Каждое воскресенье два приказчика поочередно сопровождали семейство Гильомов к обедне и к вечерне в церковь, св. Луппа. Барышни, Виргиния и Августина, скромно одетые в ситцевые платья, каждая под руку с приказчиком, шли впереди под пронизывающим взором своей матушки, ибо она замыкала семейное шествие в сопровождении супруга, которого она приучила нести два толстых часослова, переплетенных в черный сафьян. Второй приказчик служил без жалованья. Что же касается того, который за двенадцать лет усердной службы и скромности приобщился к тайнам дома, то он получал за свои труды восемьсот франков. В некоторые семейные праздники ему делали маленькие подарки, каковым придавало ценность только то, что награждала ими сухая и сморщенная рука г-жи Гильом: вязаные кошельки, набитые ватой, чтобы выделить ажурный узор, прочно сработанные подтяжки или пара грубых шелковых чулок.
Изредка этого первого министра приглашали разделить какое-нибудь развлечение с семьей хозяина, когда она выезжала на загородную прогулку или после целых месяцев выжидания решала, взяв ложу в театр, воспользоваться своим правом обсудить пьесу, которую Париж уже успел позабыть. Что же касается двух остальных приказчиков, то преграда почтения, отделявшая некогда всякого хозяина-суконщика от его учеников, была столь прочно утверждена между ними и старым купцом, что им легче было украсть штуку сукна, чем нарушить этот величественный этикет. Такая строгость может показаться смешной в наше время, однако эти старые фирмы были школами нравственности и честности. Хозяева как бы усыновляли своих учеников. Хозяйка дома присматривала за бельем молодого человека, чинила, иногда заменяла новым. Если приказчик заболевал, о нем пеклись с теплой заботливостью. В случае опасности хозяин не жалел денег и звал самых известных докторов, — перед родителями молодых людей он отвечал не только за их нравственность и знания. Если кого-либо из них, уважаемого за его характер, постигало несчастье, то старые купцы умели оценить способности, которые они же развили в нем, и, не колеблясь, доверяли счастье своей дочери тому, кому они давно уже доверили свое имущество. Гильом принадлежал к числу таких старинных людей, и если у него были их смешные стороны, то вместе с тем были и все их достоинства; таким образом, старший приказчик, Жозеф Леба, сирота и неимущий, предназначался, по замыслу Гильома, в супруги старшей дочери, Виргинии. Но Жозеф вовсе не разделял последовательности своего хозяина, который — предложи ему хоть царство — не согласился бы выдать замуж вторую дочь раньше первой. Несчастный приказчик чувствовал, что сердцем его всецело владеет младшая дочь, Августина. Но чтобы объяснить эту развившуюся втайне страсть, необходимо проникнуть глубже в источники абсолютной власти, управлявшей домом старого суконщика.
У Гильома было две дочери. Старшая, Виргиния, была точной копией своей матери. Г-жа Гильом, дочь достопочтенного Шевреля, сидела за конторкой так прямо, что не раз ей приходилось слышать, как иные шутники держали пари, не посажена ли она на кол. Вся ее тощая, длинная фигура свидетельствовала о крайней набожности. Не отличаясь изяществом и приятными манерами, г-жа Гильом, почти шестидесятилетняя женщина, обычно украшала свою голову чепчиком всегда одного и того же фасона, с лопастями наподобие вдовьего чепца. Весь околоток называл ее, как в монастыре, «сестрой привратницей». Ее речь была немногословна, а движения напоминали отрывистые сигналы оптического телеграфа. Глаза, светлые, как у кошки, казалось, полны были гнева на весь мир за то, что она безобразна. Виргиния, воспитанная, как и младшая сестра, под деспотическим надзором матери, уже достигла двадцати восьми лет. Молодость сглаживала неприятную топорность черт, которая иногда придавала ей разительное сходство с матерью, по строгая старушка воспитала в ней два больших достоинства, все искупавшие: она была кротка и терпелива. Августина — ей только что исполнилось восемнадцать лет — не походила ни на мать, ни на отца. Она принадлежала к числу тех девушек, которые настолько лишены сходства с некрасивыми родителями, что при виде их приходит на ум благочестивая поговорка: «Дети — дар божий». Августина была маленького роста, или, вернее, — это лучше обрисует ее, — очаровательной крошкой, изящной, исполненной невинности. Светский человек мог бы поставить на вид этому прелестному созданию только ее робкие движения и некоторую неловкость манер, а иногда излишнюю застенчивость. Ее замкнутое и неподвижное личико дышало тихой грустью, отличающей всех девушек, слишком слабых, чтобы решиться на сопротивление материнской воле. Обе сестры, всегда скромно одетые, могли удовлетворять свое врожденное женское кокетство только необыкновенной опрятностью, которая была им очень к лицу и гармонировала со сверкавшими чистотой конторками и полками в лавке, где старый слуга не оставлял ни пылинки, и со старозаветной простотой всей окружающей обстановки. Вынужденные по своему образу жизни находить некоторую радость в прилежном труде, Августина и Виргиния до настоящего времени ничем не огорчали свою мать, в душе восторгавшуюся прекрасными характерами обеих дочерей. Можно легко представить себе плоды полученного ими воспитания. Взращенные для торговли, они привыкли понимать только скучные коммерческие расчеты и соображения, учились только грамматике, ведению приходо-расходных книг, начаткам Ветхого завета, истории Франции по Лерагуа, читали только тех авторов, которые были разрешены их матерью, — и потому их мысли не отличались широтой кругозора; зато обе превосходно умели вести хозяйство, знали цену вещам, знали, с каким трудом накапливаются денежки, были бережливы и весьма уважали отменные качества купеческого сословия. Хотя их отец был богат, они умели не только вышивать, но и штопать; мать часто говорила, что заставляет их заниматься стряпней для того, чтобы они умели заказать обед и толково выбранить кухарку. Не зная светских удовольствий и видя, как протекает примерная жизнь их родителей, они редко заглядывали за ограду старого отцовского дома, заменявшего для их матери весь мир. Семейные торжества, когда собирались гости, были единственными земными радостями, о которых они мечтали. Когда в большой гостиной, расположенной во втором этаже, должны были появиться г-жа Роген, урожденная Шеврель, которая была на пятнадцать лет моложе своей двоюродной сестры и уже носила бриллианты, молодой Рабурден, помощник столоначальника в Министерстве финансов, г-н Цезарь Бирото, богатый парфюмер, и его жена, именовавшаяся мадам Бирото, г-н Камюзо, самый богатый торговец шелками на улице Бурдоне, и его тесть г-н Кардо, два-три старых банкира и их безупречные жены, то все необходимые приготовления — сбор серебра, саксонского фарфора, свечей, хрусталя — являлись развлечением в однообразной жизни трех женщин, суетившихся в этих случаях совершенно так же, как монахини, готовящиеся принять епископа. Они все втроем мыли, скребли, разбирали и ставили на место праздничные украшения и к вечеру едва стояли на ногах от усталости, а г-жа Гильом, которой обе девушки всегда помогали укладываться спать, говорила:
— Сегодня, детки, мы бездельничали.
Когда на этих торжественных собраниях «сестра привратница», сосредоточив игру в бостон, в вист и трик-трак в своей спальне, разрешала потанцевать, то это позволение рассматривалось как самое неожиданное счастье и радовало ничуть не меньше, чем выезд на два-три бала, куда Гильом возил дочерей на масленицу. И, наконец, раз в год почтенный суконщик устраивал пиршество, для которого ничего не жалел. Приглашенные — особы из самого богатого, избранного общества — считали своим долгом явиться, ибо даже весьма солидные по своему положению торговые дома нуждались в неограниченном кредите, капитале или богатом опыте г-на Гильома. Но дочери почтенного купца не пользовались, как можно было бы предположить, теми уроками, какие свет дает юным девицам. На этих вечерах, оставлявших, впрочем, след в приходо-расходной книге фирмы, они появлялись в таких убогих нарядах, что им приходилось краснеть. Их манера танцевать не была ничем замечательна, а под бдительным оком матери они могли поддерживать разговор со своими кавалерами только односложными «да» и «нет». Кроме того, законы старинной фирмы «Кошки, играющей в мяч» повелевали им удаляться к одиннадцати часам, когда балы и празднества только начинают оживляться. Таким образом, их развлечения, по видимости как будто отвечавшие состоянию их отца, из-за строгих семейных обычаев и правил становились совершенно бесцветными. Что же касается их повседневной жизни, то одно замечание закончит ее обрисовку: г-жа Гильом требовала от дочерей, чтобы они были одеты с раннего утра, спускались вниз в один и тот же час и выполняли свои обязанности с монастырской точностью. Но Августина, по игре случая, была наделена достаточно возвышенной душою, чтобы чувствовать пустоту такого существования. Порой она вскидывала свои голубые глаза, как бы вопрошая глубины мрачной лестницы и сырых складов. Внимая монастырскому молчанию, она, казалось, слышала издалека смутные отголоски той исполненной страстей жизни, которая ставит чувство выше всего материального. В эти минуты ее лицо окрашивалось румянцем, руки роняли белый муслин на отполированный дубовый прилавок, — и тотчас же мать окликала ее голосом, который даже в минуты ласки неизменно оставался резким:
— Августина, о чем это вы задумались, мой ангелочек?
Быть может, «Ипполит, граф Дуглас»[7] и «Граф де Комминг»[8] — два сочинения, найденные Августиной в шкафу кухарки, недавно рассчитанной г-жой Гильом, способствовали духовному развитию девушки, — в долгие ночи минувшей зимы она с жадностью прочла их тайком от матери. Отпечаток каких-то смутных желаний, нежный голос, белое, как жасмин, личико и голубые глаза Августины зажгли в душе бедного Леба любовь сильную и почтительную. По прихоти, вполне понятной, Августина не чувствовала никакой склонности к сироте; быть может, потому, что она не догадывалась о его любви к ней. Зато длинные ноги, темно-русые волосы, огромные руки и весь мужественный облик старшего приказчика стали предметом тайного обожания Виргинии, к которой, несмотря на приданое в пятьдесят тысяч экю, никто не сватался. Нет ничего естественней этих двух противоречивых страстей, родившихся в тишине полутемной лавки, подобно тому как в лесной глуши расцветают фиалки. Благодаря властной потребности развлечься среди напряженной работы и церковной тишины, безмолвное и непрерывное созерцание, соединявшее взоры молодых людей, должно было рано или поздно возбудить чувство любви. Привычка видеть какое-нибудь лицо незаметно приводит к открытию в нем особых душевных качеств, и в конце концов перестаешь замечать его недостатки.
«Если он будет продолжать в таком же духе, то наши дочери пойдут за кого угодно, лишь бы нашелся жених!» — подумал г-н Гильом, прочитав первый декрет Наполеона о досрочном призыве новобранцев.
С этого дня, с отчаянием думая об увядании старшей дочери, старый торговец вспомнил, что, когда он собирался жениться на девице Шеврель, он и его невеста были почти в таком же положении, в каком находились теперь Жозеф Леба и Виргиния. Как бы хорошо было выдать дочь замуж и уплатить священный долг, передав сироте имущество, которое он некогда получил от своего предшественника при таких же обстоятельствах. А Жозеф Леба, — ему уже исполнилось тридцать три года, — думал о том препятствии, которое создавала разница в пятнадцать лет между ним и Августиной. Кроме того, как человек проницательный, он разгадал замыслы г-на Гильома и, достаточно хорошо зная его непоколебимые правила, понимал, что младшая дочь ни в коем случае не будет выдана замуж раньше старшей. И несчастный приказчик, отличавшийся не только длинными ногами и крепкой грудью, но и благородным сердцем, молча страдал.
Таково было положение вещей в этой маленькой республике, расположенной в середине торговой улицы Сен-Дени и тем не менее напоминавшей отделение монастыря траппистов. Но для того, чтобы отдать полный отчет о внешних событиях и чувствах, необходимо отойти на несколько месяцев назад от той сцены, которой началась наша повесть. Однажды в сумерках какой-то молодой человек, проходя мимо темного магазина «Кошки, играющей в мяч», остановился на минуту при виде картины, перед которой задержались бы все художники мира. Лавка, еще не освещенная, составляла черный фон, в глубине которого виднелась столовая торговца. Висячая лампа разливала тот желтоватый свет, что придает столько прелести картинам голландской школы. Белая скатерть, серебро, хрусталь своим блеском оттеняли живой контраст света и тени.
Отец семейства и его жена, лица приказчиков и правильные черты Августины, а в двух шагах от нее неуклюжая, толстощекая девица составляли группу весьма любопытную. Эти головы были так своеобразны, так естественно вырисовывались характеры этих людей, так хорошо угадывались мир, тишина и скромная жизнь этой семьи, что для художника, привыкшего изображать правду жизни, казалось почти невозможным передать эту мимолетную сцену. Прохожий был молодой художник, семь лет тому назад получивший высшую награду по искусству живописи. Он только что возвратился из Рима. Его душа была напитана поэзией, глаза насыщены творениями Рафаэля и Микеланджело, и после долгого пребывания среде слишком нарядной природы, в стране, где искусство всюду разбросало величественные памятники, он жаждал простоты и естественности. Правильно или нет, но таково было его личное чувство. Его сердце, долго отдававшееся бурям итальянских страстей, искало одну из тех скромных, сосредоточенных в себе девушек, каких, к несчастью, он видел в Риме только на картинах. От восторга, вызванного в его взволнованной душе правдивостью зрелища, которое он созерцал, естественно было перейти к глубокому восхищению главным лицом: Августина казалась задумчивой и ничего не ела; лампа висела так, что весь свет падал на лицо девушки, грудь ее подымалась и опускалась в ярком круге огня, который резко очерчивал голову и озарял ее причудливым, почти сверхъестественным светом. Художник невольно сравнил девушку с изгнанным ангелом, вспоминающим о небе. Ощущение почти незнакомое — светлая и пылкая любовь затопила его сердце. Одно мгновение он стоял неподвижно, как бы подавленный бременем своих мыслей, а затем оторвался от своего счастья, возвратился домой, не ел, не спал. На следующий день он отправился к себе в мастерскую и не выходил из нее до тех пор, пока ему не удалось запечатлеть на полотне все очарование виденной сцены, о которой он вспоминал с каким-то неистовым восторгом. Но его счастье было неполным: он не обладал верным портретом своего кумира. Несколько раз он прошелся мимо «Дома кошки, играющей в мяч», даже осмелился раз или два, переодевшись, зайти туда, чтобы поближе увидеть очаровательнейшее в мире создание, которое г-жа Гильом укрывала под своим крылышком. В продолжение восьми месяцев, отдавшись своей любви и искусству, он был недоступен даже для самых близких друзей, забыл об обществе, поэзии, театре, музыке, о самых дорогих привычках. Однажды утром Жироде[9], нарушив силой все запреты, которые художники знают и умеют обходить, ворвался к нему и взбудоражил его вопросом:
— Что ты выставляешь в Салоне?
Художник схватил друга за руку, повлек его за собой в мастерскую и открыл стоявшую на мольберте небольшую картину и портрет. После долгого и жадного созерцания этих двух шедевров Жироде в безмолвном восторге бросился на шею своему приятелю и обнял его. Свои впечатления он мог передать только так, как их чувствовал, из души в душу.
— Ты влюблен? — спросил он друга.
Они оба знали, что Тициан, Рафаэль и Леонардо да Винчи обязаны своими самыми прекрасными портретами тому пламенному чувству, которое, хотя и при разных условиях, порождает все шедевры. Молодой художник вместо ответа наклонил голову.
— Какое счастье, что ты мог влюбиться здесь, возвратившись из Италии! Я не советую тебе выставлять такие вещи в Салоне, — прибавил знаменитый художник, — Видишь ли, их не поймут. Эта верность красок; эта чудесная работа еще не могут быть оценены, публика не привыкла к такой глубине. Наши обычные картины, друг мой, ведь это просто ширмы, экраны. Честное слово, уж лучше писать стихи и переводить древних. Так мы скорее достигнем славы, чем этими картинами.
Несмотря на благожелательный совет, оба полотна были выставлены. Сцена из семейной жизни произвела переворот в живописи. После нее возникло такое множество картин в этом жанре, появившихся на всех наших выставках, что можно было заподозрить, не изготовляются ли они чисто механическим способом. Что же касается портрета, то, вероятно, все художники помнят об этом насыщенном жизнью полотне, у которого публика, иногда бывающая справедливой, оставила венок, и он был возложен самим Жироде. Обе картины окружала густая толпа. Успех был потрясающий, как любят говорить женщины. Биржевые дельцы, знатные господа готовы были покрыть оба полотна двойными наполеондорами, но художник наотрез отказался продать их или сделать с них копии. Ему предлагали огромную сумму за право сделать гравюры, но торговцы были не более счастливы, чем любители. Хотя это событие занимало общество, но оно было не такого свойства, чтобы проникнуть в глушь маленькой Фиваиды[10] на улице Сен-Дени; однако жена нотариуса, придя в гости к г-же Гильом, заговорила о выставке и объяснила ее цели в присутствии Августины, которую она очень любила. Болтовня г-жи Роген, естественно, внушила Августине желание посмотреть картины, и она осмелилась потихоньку попросить свою родственницу сопровождать ee в Лувр. Та с успехом повела переговоры и получила у г-жи Гильом разрешение оторвать на два часа свою племянницу от ее скучных обязанностей. Итак, молодой девушке удалось проникнуть сквозь толпу к увенчанному цветами портрету. Узнав на нем себя, она задрожала как осиновый лист и в ужасе оглянулась, ища г-жу Роген, от которой ее отделила толпа. В это мгновение ее испуганный взор встретил загоревшееся радостью лицо художника. Девушка тотчас вспомнила незнакомца, которого она порой с любопытством наблюдала, думая, что это какой-нибудь новый сосед.