Предполагаем жить - Екимов Борис Петрович 9 стр.


Опять исхитрялись: в левадах ямы копали, там солили. Какая-то страсть. А деваться некуда: надо детву кормить. Вспоминать тошно.

Николай опустил на минуту весла, закурил. Вспоминать и впрямь было несладко. Да и к чему сердце рвать? Оно и так надорватое. Просто к слову пришлось, зацепило – и пошло-поехало. Вроде расскажешь – и на душе легче. Но всего не расскажешь… Как потом приходилось жить, когда колхоз совсем развалился. А копейку надо добывать. И началось: московские стройки да питерские стройки… Зима, непогода… Изо дня в день до костей промерзаешь. Тем более дома – высокие: десять этажей да двадцать этажей. Там ветер-наждак просекает насквозь.

Промерзнешь, как сухарь, и ночью не согреешься в какой-нибудь конуре-бытовке. Кормежка – собачья: изо дня в день вонючий "Ролтон".

Копейку бережешь для семьи. Иначе зачем и ехал сюда. Десятый этаж да двадцатый этаж. Воет ветер в небоскребе-коробке. Леденелые ступени, площадки. Ночные смены. Тусклые лампочки. Лазишь по хлипким трапам да лесам: вниз лучше не глядеть. Рухнешь, костей не соберешь. Да и кто будет собирать. В подземном гараже прикопают. Там этих костей…

Работаешь. Обещают златые горы, а потом платят гроши, да еще с упреком: "Ты чего хотел? Работать как черный, а получать как белый?"

А все равно едешь. Куда деваться? Потом уж прибился к железной дороге, на станцию. Сотня верст, считай – рядом.

О прошлом вспоминать было несладко. Тем более рассказывать. И к чему? Поймет ли сытый голодного? А если поймет, то как? Мол, жалобят-ся, чего-то просят у богатой городской родни.

Но городской гость вовсе об этом не думал. Казалось, он ни о чем не думал. Слушал слова горестные, но душа внимала иному, все более погружаясь в ночную тишину и покой давно не веданные. Поплескивали весла, чуть слышно журчала вода за кормой, свиваясь ленивыми воронками, в камышах порой полошилась птица; но эти слабые звуки не могли потревожить огромный и тихий мир земли, воды, неба, воедино слитый ночною тьмой. Так нужен был этот покой душе и так сладок, что более ничего не вмещалось: чужие речи и чужие беды. Их много, их всегда было и будет много, пока душа не поймет, что главное – вовсе в ином и порою – рядом.

Рядом, где-то у берега, неожиданно вспыхнул фонарь, белым длинным лучом пересекая просторный залив и лодку. Вспыхнул – и погас.

Мужской голос спросил:

– Ты что ли, Николай?

– Он самый. Сетчонку хочу постановить. Гость городской приехал, племяш.

– Утром снимешь?

– Сниму, сниму. Мне уезжать на вахту.

– Гляди. А то повадились: постановят – и на век. Рыба тухнет, онда тры, бобры губятся. Запутляются. И капец.

– Нет. Я всегда снимаю.

– А это какой же племяш? Не Хабаров?

– Хабаров. Илюшка.

– Докторов сын… – И вздох, над водою так явственно слышимый. – А он, случаем, не доктор? Жалко… – А потом спокойное: – Если доброго ничего не поднимете, пусть ко мне надбежит. На уху найдем. И кой-чего еще, покусачее. – Невидимый собеседник хохотнул и смолк.

На том разговор и кончился. Поплыли дальше.

– Это кто? – тихо спросил Илья. – Рыбинспекция?..

– Нет, – засмеялся Николай. – Это хозяин. А мы залезли в речку к нему. Потом… – смял он разговор.

Так же во тьме, ошупкою Николай поставил сетку: греб помаленьку, попуская с кормы сложенную дель. Бухали временами грузила-камни. Он сетку поставил, потом решил:

– Заодно уж и раколовки… Они тут у меня прихороненные. Причалив к берегу, он вышел. Захрустели сухие ветки. Скоро вернулся.

– Тут раки попадаются. Девчатам побаловаться. И тебе. Андрюшка их тоже ест, аж чмокает, вроде сладко. Ракушков наберем. Раки их любят.

Он посветил недолго фонариком по мелкой воде, набирая ракушек. И снова во тьме шуршал и хлюпал, угребался веслами. А потом закурил и сказал:

– Вот и все дела. Надо поглядеть, где постановил раколовки. А то за втра и не сыщешь. Бывало такое.

Он включил фонарь и ярким белым лучом пробежал по камышам да береговым вербам, задевая воду и лодку и ослепляя глаза. Недолго посветил и выключил. И тогда разом, словно открылась ночь: темная вода, темная земля и не в пример просторное, огромным куполом небо; серебряный мягкий свет его, сияние звезд и широкий, огнем полыхающий

Млечный Путь, от края до края.

Ленивые золотые росчерки порой рассекали небесный свод. За далеким курганом поднималась луна, и желтых масляных бликов дорожка потянулась через просторную реку к берегу левому, луговому. Там, на берегу далеком, светил костерок. Николай увидел его:

– Либо Володя Буданов стережет сетки. Архаровцев ныне много. Лишь отвернись, враз обчичекают: ни рыбы не увидишь, ни сеток.

– Это который светил? – спросил Илья.

– Нет, тот – Арчаков. Арчак… Хозяин, – уважительно произнес Ни колай. – Лет пять назад объявился. Но он – наш, коренной, за речкой его родный хутор. Он работал в милиции, по-моему, до капитана дослу жился. А потом подался на Север. К газовикам ли, к нефтяникам. В службу безопасности. Так вроде… В отпуск приезжал. А потом прибыл навовсе. Сказал: спокойно пожить хочу, мол, надоело на нынешнюю жизнь глядеть, обрыдло. Его владения – устье, затон. Там он – хозяин. Про него всякое мелют: кулугур, мол, секту завел беспоповскую. Думаю, брешут. Но чужая душа – потемки. За речкой было подсобное хозяйство судостроительного завода. А потом, когда все стали бросать, он остатки забрал ли, купил. Дома, вагончики, техника, какую не успели побить да пропить. Все забрал. Себе новый поставил дом. Дюже ни с кем не водится. К нам на хутор не ездит.

Своих дел хватает. У него там бахчи, огороды. Кро ликов разводит.

Жена – с ним. Мальчонку привезли. Уж чей он – не знаю. Потом еще детва объявилась, какие-то сироты. И живут. На Чибизовом яру переезд был, он его перекопал. Дамбу на Белобочке развалил. Гута-рит, нечего зря мыкаться. И правильно, я считаю, навел порядок. Туда ехали со всех краев, конный и пеший, с райцентра, с города, с Донбасса. Прут и прут. Все позагадили. Сетей капроновых полна речка. Током бьют рыбу. Взрывают. Жгут. Чего только не было. А теперь он помаленьку всех отвадил. Не проберешься туда. И ни стрельбы, ни пожаров. Разве не хорошо? Так и живет. Скотину держит. Рыбалит, охотится. Не знается ни с кем. Но народ к нему прибивается, и он их не гонит, даже примолвает. В дома селит. Феша – с Осиновки. Там уж никого не было. Лишь чечены. Обижали ее. Она пришла к Арчакову. Вместе с козами. Она всегда коз водила. С Большой Голубой – Гришаня.

Спокойный мужик, рабочий. Какие-то беженцы с ребенком. Даже фельдшер есть, тоже приблудный, вроде из Киргизии. Живут помаленьку. А болтают всякое. Болтать всегда любят. А ведь, может, и вправду надоела ему всякая погань. Нынче ведь жизнь какая… Живьем готовы грызть. Тем более он в ментовке работал. А там и вовсе… Такой народ… Сам нагляделся и натерпелся от них, когда на стройках был.

Рубашку исподнюю сымут. Не потребуют. Прямо не люди, а зверье… А у него, может, чуток совесть есть. Нагляделся, и вправду обрыдло. Вот и уехал.

Причалили. Костерок на той стороне все горел, то притухая, то высоко поднимая светлое пламя. Лодка ткнулась в мягкий берег. Но подниматься и уходить не хотелось ни одному, ни другому.

– Ты поживи… – сказал племяннику Николай. – Мы смену отбудем, потом порыбалим с тобой по-хорошему, с ночевкой, с костериком.

Сазани- ка обязательно на макуху поймаем. Он по ночам берется. Я знаю места. Порыбалим. Пока есть такая возможность. А то разговоры идут, что "Лу койл" – нефтяники – все наше займище откупили. От самого Калача до Песковатки. И вроде никого не будут туда пускать.

Лишь своих. Уже нани мают егерей, охрану… А мы будем издаля глядеть на свое, родное. Так что давай побудь напоследок. Девчат наших возьмем. Они давно просят. Съез дим за грибами, за ежевикой.

Хорошо у нас. Только все некогда. Работа…

– С костериком – это хорошо… – позавидовал Илья, глядя на огонек далекий. – С ночлегом, на берегу… Я поживу, подожду, – пообещал он. В самом деле, хотелось погреться после долгой питерской зимы, где слякоть да серое небо; и у костра не сидел он много лет, и на реке не был. Вроде нехитрая это забота, не надо за море ехать, но все как-то не выходи ло. Дела и дела. А костерок – лишь издали поглядеть, из окна городского дома, как вчера.

Посидели, повздыхали и подались к ночлегу. Лодку примыкать Николай не стал. До утра недалеко.

Во дворе их дожидалась бабушка Настя.

– Наловились, рыбаки? Где ваша рыба? – спросила она с усмешкой.

– Мы лишь поставили. Да если и не поймаем, нам обещали рыбы. Арчаков на уху даст.

– Арчаков? Перевстрели его… – И после паузы: – Давно уж их не ви дала. Они к нам ездили раньше, – объясняла она внуку. – Когда магазин был. За хлебом приходили. Маня, его жена, – хорошая женщина.

Мальчо- ночка у них, уж не знаю чей. Сначала одни жили, а теперь – целый кура- год. Детва… Девчонушка такая хорошая. Они ее посеред степи нашли, возле станицы. Какая страсть… Ехали ночью, осветили фарами. Маня говорит, глазам не поверили: дитё ползает, живое дитё.

Остановились. Забрали с собой. Думали, кто в станице отзовется, кинется, будет искать. Ни шуму, ни граху… Все молчат. Так и оставили при себе девчонушку. Это какая страсть? Дожилися. Допилися.

Детей посеред степи кидают. Сам Арчаков, он не боль но гутаристый.

Но хороший… Сирый народ из наших к нему прибивается, беженцы.

Никого не гонят. Маня смеется: "Колхоз у нас будет". Взаправди колхоз.

Илья ночевал в кухне. Как всегда, сколько помнил себя. Не дом, а эта низкая глинобитная мазанка с малыми оконцами, большой печью, запахом сухого укропа, мяты, других трав, что пучками висели на черных от времени бревенчатых балках-перерубах, над головой. И покойный отец всегда ночевал здесь. Хорошо тут спалось. Всегда.

И нынче Илья проснулся, когда утреннее солнце уже глядело в окошки.

Пахло печеным. Маленький племянник в ночной рубашке стоял возле его кровати и что-то рассказывал на своем языке: "Гу-у… Гу-у…

Угу-гу…" И засмеялся довольный, увидев, что Илья проснулся.

Вместе с малышом вышли во двор, где, несмотря на ранний час, уже кипела жизнь. Старенькие "Жигули" стояли с открытым багажником, и тетка Клава укладывала туда, словно в просторный ларь, сумки, пакеты, стеклянные банки с закруткой. Помогала ей мать. Девчата бегали на посылках.

– Буту поболе нарежьте… Николай любит лучок в окрошке.

– Откидное молоко не забудь в холодильнике.

– Коробок с яичками на сиденье. Или под ноги постановь.

– Чтобы наступить да подавить все.

Это собирались в отъезд, на рабочую смену, там две недели кормиться.

Дело серьезное.

Илья вспомнил о ночном и спросил:

– А где Николай? Сетку проверяет?

– Он уж до свету смотался, – ответила бабушка. – До чего моторный. В огороде он. Угождает девкам. "Сделай нам рыбу, сделай нам рыбу в печур ке. Мы ее любим", – передразнила она девчат и закончила: -

Порунцов им хороших. Не дают дыхнуть человеку. Обошлись бы. Давай мне этого генера ла. Одену… А то кутун потеряешь, – пригрозила она малышу.

Малыш расплылся в улыбке, переходя на руки к бабушке. Он всему улыбался, радовался, тем более в утренний час, когда светило нежаркое солнце, на дворовой да огородной зелени переливами сияла роса, временами на траву падали спелые груши со старых развесистых могучих "дулин".

В огороде, в затишке, возле летней печурки хозяйничал Николай. В открытом казане варились раки в кипящем, даже на понюх остром укропном рассоле. Рядом, из черного жестяного короба, валил кислый дым. Под коробом тлели угли.

Увидев подходившего Илью, Николай доложил с удовольствием:

– Все по плану и даже – выше. Серушки да красноперки – на жареху. Я их почистил и присолил. Бабка на завтрак пожарит. А тута, – шумно понюхал он, – пара рыбцов да три душмана. Горячего будет копчения.

По-нашему. И раки попались. Вон он идет, главный едок.

По огородной дорожке спешил к деду малый Андрюшка.

– Моя лопота… Казачок кривоногай… Так мы с тобой и не погутарили толком. Все некогда.

Николай присел, Андрюшка потянулся к нему. И они встретились лицом в лицо: задубелая темная кожа, седая щетина и нежный, еще розовый ото сна бархат детского личика.

– Гу-гу… Гу-гу-гу… – принялся толковать Андрюшка. – Гу-гу…

Николай внимательно слушал его, все понимая.

Глава VI

"У НАС СВОЯ ЖИЗНЬ"

Они уехали скоро, Клавдия и Николай. Собрались, позавтракали, и покатила старая машинешка, погромыхивая на ухабах.

Их провожали. За двором стояли молча, глядели, как с натугою поднимается машина в гору и в гору, с трудом одолевая подъем. Но выползла на курган, потом скрылась. Молчал даже малый Андрюшка, чего-то понимая.

Проводили и тогда сели завтракать. Но что-то не елось. Даже запеченную рыбу, пахучую, с подтеками сладкого жирка, и ту ковыряли нехотя.

– Чего квелитесь? – укорила девчат бабушка. – Не на век же уехали.

Приедут. А мы с вами сейчас работать зачнем и скуку развеем. Ныне у нас много работы: картошку всю перебрать, какая – скотине, какая – на еду, и с погребом заниматься. Почистить его, вынуть доски, промыть, просушить. И на подловку надо лезть, трубу мазать. – Она считала и считала дела, которых много и много, на целую жизнь.

Совсем некстати объявились гости, один за другим.

– Илюха! – кричал молодой, потрепанный мужичок. – Илюха! Ты помнишь меня? Баба Настя, постановь нам за встречу, мы с ним… Илюха, мы тебя помним! Машина твоя! "Роллс-ройс"! Дай покататься! У меня – права, все чин чином. Вплоть до танка. Когда не выпитый… – И клекот из горла, на смех не похожий.

– А когда ты не выпитый, беда бедовая? – вопрошала хозяйка двора. -

Иди с Богом. На гости с утра не приходят. С утра люди работой займаются. А вы шалаетесь, как бурлаки.

И еще один прибыл гость, вовсе страхолюдный, в диком волосе, из которого сизый нос торчал; с трудом и сипом он того же просил:

– Постановь… За приезд. Я его голопузого помню. У тебя есть, я знаю.

Выпроваживали непрошеных гостей с трудом.

Старая хозяйка горевала вслух:

– Лето, утро – самая пора в работе кипеть. А они бродят по хутору.

Бывалоча, колхозы ругали: работа тяжелая, платят мало. Она и вправду была тяжелая. А вот ныне освободились. Ходи да броди… И никто тебе слова не скажет, не укорит. Ни бригадир, ни председатель, ни милиция. Ходи да броди. Молодые, здоровые… Сгубился народ.

Наконец заперли ворота, и поплыл полегоньку день летний в делах хуторских, для старой женщины и ее помощниц привычных; для гостя городского все было внове.

Илья старался держаться поближе к бабушке, о чем-то спрашивал, что-то говорил. Другой день они были рядом, и другой день старая женщина и городской, уже взрослый внук ее исподволь, осторожно приглядывались, словно наново признавая друг друга. Так и должно было быть.

В детстве Илья часто болел, и порою летнею его отправляли на хутор: на чистый воздух, парное молоко. Но это было давно. А потом и вовсе: смерть отца, за ней – долгая разлука. Волей, неволею, но отчурались и потому словно вновь узнавали друг друга.

Старая женщина глядела на внука и лишь вздыхала: какой-то он худой да бледный. Это было понятно: кому не доведись, такая беда.

Спрашивать о чем-либо она не решалась. Про несчастье, и про невестку, и про всю ихнюю жизнь. К чему ворошить, тревожить и внука, и себя. Все это уже отгорело и словно отстранилось, становясь чужим.

И для гостя городского с детства знакомый хутор нынче виделся вовсе иным.

На хутор смотреть от кладбища, с высоты кургана, да на машине по нему проехаться – дело одно. А когда на старом велосипедишке, дребезжащем, скрипучем, он покатил по хутору, то не узнал его. Ни просторного кирпичного магазина, ни почты, ни клуба на высоком фундаменте – там кино смотрели, и школы нет с просторным, тоже высоким крыльцом, и колхозной конторы нет. Все исчезло, оставив после себя лишь кучи мусора. И потому хутор будто присел и съежился, по-стариковски умаляясь.

Лишь на хуторском майдане, как память о прошлом, торчит пупом облезлая бетонная пирамида со звездой на маковке да выгоревшим жестяным венком у подножья. А вокруг словно Мамай прошел: разбитые дома без крыш, с черными провалами окон, поваленные заборы, дикий бурьян. Безлюдье. Детишек нет. И даже собак нет. Кладбищенскую тишину тревожит лишь невеселая пьяная песня, которую понять нельзя.

Назад Дальше