Журнал Виктора Франкенштейна - Питер Акройд 16 стр.


Я в ужасе отступил, и глаза его проследили за моим движением.

Противостоять странности его взгляда мне было не под силу, и мы уставились друг на друга. Предо мною был человек, ушедший за пределы смерти и возвратившийся обратно, но чем представлялся ему я? В глазах его я не видел ничего, кроме тьмы, из которой он пришел. Губы его разомкнулись, и тут ониздал череду звуков, страннее которых мне ни разу не доводилось слышать: это походило на раскатистый поток тонов и нот, впрочем напрочь лишенный гармонии и режущий слух. То были звуки из глубин, звуки, которые следовало приглушить или подавить, и тут я, к изумлению своему, понял, что он пытается петь. Он пел, обращаясь ко мне, не сводя с меня взгляда, а я стоял пред ним, охваченный священным ужасом, и не мог пошевелиться. Теперь это был не Джек. Это было нечто другое.

Не знаю, долго ли я так простоял, но по прошествии времени его охватили своего рода конвульсии. Зашевелившись, он начал приподыматься со стола. С усилием не большим, нежели требуется, чтобы переломить веточку, он разорвал полоски, удерживавшие его шею, запястья и лодыжки; потом сел.

Он обвел глазами мастерскую, словно животное, оглядывающее свою клетку, а затем вновь повернулся ко мне. Он улыбнулся, если это возможно назвать улыбкой: почерневшие губы его раскрылись, и ужасающая гримаса растянулась от уха до уха. Мне виден был ряд ослепительно белых зубов, поражающих тем сильнее, что находились они в почерневшем рту.

Я отступил на несколько шагов и оказался у стены мастерской, где держал свои стеклянные сосуды и реторты, которые использовал в опытах. На мгновение он словно бы потерял ко мне интерес. Заметивши свой пенис, по-прежнему эрегированный, он со стоном принялся возбуждать себя у меня на глазах. В полнейшем изумлении смотрел я, как он силится произвести семенную жидкость. Что за чудовищная субстанция способна излиться наружу из того, кто умер и родился заново? Однако усилия его, самые прилежные, ни к чему не приводили, и он обернулся ко мне с видом до странности покорным, а возможно, смущенным. За кого он меня принял — за своего стража, хранителя, создателя? Был ли он грешником, подобным Адаму в райском саду?

Он прошел несколько шагов, и я заметил, что движения его легки и энергичны. Увидав, что он направляется в мою сторону, я, охваченный тревогой, умоляюще вытянул обе руки перед собой.

— Нет! — закричал я ему. — Прошу вас, не приближайтесь!

Он заколебался. Я не знал, понимает ли он по-прежнему человеческую речь или же его отпугнули мои жесты и резкий голос.

Он стоял в нерешительности посередине комнаты, поводя головой из стороны в сторону, словно испытывая мышцы шеи. Он поднес руки к лицу — рябая фактура плоти, казалось, привела его в замешательство; он с большим вниманием исследовал руки и словно не узнал в них своих собственных. И вновь он обратил на меня взгляд, хитрый, едва ли не лукавый; и вновь я вытянул руки, чтобы помешать ему.

К неимоверному моему облегчению, он отвернулся от меня и зашагал к двери, что вела к причалу.

Он поднял лицо, как будто почувствовав близость реки. Дверь он не отворил — он прорвался через нее, снесши ее одним ударом правой руки. Ему словно бы доставляли наслаждение запахи ночи и реки, смолы, дыма и грязи, исходившие от берега. Он осмотрел панораму обоих берегов, а затем с явным интересом обратил взор вниз по течению, в сторону моря. Вскинувши руки над головой — жест, означавший не то ликование, не то мольбу, — он бросился в воду. Плавать он умел со скоростью необычайной и через каких-нибудь пару мгновений скрылся из глаз.

Первым ощущением моим было чувство облегчения от того, что жуткое творение моих рук меня покинуло, но вскоре за этим последовали страх и ужас настолько сильные, что я едва держался на ногах. Заставить себя оставаться в мастерской — на месте этого страшного возрождения — я не мог. Шатаясь, побрел я вдоль берега и под конец добрался до Лаймхаусской лестницы. То были места не для ночных посещений, но я утратил всякое чувство физической опасности. Меня осаждал страх, пред которым меркли любые возможные угрозы со стороны человеческих существ. Опустивши голову, я сидел на сырых ступенях, не видя перед собою ничего, кроме тьмы. Я надеялся, что омерзительное существо исчезнет навеки или даже затеряется в море, если он и вправду направился туда. Возможно, он ничего не помнит о своем происхождении и никогда не вернется в Лаймхаус, в Лондон, в поисках тайны своего существования. Как бы то ни было, мое создание, неотесанное, наделенное сверхъестественной силой, способно было нагнать ужас на весь мир. Мимо меня прошмыгнула крыса и шлепнулась в воду. Быть может, силы быстро оставят его, как произошло в тот раз с моей рукой, и он вернется в состояние немощное и слабое? В таковом случае он сделается существом поистине жалким, но не будет вызывать панического страха. И все-таки, что он за существо? Известно ли ему о том, что он вел человеческое существование? Обладает ли он хоть каким-либо сознанием?

Я встал и пошел от лестницы к церкви Святого Лаврентия, стоявшей у дамбы. Никогда еще не доводилось мне испытывать столь сильной нужды в успокоении и утешении, каков бы ни был их источник. Я поднялся по истертым ступеням к огромной двери. Заставить себя переступить порог я не мог. На мне лежало проклятье. Я противопоставил себя Божьему мирозданию. Я посягнул на роль самого Творца. Здесь мне не место. Полагаю, тогда-то меня и охватила лихорадка. Не помню, где я бродил — меня окутывал туман страхов и призрачных видений. Помнится, я вошел в паб и принялся за джин и прочие крепкие напитки, пока не упал без чувств. Должно быть, меня ограбили и бросили на улице, ибо проснулся я в каком-то зловонном переулке.

Я побрел дальше. На несколько мгновений мне, верно, показалось, будто я снова в родной Женеве, ибо я произнес пару слов по-французски и по-немецки. Затем на главной дороге на меня налетела толпа, и тело мое, помню, насквозь пропиталось лихорадочным потом. Начался дождь, и я покрался по какому-то переулку, где можно было укрыться под нависающими крышами. Внезапно позади, на другом конце улицы, раздался какой-то звук, послышался кошачий визг. Я в ужасе обернулся. Меня поразила жуткая мысль: что, если меня преследует

— Ах, вот вы и очнулись, мистер Франкенштейн! Как я рада!

— Благодарю вас.

— Пива чуток не хотите ли?

— Горло.

— Никак, пересохло, сэр? Какой тут жар стоял — ужас, что и говорить. Фред, принеси-ка пива.

— Сбитня, — слабо проговорил я. Я едва сознавал, где нахожусь, смутно понимая, что встречал старуху когда-то в прошлом.

— Фред его заварит покрепче, — сказала она. — Он добрый малый.

Затем я увидал Фреда, стоявшего у изножья кровати; он ухмылялся и от возбуждения прыгал с ноги на ногу. Ко мне тут же разом возвратились воспоминания о происшедшем.

— Я понял, что вы очнетесь, когда вы у меня воды попросили, — сказал он. Я этого не помнил. — А до того вы все бредили.

— Бредил? Что я говорил?

— Да вы насчет этого и не волнуйтесь вовсе, — ответила за него миссис Шуберри. — Глупости всякие, мистер Франкенштейн. Фред, давай-ка поторапливайся со сбитнем.

— Но что это были за глупости?

— Диаволы, нечистая сила и все такое. Я на это и внимания не обращала.

Я надеялся, что не сказал ничего лишнего, и завязал узелок на память: расспросить на этот счет Фреда. Он принес мне миску сбитня, и я жадно его выпил.

— Долго ли я тут пролежал?

— Чуть поболее недели, сэр, — ответила она. — Стиркой, пока я тут, дети занимались. Не угодно ли поджаренного хлеба, мистер Франкенштейн?

Я покачал головой — я чувствовал себя слишком слабым, чтобы есть. Однако в течение этого дня и следующей недели силы мои мало-помалу восстановились. Когда миссис Шуберри ушла, вполне удовлетворенная заплаченными ей семью гинеями, я расспросил Фреда о своих бредовых речах.

— Вы одну песню пели, — сказал он.

— Песню из тех, что поют в горах?

— Откуда же мне знать, сэр. Только про горы там ничего не было.

Тут он замер, вытянув руки по бокам, и продекламировал:

Как путник, что идет в глуши

С тревогой и тоской

И закружился, но назад

На путь не взглянет свой

И чувствует, что позади

Ужасный дух ночной [21].

В устах невинного ребенка строки эти звучали еще ужаснее, чем всегда. Я сразу узнал их — они были из поэмы Кольриджа, однако не помню, чтобы они произвели на меня особое впечатление, когда я их впервые прочел. Должно быть, они носились в воздухе вокруг, пока я лежал в горячке.

На следующее утро я в состоянии был умыться и одеться без посторонней помощи. То самое дело, разумеется, угнетало меня, преследовало, подобно отчаянию, не знающему границ. К тому же от вынужденного бездействия я сделался беспокойным и суетливым — на месте мне не сиделось. Нанявши кеб на Джермит-стрит, я доехал до Лаймхауса, где выскочил и чуть ли не бегом пустился по тропинке к мастерской. Приблизившись к ней, я тут же понял, что он приходил вновь: дверь, выходившая на реку, была еще прежде выбита страшным ударом, который он нанес, стоило ему обрести свободу; теперь же разломана была часть кирпичной стены рядом с нею, а на глинистой дорожке, ведущей к причалу, валялись куски битого стекла. Я замедлил шаг; мгновенным побуждением моим было бежать или, по крайней мере, спрятаться. Но некое более серьезное чувство — ответственности ли, смирения ли, не знаю — взяло надо мною верх. Я направился к мастерской и вошел через оставленную им зияющую дыру. Помещение было в полнейшем беспорядке: огромные электрические колонны лежали, перевернутые, на полу, приборы для опытов были уничтожены — основательно, на совесть. Записки и бумаги мои, а также кое-какие счета за доставку электрических машин пропали со стола; исчезли и плащ со шляпою, брошенные мною в ту ужасную ночь. Отомстивши таким образом, он покинул место своего второго рождения.

Я пребывал в состоянии боязливой нерешительности. Он забрал касавшиеся всех моих экспериментов записи, рука его уничтожила приборы, но что проку было в них теперь? Работа моя была окончена — или, вернее, оборвана — с появлением живого существа. Более делать было нечего. Тогда я решился уйти из мастерской с тем, чтобы никогда не возвращаться. Мне представлялось, как она превращается в развалины, становится пристанищем питающихся падалью животных и морских птиц — то было лучше, чем видеть, как на этой проклятой земле вырастают новые поселения. Для меня она на веки вечные останется местом печальных воспоминаний.

Я пошел назад улицами знакомыми и незнакомыми, охваченный опасением, что «ужасный дух ночной» и впрямь где-то позади меня; были моменты, когда меня пугала собственная тень, несколько раз я в ужасе оборачивался. Часто в проулках и улицах, что побезлюднее, слышалось мне эхо шагов, и я вновь со страхом оглядывался. Когда я наконец оказался на Джермин-стрит, выражения лица Фреда довольно было, чтобы понять, что за беспокойство я пережил.

— Вид у вас — будто вам лукавый повстречался.

— Нет. Не повстречался.

— К вам тот джентльмен заходил.

— Джентльмен? Что за джентльмен?

На миг я вообразил, будто он говорит о существе. Фреда, казалось, не на шутку встревожил мой отклик.

— Вот этот, сэр, только и всего — было бы о чем волноваться.

Он протянул мне визитную карточку, на которой Биши нацарапал записку. Суть ее заключалась в том, что они с Гарриет намеревались посетить меня ранним вечером того же дня: «Мы хотим вам кое-что показать — точнее, кое-кого».

Я как мог подготовился к их приходу. Чтобы успокоиться, я принял ложку опийной настойки. С преимуществами этого снадобья меня познакомила миссис Шуберри — она, по всей видимости, лечила меня им не скупясь, когда я был прикован к постели.

— Ни с чем не сравнится, — сказала она перед тем, как уйти. — Надежнее выпивки и душу лучше успокаивает.

Я и впрямь нашел это средство целительным для израненных нервов и, когда Фред объявил о прибытии Биши и Гарриет, отмерил себе еще одну дозу смеси. Гарриет я не видал с тех пор, как они бежали к Озерам, и вид ее свидетельствовал о том, что брак весьма пошел ей на пользу. Она была оживленнее и увереннее, нежели мне помнилось; тому несомненно способствовал младенец, которого она держала на руках.

— Это Элайза, — сказала она. — Элайза Ианте.

— Не первое из моих произведений, Виктор, но прекраснейшее.

Разница между творением Биши и моим собственным была столь велика, что я готов был зарыдать. Вслед за ними по лестнице поднялась молодая женщина, которой меня не представили; я решил, что это кормилица, и действительно, Гарриет вскоре отдала ей ребенка, приласкавши.

— Вы изменились, — сказала мне Гарриет, когда я провел их в гостиную. — Стали серьезнее с виду. Вы более не юноша.

— С тех пор как мы виделись в последний раз, я многое испытал.

— Вот как?

— Но все это не имеет значения. Биши, расскажите мне, что за новости в мире.

— Всегдашний перечень преступлений и бедствий. Вы не читаете публичных изданий? — Я покачал головой. — Стало быть, вы ничего не слыхали о беспорядках?

— Я веду существование уединенное.

— Мы устраиваем подписку в пользу семей резчиков по дереву. — Вид у меня был, верно, удивленный. — Вы, Виктор, не от мира сего — вам следует перемениться. В Йорке на прошлой неделе казнены были четырнадцать резчиков. Преступление их состояло в том, что они желали найти работу.

Далее он набросился на то чрезмерное уважение, какое люди испытывают к собственности, и принялся подкреплять свои аргументы примерами из греческой истории. Гарриет с кормилицей сидели, обмениваясь репликами о младенце. Монолог его напомнил о наших вечерах в Оксфорде и, как ни странно, ободрил меня.

— То же и с нами: Гарриет не моя собственность, — поведал он мне. — Ианте не моя собственность. Любовь свободна, Виктор. Самая сущность ее — свобода, несовместимая с подчинением, ревностью и страхом.

— Вашей жене, несомненно, приятно это слышать.

Назад Дальше