Сказал: четыреста. Больше я никогда не просил в долг. И я понимаю Витькину развязность, эти «грины». Парень, кажется, не потерял совести, это — главное.
Я только успел дать ему сто долларов, он засовывал их в задний тугой карман джинсов, когда дверь кабинета открылась. Юлька:
— Я думала — мама пришла…
— А это что за явление? — он смотрел на нее во все глаза.
— Это явление зовут Юлька, — и подала ему руку. — Я знаю, кто ты. Ты здесь был, когда меня еще не было.
И вдруг мучительно покраснела. Всей ее смелости хватило на две фразы. Дочка моя…
А он хоть бы догадался не заметить. Я видел сейчас Юльку его глазами.
Длинноногое дитя. В шортах с бахромой — обрезала свои старые джинсы, — рубашка узлом завязана на животе, а мордочка детская, душа смотрит из карих Таниных глаз.
— Какие люди вырастают, пока я отсутствовал!.. Дядя Олег, это сколько же я отсутствовал? Лет пятнадцать, шестнадцать? — и оглядывал ее, как портной заказчика.
— Эй, моряк, ты слишком долго плавал! — под оценивающим взглядом в тон ему ответила Юлька.
Внизу, увидел я в окно, стоит такси, две халды крашеные, метлы рыжие, оперлись о машину спинами, ждут, и парень обезьяньего вида приплясывает перед ними. И — наше дитя.
Потом я так же сверху видел, как появился Виктор, как они враз оживились, полезли в такси, захлопывались дверцы, такси отъехало.
— Это — он? — Юлька принесла фотографию и показывала мне: Таня, он, я. Все это до ее рождения. — Какой смешной!
И рассмеялась. Почти тут же пришла Таня:
— Ты что ж задержать его не мог? Я бы хоть посмотрела. В детстве такой это был хороший мальчик.
Ему деньги жгли задницу, твоему мальчику, хотелось сказать мне. Но сказал только:
— В детстве все мы хорошие.
Таня внимательно посмотрела на меня, спросила Юльку:
— Как он тебе показался?
— Волк!
И, захохотав, убежала к себе, сверкая босыми пятками.
Таня сказала:
— Могу представить себе, с каким лицом ты его встретил.
— Ты бы видела, какие девки ждали его внизу.
— А ты в его возрасте был, конечно, святой.
— Ну уж во всяком случае…
— Брось, пожалуйста, мне все понятно. Когда что-то хоть краем касается твоей дочери, ты становишься невменяемым.
Я не ответил. Разумеется, про деньги я ей не сказал. Но весь этот месяц я помнил и ждал. Не денег ждал, главное проверялось, ведь не чужой он мне.
День в день (впрочем, в этот день я как раз забыл и думать) подъезжаю я на своих потрепанных «Жигулях» к дому, Витька сидит на скамеечке, курит. Вид потасканный, небрит, какой-то вроде озябший. Я запирал машину, когда он подошел:
— Дядя Олег, ничего, что деревянными? По курсу.
А я, честно говоря, ждал: сейчас попросит еще, вот чего я ждал, судя по его виду.
— Тут двадцати пяти рублей не хватает, — предупредил он.
— Давай так, — сказал я, включая сигнализацию. — Тебе они сейчас нужны, оставь себе. Отдашь, когда сможешь.
Он поколебался:
— Честно?
— И пойдем к нам. Мне в тот раз от Тани досталось.
— В таком виде?
— А что вид? Будущий нобелевский лауреат грузил дрова. Или ты цемент разгружал?
Кстати, мама когда возвращается?
— Там дело сложное, этот какое-то назначение высиживает. Ждет. Я бы сейчас пивка холодненького. Для души.
Мы взяли в магазине несколько бутылок пива. Дома никого не было: Юлька — в школе, Таня в своей школе. Пиво было тепловатое, но пару бутылок мы открыли, остальные поставили в холодильник.
— В ванной моя бритва, — сказал я. — Брейся, купайся, часок поспишь, пока все придут.
Он искупался, постирал носки, хотел было надеть их сырыми, мол, на ноге высохнут, но я дал ему свои, новые. Уложил его в кабинете на том самом диване, принес подушку, плед.
— Погружаюсь в детство золотое, — сказал он и укрылся с ухом, как бывало. Он проспал часа три, и в доме все это время ходили на цыпочках. Я объяснил, что всю ночь он разгружал мешки с сахаром. С каким сахаром? С гуманитарным, разумеется…
— Никогда в жизни так не спал! — объявил Витька, проснувшись.
Таня узнавала его и не узнавала. Потом мы все четверо обедали на кухне. Я всегда хотел, чтобы у меня были сын и дочь. Я смотрел на них и чувствовал: блаженная тишина снизошла на нас. За столом о чем-то говорили, смеялись, он, как старший брат, смотрел на Юльку, а я слышал эту ниспосланную мне тишину.
Вечером в комнате у Юльки слышна была музыка и негромкие их голоса. Мы с Таней смотрели телевизор. Я вдруг обнял Таню. В двенадцатом часу все так же дверь в комнату Юльки была закрыта, слышна была музыка.
— Двенадцатый час, — сказал я.
— Ну и что? — сказала Таня.
— Двенадцатый час, ты понимаешь? И даже без двадцати пяти двенадцать.
— Возьми ружье и стань рядом со своей дочерью.
— Ей семнадцати еще нет.
— Ты и в двадцать будешь сторожить ее.
— Ну о чем можно столько разговаривать?
— Значит, им интересно.
В половине первого я все же не выдержал:
— Юля! — позвал я строго.
Она тут же выскочила:
— Что?
Такой хорошенькой я ее, кажется, еще никогда не видел.
— Половина первого, — сказал я и показал на часы.
— Вы хотите спать? Идите спать. Мы вам не мешаем.
И закрыла передо мной дверь.
Ночевал Витя в кабинете, на диване, Таня постелила ему. Мы встаем рано, и мимо двери кабинета все ходили тихо. Но когда завтрак был готов, Таня сказала:
— Пойди, разбуди его.
На диване лежала аккуратно сложенная постель и записка: «Спасибо за все. Можно я позвоню?» И гадать не нужно, что подняло и позвало его спозаранку.
Прошел день, высохшие носки его висели в ванной на капроновой струне. И месяц прошел, мне жаль было смотреть на мою дочь. Прошли все четыре времени года, четыре российских беды: осень, зима, весна, лето. Он не позвонил. Как-то из автомобиля я увидел его на улице, в компании, в толпе прохожих.
Глава IХ
Был день рождения Юльки, гостей ожидалось ровно двенадцать человек, нам с матерью предложено было поехать, например, к приятелям на дачу, весна, все распукается (так она в детстве произносила «распускается»), вы же любите природу, почему вам не поехать на дачу? Или, например — покататься на речном трамвае, почему вам не покататься? А уж если вы такие скучные и ничего не хотите, я знаю, такие родители бывают, тогда сидите в комнате, смотрите телевизор. Из всех вариантов этот — наихудший.
То и дело звонил телефон, трубку хватала Юлька, но в этот раз она несла блюдо с закусками и крикнула: «Ма, возьми!». Таня сняла трубку на кухне и сразу же положила ее рядом с телефоном. Сказала громко:
— Это когда-нибудь кончится?
Я понял, кто звонит. В конце концов, могла бы сказать, его нет: такой день все-таки.
Но до этого она не опустится. Я пошел в кабинет:
— Положи трубку.
— Это — меня? — кричала Юлька.
— Это — отцу звонят.
— Слушаю, — сказал я.
В трубке рыдали. На столе у меня — маленькая чугунная копия памятника Пушкину работы Аникушина, он стоит перед Русским музеем. Я могу смотреть на него бесконечно. Я смотрел и ждал.
— Что случилось, Надя?
— Ви-итя разби-и-ился!
— Он жив?
— Я не знаю. Я ничего не знаю. Пойми, я — одна!
— Я сейчас еду.
Я записал адрес, проверил по карманам: ключи от машины, ключи от дома, документы, деньги. Тане сказал, в чем дело.
— И ты в это веришь?
Она так ненавидела эту женщину — за меня, за Витьку, — что на миг ей затмило разум.
— Юльке, пожалуйста, не говори. Придумай что-нибудь.
— Не мчись! — но это уже вслед мне, на лестнице.
Я долго стоял в пробке на набережной у Кремля. Если был бы мобильный телефон, я бы сказал Наде: обзвони пока что больницы, милицию — о несчастных случаях…
Конечно, был выпивши, с девками… Я даже не спросил, где это случилось: в городе, за городом?
Кто-то въезжал в их подъезд, все было загромождено вещами, в лифт устанавливали мягкие кресла. В нашем доме тоже одну за другой скупают квартиры, въезжают и сейчас же — евроремонт, весь дом грохочет и сотрясается. Я взбежал на шестой этаж, позвонил. Надя открыла мгновенно. Узнать ее было невозможно. Я никогда не видел, чтобы человека так била дрожь.
— Он — в Склифосовского, — выговорила она, стуча зубами, придерживая подбородок рукой.
— Выпей что-нибудь. Валерьянка есть? Валокордин?
Я не знал, где у них — что. Аптечка оказалась за дверью, в коридоре, на стене. Я плеснул в рюмку на глаз валокордина. Нашлась пачка седуксена:
— Тоже прими!
— Митя запретил давать ему ключи от машины. Как я могла не дать? Я отняла у него детство.
Мы уже ползли по набережной: проедем — станем, проедем — станем. Ездить по Москве стало невозможно, и все прибывают, прибывают иномарки. Как назло, еще и сцепление плохо выжималось. Вода в Москве-реке слепила на солнце. Встречно наплывал белый пароход, палубы полны народа, гремела музыка. Это уже замечено: когда у тебя несчастье, мир веселится. Я соображал, как нам лучше выскочить на Садовое кольцо.
— На какой машине он был? — спросил я.
— Японская.
Скоростная машина. Хорошо, что остался жив. Хорошо, если не останется калекой.
— Он был один?
— Ах, я не знаю. Я ничего не знаю.
Потом выяснится, с ним была женщина. Ее чуть поцарапало. Она плечом выбила дверцу, выскочила из машины и убежала. Чья-то верная жена.
В больнице Надю опять начала бить дрожь. И не она, врач, а я ходил узнавать, долго ждал хирурга. Он вышел в том, в чем делал операцию: в голубой полотняной рубашке с короткими рукавами и вырезом на шее, в таких же полотняных штанах, в шапочке на голове:
— Вы — отец?
— Отчим…
— Радовать нечем. Тяжелое сотрясение мозга, сломана ключица, два ребра, сложный перелом голени. Сейчас он в реанимации.
— Можно матери хоть краем глаза?..
— Нельзя и незачем. Слушайте, все относительно. Сейчас оперировал мальчика…
Запишите телефон, звоните.
Надя сказала, что она отсюда никуда не уйдет, не оставит его, она будет здесь всю ночь. Она вскакивала к каждой пробегавшей медсестре, пыталась что-то узнавать, совала деньги. Потом она ходила к хирургу, который уже уехал домой, к заведующей отделением, куда-то и я ходил по ее просьбе, что-то врал ей, в конце концов мне удалось ее увезти. Был уже поздний вечер.
— Ты не оставишь меня? — сказала она, когда мы были у ее подъезда. — Впереди — целая ночь. Одна я сойду с ума.
Я не стал спрашивать, где этот, как называл его Витя, я покорился.
— Прости меня…
Я ставил машину, издали увидел Надю под козырьком подъезда, такую несчастную, такую одинокую в свете фонаря.
Новые жильцы уже въехали, подъезд был свободен, мы поднялись лифтом. Надя никак не могла попасть ключом в замок, в конце концов дверь открыл я. Руки у нее были ледяные.
Я сразу же позвонил Тане, сказал, что Виктор жив, в реанимации.
— Но ты, наконец, едешь домой?
— Я звоню из ординаторской, — соврал я. — Мне разрешили… Пока мы будем здесь.
Таня положила трубку.
Ужасно хотелось пить, все пересохло. Я выпил две кружки воды из-под крана.
— Я сейчас поставлю чай, — сказала Надя. И забыла. Она ходила, запустив пальцы в виски:
— Боже мой, боже мой, за что? Почему это должно было именно с ним случиться? Со мной? Я вырвала его оттуда, он чуть было там не пристрастился к наркотикам. У него так хорошо все здесь шло. Они делали эту работу… я тебе говорила…
Профессор так хвалил его… Сотрясение мозга! Скажи, ты мне всю правду сказал?
— Даю тебе слово.
Конечно, я не сказал ей всего.
— Поклянись дочерью!
— Надя, что ты говоришь? Подумай все-таки…
— Прости. Я плохо соображаю. Я ничего не соображаю сейчас!
— Он здесь один жил?
— Но у него в Москве отец есть, в конце-то концов. Я высылала ему на жизнь.
Молодой парень, один, в этой огромной квартире…
Надя достала коньяк, стопки. Мельком увидела себя в зеркале бара и, потушив верхний яркий свет, — глаза режет! — включила торшер в углу.
— Выпей. Я замучила тебя.
Она попробовала налить, стекло звякало о стекло. Налил я. Мы выпили.
— Возьми в холодильнике что-нибудь, там все есть. Закуси. Я ничего есть не могу.
Мы выпили еще.
Доставая из бара коробку шоколадных конфет, Надя уже пристально глянула на себя в зеркало:
— Ты смотришь вот это? — она провела рукой от щек к шее. — Это я подтяну. Там прекрасно это делают. Впрочем, здесь тоже научились. А ты невнимателен, — она пальцем тронула горбинку у себя на носу.
— Я хотел еще в тот раз спросить.
— Это мой идиот решил показать мне Италию и сам сел за руль. Вот — результат. Но там способны делать чудеса. Только еще шрамчик остался. Под прической. Его не видно. И тоже было сотрясение мозга. Это меня сейчас немного обнадеживает.
Во дворе завыла машина.
— Не твоя?
Я посмотрел в окно. Выл и брызгал огнями во все четыре стороны «мерседес» у соседнего подъезда.
— И так каждую ночь, — сказала Надя. — Полон двор дорогих иностранных машин.
Такое быстрое превращение. Откуда? Стоит пройти мимо, она уже воет. Боже мой, боже мой, представляю, что с ним будет, когда он вернется и узнает. Он с нее пылинки сдувал. Ему сейчас предлагают — послом в Киргизию. Или что-то вроде. Я ему сказала: туда он поедет один.
И попросила:
— Позвони.
Я позвонил медсестре на пост: ей я оставил деньги. Сонным голосом она сказала, что состояние такое же, она только что подходила к нему. Наде я сказал, что — лучше, сестра только что оттуда, поила его. В порыве она поцеловала меня, дохнув шоколадом и табачным перегаром:
— Ты мой единственный настоящий друг! За всю жизнь — единственный! Я недавно вспоминала… Мы возвращались с тобой поздно, уже трамваи не ходили. И вдруг — грузовой трамвай, две площадки с песком. Ты вскочил, натянул веревку от дуги, я тоже впрыгнула. Какие молодые мы были! Вожатый кричит нам что-то из своей стеклянной кабины, а трамвай идет, нас на задней площадке кидает друг к другу, ты говоришь: какой умный трамвай!.. И теперь, в больнице, все взял на себя. Так только — за родного сына.
Она притянула мою голову к себе, поцеловала благодарно. И — еще, но уже длительно, как когда-то. Я постарался не понять. Я боялся обидеть ее. Надя закурила длинную, из табачных листьев, тонкую сигарету, встала, пошла на кухню.
Принесла ветчину, сыр, доску с нарезанным хлебом.
— Ешь. Ты голодный. Между прочим, ты всегда был недогадлив. Это — твоя особенность. Ешь.
И налила мне стопку. Рука ее уже не дрожала, горлышко бутылки не звякало о стекло.
— Ты извини, я должна переодеться. Снять с себя все эти подпруги. Не могу.
Я остался один за столом. Розовый, влажный квадрат прессованной ветчины, сыр швейцарский целым куском на фаянсовой доске, хлеб, тонко нарезанный. Увидев все это, я только теперь почувствовал, что жутко хочу есть. Я выпил, закусил ломтиком сыра, закурил. Надя вернулась в шелковом китайском стеганом халате до пят, в парчовых, с загнутыми вверх носами туфлях на босу ногу, отсела на диван в углу гостиной. Поставив рядом с собой пепельницу, курила. В сущности, она уже справилась с собой. Я хотел сказать, что я, пожалуй, поеду, но в этот момент заговорила она:
— Нет, какая я дура! Какая идиотка! Всю жизнь я хотела видеть рядом с собой такого человека, каким был мой отец. Но таких нет, не бывает больше. Ты думаешь, этот сам всего добился, сам повез меня в Италию? Я за него сделала его карьеру.
Я! А у меня уже готова была кандидатская. Я могла бы защитить докторскую, мне прочили будущее. Но — рабское наше воспитание. Так нас воспитывали столетиями: муж, а ты — за мужем. Я смотрю здесь на молодых, я им завидую: женщины ярче мужчин. Мужчины выродились. Ох, какая идиотка! Вот теперь его сошлют в эти степи, я это название даже разгрызть не могу, куда его сошлют: Кыргызстан… Я ему уже сказала… — она пересела нога на ногу, тщательно запахнулась. — Ты думаешь, вы правите миром? Миром повсюду правят женщины. Но у нас — из-за спины мужа. И только — из-за спины. А на сцене — вы. Так надо, чтоб хоть смотрелся на сцене. А то же — стыд и срам. А рот раскроет… Витя — вот моя надежда и гордость. Вот кто смог бы, — она заплакала. — Он действительно талантлив, ты не знаешь. Но я не могла разорваться.