Розовый свет торшера едва достигал туда, где она сидела. На итальянском, под старину, диване, какие теперь в большом количестве продаются у нас, в шелковом китайском халате с драконами, постриженная под мальчика, с высветленными, как теперь это называют, тонированными локонами-перышками, сидела сгорбленная старушка с маленькой после стрижки головой, сморкалась в крошечный платочек.
— Завтра я привезу туда профессора. Переломы срастутся, Бог даст, — она мелко перекрестилась, раньше в ней этого я не знал. — И сотрясение мозга, если вылежать… Я другого боюсь…
Она не сказала, чего боится, но я понял ее. Я думал о том же. Сломанная кость срастется, а вот если человек сломался…
Когда я вернулся домой, Таня не спала:
— Хороший день рождения устроил ты своей дочери. Семнадцать лет… И что, вот так будет продолжаться всю жизнь?
Но ни оправдываться, ни успокаивать я сейчас не мог.
Глава Х
В одно из посещений я чуть не столкнулся с отцом Виктора во дворе больницы. Я шел, задумавшись, и, уже пройдя, оглянулся: что-то толкнуло меня. Старый человек удалялся к воротам, с лысого затылка свесилась седая косица. Он тоже оглянулся.
Мы узнали друг друга. Последний раз я видел его в дождь: он стоял под зонтом, читал книгу и ногой тихонько подкачивал коляску. И вот он идет от сына, а я — к его сыну.
Виктор в байковом больничном халате сидел на скамейке в саду, костыль опер о скамейку, на него положил гипсовую вытянутую ногу. Мне явно не обрадовался. Я поставил на скамейку то, что прислала Таня:
— Пирожки еще теплые, учти…
Он нетерпеливо поглядывал на дверь в отделение, чего-то ждал, разговор не получался. Я видел, он нервничает. Вдруг в двери показалась молоденькая сестра в белом халате. Ох, как он подхватился, как поскакал на костылях, поджимая гипсовую ногу. На крыльцо взлетел. Я сидел, ждал. Вернулся оттуда совершенно другой человек. Так с похмелья оживают после первой рюмки. Но от него не пахло.
— Дядя Олег, я все понимаю. Ты не старайся, ну что вы все напрягаетесь объяснять мне. Даже мне жаль вас. Ребята возвращаются без рук, без ног, а у меня всего-то левая нога… Ну, кривая, ну, короче, ну, вытянут. Правильно я говорю?
Мне показалось, зрачки его расширены. Но, может, это только показалось. Он дружески хлопнул меня по колену:
— Вот пирожки — это дело. Хорошая у тебя жена, поблагодари ее. Я только есть не хочу.
И говорил, говорил, говорил, такой враз повеселевший. Потом я ушел, и, когда шел по двору, случайно увидел в окне второго этажа ту самую молоденькую медсестру.
Она плакала, а врач в шапочке что-то зло говорил ей и грозил пальцем.
В недавнем прошлом новенький, глянцевый, а теперь поблекший на солнце мой «жигуленок» ждал меня у бровки тротуара. Я сел, вставил ключ зажигания и вдруг в переднее стекло увидел мою дочь. В спортивном костюме, в кроссовках, с кошелкой в руке, она шла, торжествующая, счастливая, не шла, летела туда, откуда только что я вышел.
Дома я спросил Таню:
— Ты знала?
— Знала.
— Но он — наркоман! Я только что видел… Ты понимаешь, что это такое? И алкоголик!
— Не кричи и не делай страшные глаза. Тем более не вздумай кричать на дочь, если не хочешь потерять ее.
— Ты хоть понимаешь, на что она идет?
— Она пока еще ни на что не идет. Но если… Ни ты, ни я ничего не сможем изменить. Ты плохо знаешь свою дочь. Ты любишь ее безумно. Но ты не знаешь ее.
— Твое спокойствие!.. — закричал я.
И увидел, как теща срочно начала одеваться на улицу.
— Мама, мы не ссоримся, — крикнула Таня.
— Я просто хочу пройтись.
— Мы уже помирились.
Но она зачем-то взяла зонтик.
За годы совместной жизни характер нашей тещи претерпел немыслимые изменения: из воинственной, готовой в любой момент стать на защиту дочери она стала кроткой и, как правило, брала мою сторону. Таню это обижало, поначалу она плакала, потом поняла мать. И если в доме чуть только запахнет ссорой, теща сразу же одевалась идти на улицу.
Но в этот раз ей пришлось гулять долго.
Глава XI
Больше всех на свете любила теща, конечно, внучку, Юльку. Но когда в доме все хорошо, она решалась ненадолго оставить нас — не знаю, как вы без меня тут будете, представить себе не могу! — и ехала за границу: пожила у сына в Харькове — в загранице побыла. Теперь собиралась в Молдавию, в Бельцы, к младшей дочери, и Таня дала мне список подарков. Мне доверяли покупать мелочи, а главное, особенно — молодежное, выбирали они вдвоем с Юлькой. И вот я остановил машину у магазина «Спорт» на улице Горького и пошел туда со списком в руке. А когда вернулся, стал было открывать дверцу- открыто. И машина не угнана. И приемник цел. Чудеса! Вот что бывает, когда голова ерундой занята. Я сел во вновь обретенный мой «жигуленок», впервые испытав к нему нежность, снял с ручника и тут слышу: кто-то дышит у меня за спиной.
— А машину, дорогой товарищ, надо закрывать. Сказано: плохо не клади, во грех не вводи. Пришлось сесть, охранять, понимаешь…
Виктор. В зеркале заднего вида — Виктор. С бородкой. Я обернулся к нему на сиденьи, и, когда оборачивался, прострелило шею.
— Пересядь, чтоб я тебя видел.
Он подвинулся на сиденьи и палочку протащил за собой.
— Хороши мы с тобой: один с палочкой, другой шею не повернет…
Тут только я заметил прядку седины в бороде у него.
— А это откуда?
— От ума и от переживаний, от чего же еще? За наше родное правительство переживаю: все ли есть у него, так ли ублажены? Нас много, а оно — одно, должны мы о нем заботиться? Раз! За народных избранников — то же самое…
— Не пустословь, — я тронул машину, и мы покатили в общем потоке. Локтями он опирался о спинку пустого сиденья впереди, выставил бородку. Миновали площадь Маяковского. Когда-то здесь, в ресторане «София», Надя попросила меня взять на лето его, шестилетнего.
— Как мама? — спросил я.
— Мать ничего-о. Впрочем, я ее давно не видел.
— Ты что, не с ними живешь?
— Ты меня удивляешь. Москва — столица нашей родины, центр семи морей. Или с морями я что-то наврал? И чтобы мне в Москве жить было негде!
У Пушкинской площади, на доезжая Тверского бульвара, я свернул направо и на Большой Бронной мы стали:
— Рассказывай, — сказал я.
— А что рассказывать? — и вдруг пропел частушку: «Я не знаю, как у ва-ас, / А у нас в Киргизи-и / Девяносто лет старуха / Комадир дивизи-и». Вот он оттуда приехал, вызвали зачем-то. Матери дома не было. И произошел у нас с ним милый разговор. Через цепочку. Он мне дверь на цепочку открыл: «Чтоб ноги твоей здесь больше не было! Если ты любишь мать, ты уйдешь!». А я люблю мать. Она у меня хорошая. Только ей в жизни не везет. Да чтоб еще я ей жизнь портил! Ладно, все это — дела давно минувших дней, преданья старины глубокой. Хочешь, расскажу анекдот?
Он был трезв, джинсовый костюм на нем отглажен чьими-то стараниями.
— Не люблю я анекдоты и не запоминаю.
— Нет, ты послушай. В нем смысл есть. Профсоюзный деятель ночью поцелуем разбудил жену: «Я — по тому же вопросу…». Дядя Олег, я к тебе- по тому же вопросу.
И тут я спросил его, а спросить об этом было для меня, как через себя переступить:
— Ты с Юлькой видишься? Только не ври.
Он полез за пазуху:
— Вот те крест!
И действительно показал мне маленький белый крестик.
— С каких это пор?
— Да это — медсестренка в больнице. Сняла с шеи, дурочка, говорит — старинный: «Он тебя спасет…» Мой грех, из-за меня работу потеряла.
— Витька, милый, тебя действительно надо спасать!
— Дядя Олег! Можешь дать, дай. Но только не надо меня воспитывать.
Он взялся за ручку дверцы. И я отдал ему все, что у меня было, откупился, по сути дела. Видел, как он похромал с палочкой, не оглянувшись ни разу.
Медсестренка… Наверное, та, что плакала в окне второго этажа, а врач грозил ей.
Влюбилась дурочка, колола ему наркотики. Не моя, чья-то дочь.
Глава ХII
Я люблю возвращаться домой, когда дома Юлька. Бывало, школьницей, после занятий, она, еще до дома не дойдя, выпалит матери по телефону-автомату все новости, а дома — еще раз, и голосок радостный, звонкий, иногда я тайком включал магнитофон.
Теперь у нее с матерью — свои разговоры, с бабушкой она любит уютно посекретничать на кухне, а мне достаточно и того, что она есть. Никогда не думал, представить себе не мог, что она столько будет значить в моей жизни. Сегодня Таня вернется поздно, тещи нет, а это значит, ухаживать за мной и накрывать на стол будет Юлька.
Я открыл ключом дверь, еще света не успел зажечь:
— Папа, это — ты? Я заперлась в комнате, он у двери лежит. Только ничего не делай с ним, он ничего мне не сделал.
Споткнувшись о чью-то ногу, чуть голову не разбив, я зажег свет. Придавив собой дверь, полулежал Виктор, голова свесилась, из отвисшей губы на грудь стекала слюна. Не помня себя, я схватил его, поволок к входной двери.
— Отец, не будь зверем! — кричала Юлька.
Но даже не голос ее, а его худые лопатки, ребра, острые позвонки на спине- долго я потом их чувствовал — вот что остановило меня. Я втащил его в кабинет, одна его нога была в ботинке, другая — в продранном носке, так он и по улице шел. У дивана, на коврике, я оставил его лежать, сунул под голову диванную подушку.
Даже на дочь свою я не мог сейчас смотреть. Потом пришла Таня. Она щупала ему пульс, стоя перед ним на коленях, подымала веки, как мертвому.
— Надо вызвать врача!
— Ничего не надо.
— Потому, что не твой сын!
Я задрал ему рукав и показал Тане его вены, все исколотые:
— Тебе понятно? И еще водкой разит.
— Он может умереть!
— Отоспится.
— Так позвони ей хотя бы.
— И ей звонить не буду.
Вот так — до половины ночи. Таня подходила слушать, дышит ли, опять щупала пульс, требовала, чтобы я переложил его на диван. И — Боже мой, Боже мой, что делать?
Такой был мальчик!.. Я сидел на кухне, чтобы не слышать всего этого, курил, не зажигая света. Вдруг легкой тенью, в халатике- Юлька.
— Отец, я люблю тебя.
Я только успел почувствовать поцелуй и жар ее щеки. А ее уже не было.
Легли мы спать под утро. Мне послышался во сне щелчок английского замка. Но голова, как пьяная, не сразу оторвал себя от подушки. Вышел. Виктора не было. В кабинете валялся его ботинок. Он ушел в моих тапочках.
Глава ХIII
Поздняя осень 199… года. Я вышел из метро, подпираемый в спину теплым его дыханием. День был предзимний, темные снеговые тучи сели на золотой шпиль высотного здания, на верхние его этажи, там, должно быть, зажгли электричество.
И ощутимо было в воздухе уже близкое дыхание снега.
Я шел домой. Крытый грузовой фургон, объезжая что-то, заслонил все впереди, а когда проехал, я увидел то, что объезжал он, притормаживая: перед аркой, ногами на проезжей части, лежал на земле голый человек. Он лежал на своей распластанной под ним, разрезанной одежде, а другой человек, в черном прорезиненном плаще и остроконечном капюшоне, что-то делал над ним, как черный грач. И белая с красными крестами машина «Скорой помощи» стояла рядом. Все это было непонятно и жутко. Голое тело на земле, измазанное у поясницы засохшим зеленым и желтым, люди обходили, сторонясь: в Москве уже было два случая холеры. Я тоже прошел мимо, стараясь не вглядываться. Но глаз схватил все подробно, и пока я шел дворами, заново видел это запрокинутое, заросшее, землистое лицо старика, его торчащую в небо серую бородку, его большое, не старое, когда-то сильное, а теперь иссохшее тело с впалым животом и пучком темных волос. Одна нога его, искалеченная, вся в шрамах, была короче другой. И я узнал эту ногу. Я видел ее не раз: и в гипсе, и потом, когда сняли гипс и он ходил с палочкой. Витька!
Потрясенный, я продолжал идти. Ноги сами несли меня, и даже быстрей. Как будто от этого можно уйти.
Когда я вернулся, ничего на том месте не было, словно не было вообще. Только стоявшие вдоль магазина торговки с пуховыми платками, распяв их перед собой напоказ, пересказывали с жаром случившееся, и люди останавливались и смотрели на то место, где он лежал.
Дома, к счастью, никого не было. Ни Тане, ни Юльке я не мог бы это рассказать.
Да и никогда не расскажу им. И вдруг, зажмурясь, увидел его в кабинете, на диване, укрытого пледом, как он укрывался с ухом, одна макушка видна. Увидел на миг. Потом сидел на кухне, курил. И снова виделось: мы, четверо, вот здесь за столом, как старший брат, он смотрит на Юльку. И — этот старик с запрокинутой головой на тротуаре. Почему на нем, на мертвом, разрезали одежду? И почему не труповозка стояла, а машина «Скорой помощи»? Я налил себе полстакана водки, достал из банки с рассолом соленый огурец. Выпил и не почувствовал. В холодильнике в кастрюле была вареная картошка. Я налил еще, ел из кастрюльки рукой. Зазвонил телефон. Я подошел, смотрел на трубку, снять почему-то не решался. А телефон звонил.
— Слушаю.
— При-вет.
Я как стоял, сел на табуретку.
— Ты меня слышишь?
— Да.
— Почему у тебя голос такой? Тебе неудобно говорить?
— Удобно.
— Нет, все-таки голос какой-то странный. Случилось что-нибудь?
Она ничего не знает. Ей все предстоит узнать.
— Я слушаю тебя, Надя.
— Ну вот теперь — твой голос. А то уж я думала, не туда попала. Понимаешь, сегодня в «Палас-отеле» большой прием. Будут…
И она стала перечислять: такой-то, такой-то, такой-то, такой-то. И даже будет ТАКОЙ-ТО! Словом — «вся Москва».
— Я должна там что-то вручать. Но они все совершенно обалдели, ты представляешь, забыли прислать мне пригласительный билет, — она говорила тем легким тоном, который я хорошо знал: так она обычно говорила о том, чего не было. — Ты понимаешь мое положение? И главное, с утра какая-то ужасная тревога, но я же не могу подвести. У тебя билет на два или на одно лицо? Алле! Ты меня слушаешь?
Куда ты пропал?
— Я тебя слушаю.
— Нет, ты сегодня определенно не в себе. Я тебя спрашиваю: у тебя на одно или на два лица?
— Одно.
— Но ты можешь достать мне билет? Ты можешь, я знаю. Пойми, мне это очень важно.
Я не привыкла подводить людей.
И все это она будет вспоминать потом, и это тоже будет мучить ее.
— Тогда мы пройдем вместе по твоему билету. Я подам его, и нас никто не посмеет задержать.
Я тихо положил трубку. Сейчас же снова раздался звонок. Телефон звонил долго, настойчиво, я трубку не снимал.
Тане с Юлькой я оставил записку и ушел, пока они не вернулись. Я долго бродил по Москве, потом сидел в Александровском саду, не зная, куда себя деть. Стемнело. В эту пору, да еще в пасмурный день, темнеет рано. До «Палас-отеля» можно было дойти пешком, но я промерз и спустился в метро согреться.
Как всегда, на том же месте стоял молодой парень, рукава засучены до плеч, вместо рук — голые култышки. Кепка лежит у ног. И афганец в камуфляже сидел в инвалидном кресле на колесах. А может — с чеченской войны. А может, и не с войны, просто — в камуфляже военном, чтоб подавали. Но ведь — без ног. Пожилая дама, как говорится, «со следами былой красоты», держала в руке, словно распустившийся бутон, разноцветные молнии, предлагала негромко:
— Молнии всех цветов. Будьте любезны…
И уже у выхода на платформу, но так, что ее почти и видно не было, стояла милая молодая женщина в светлом шерстяном платье, беременная, несмело протягивала ладошку. Я положил в нее десять рублей. Она испуганно, недоуменно взглянула на меня.
А на поверхности Москва сияла вечерними огнями. Сияли богатые витрины магазинов, около них на тротуаре светло, как днем. И два сплошных потока машин во всю ширину проезжей части: один встречно слепил фарами, другой уносил вдаль красные огни. Я уже подходил к отелю, когда черный «мерседес» обогнал меня, огни проплыли по его глянцевой поверхности, и, развернувшись, он стал у подъезда.