше, а мне — мое…

И чего они пристают? Чего за полы хватают? Брызжет на меня слюной Черчилль, сам не знаю, чем я ему наперчил… Не то за провал интервенции до сих пор бесится, не то письма моего никак забыть не может. Да ведь моя была правда, и я готов хоть сегодня снова то письмо подписать.

А было это так.

В тридцатых годах стали мы нашу черешню посылать в Англию. Отправляли ее в бочках засульфитированную, обработанную чин-чином. Такую черешню зимой как обваришь кипятком, она свежей сделается, словно только что с дерева. Платили англичане золотом, а мы, как известно, усиленно строились, и их фунты нам, конечно, были кстати. Покупают лорды нашу черешню и, как утонченные знатоки, хвалят ее — не нахвалятся.

Потом, верно по почину старого лиса Черчилля, начинают вести под меня подкоп.

— Мы, мол, заказчики, наше потребительское право, давай напишем Братусю реляцию, потребуем от него еще лучшей черешни. Микита найдет, Микита все сумеет!.

И пишут гуртом реляцию в наш «Червоный Запорожец» прямо на мое имя.

Приносит мне Мелешко ту реляцию и костит Уинстона Черчилля на чем свет стоит.

— Погоди, — говорю, — Логвин Потапович, не мечи перед сэром бисер… Что там случилось?

— Читай, — бросает Мелешко письмо мне на стол. — Каверзничают паны сэры. Птичьего молока им захотелось!

Читаю. Так мол и так, мистер Братусь. Перепробовали мы черешни со всех материков, но лучшей, чем с Украины, лучше Вашего сорта «Пионерка» еще не встречали нигде. Все в ней идеально, все нам импонирует, за исключением одного: окраска нам не подходит. Уж слишком она у Вас красная! Будьте любезны, усовершенствуйте ее и выведите для нас желтую или в крайнем случае бледнорозовую черешню с таким, однако, условием, что она сохранит все вкусовые качества «Пионерки».

Таков был заказ твердолобых лордов.

Назад Дальше