Михаил Петрович Старицкий
(Рассказ из жизни г. Киева в XVI столетии)
Зимнее солнце клонилося к вечеру, когда к дверям заезжего двора, что поставили по Вышгородской дороге догадливые отцы доминикане, быстро подскакал молодой всадник. Привязавши поводья своего коня к одному из железных колец, вбитых в высокий деревянный столб, он проворно соскочил с седла и направился к корчме. Однако, подойдя к дверям, он остановился нерешительно и стал осматриваться кругом. У столба привязаны были еще две лошади. Это обстоятельство показалось всаднику довольно утешительным: в корчме, очевидно, было немного народа, и можно было скоро добиться всего необходимого всаднику и его коню. Взгляд всадника ласково скользил по красивому животному, которое грациозно вытягивало свою блестящую черную шею, дотрагиваясь мягкими губами до морд незнакомых лошадей. За седлом его привязан был большой сверток, из которого выглядывал кусок красного, как огонь, сукна. Казалось, что этот-то сверток и заставил молодого всадника остановиться в нерешительности у порога. Наконец он заметил невдалеке повисшего на заборе еврейского мальчишку.
— Эй, ты! Шмуль, Лейба или как там тебя?! — крикнул всадник молодым голосом, подзывая мальчишку к себе.
В одно мгновение соскочил мальчуган с забора и, сбросивши почтительно шапку, остановился перед молодым всадником.
— Ты здешний, что ли, будешь? — спросил его тот.
— Так, ясный пане, из здешней корчмы.
— Вот и прекрасно… На ж тебе гостинца, — бросил молодой всадник в шапку мальчишки большую серебряную монету, — посмотри за моим конем, слышишь, чтобы никто не подошел к нему и не тронул. Понял?
— Понял, понял, пышный пане! — радостно крикнул мальчишка, пряча монету за пазуху и бросаясь к поле пана. Но всадник уже распахнул двери и вошел в шинок.
Сразу на него пахнуло ярким светом огня, паром и теплом жилья. В широком низком очаге пылали гигантские поленья дров. Близко придвинувшись к огню, сидели на грубых деревянных дзыгликах две мужские фигуры. Лиц их новоприбывший не мог рассмотреть, так как они сидели к нему спиной. У прилавка стоял почтенный седой еврей, известный всем людям дорожным Лейзар Гицель.
— Здравствуй, Лейзар! — крикнул весело и звонко молодой гость, приближаясь к еврею. — Что же, узнал меня, или я так изменился за год?
— Ой вей, как же мне не узнать пана?! — заговорил радостно жид, выходя из-за прилавка и кивая своей седой головой с длинными серебристыми пейсами, на которой красовалась высокая меховая шапка с наушниками. — Да я ж пана еще вот такусеньким маленьким помню, — пригнул он руку к самой земле. — Да какой же пан красень, какой лыцарь стал! — зачмокал жид губами, склоня голову набок и прищуривая левый глаз. — Верно, уж сразу станет мастером, а потом и паном цехмейстром… Ого-го-го! Такой пышный пан, даст бог, далеко пойдет!
— А отчего это ты здесь шинкуешь? Разве уж не держишь в аренде подольский шинок?
— Зачем нет? — улыбнулся довольно жид. — Собрал себе немножко денег, бог помог, да и взял у святых доминиканских отцов и эту корчму. Может, пан будет такой ласковый, зайдет ко мне и на Подоле выпить вина. Я ж пана еще таким хлопчиком знаю, да и Сура б моя полюбовалась на вас…
— Ну, ну, ты много не распевай там, старый, — улыбнулся весело гость, встряхивая своей светловолосой головой, — а дай мне чего там поскорее перехватить, да горло промочить, да коня моего не забудь: видишь, едем не из близка!
— Пусть меня убьет святой Паликопа, если это не знакомый голос! — крикнул один из сидевших у очага.
— Да, кажись, так и есть, — ответил неторопливо другой.
Незнакомцы быстро поднялись и повернулись к новоприбывшему. Первый из них имел почтенную наружность, седоватую, коротко подстриженную бороду и такие же усы. Второй глядел совсем молодым черноволосым хлопцем. Одежды обоих были одинакового покроя, но разнились в цветах. На старшем был темный кафтан, заходящий за колени, из доброго синего лионского сукна, опушенный широкой лисьей опушкой. Пуговицы на кафтане были позлотистые; широкий кованый пояс охватывал его стан; на ногах были высокие сапоги; на голове низкая шапка, также опушенная мехом. Кафтан на молодом был гораздо светлее, а у пояса его висела длинная сабля.
— Мартын Славута?! Каким ветром, какой хмарою? — вырвался у обоих радостный возглас.
— Пан цехмейстер![1] Грыць Скиба! — радостно крикнул и новоприбывший, обнимаясь с ними и целуясь по христианскому обычаю трижды.
— Ге, да и вправду ты красенем стал, — заметил решительно старший, отступая на шаг и любуясь молодым хлопцем. — Вот если б жив был небижчик старый Славута, порадовался б таким сынком!
— Пропадут все наши горожанки, брате! — ударил Грыць Скиба по плечу Славуту.
— Ну, иди ж сюда к огоньку, обогрейся с дороги да расскажи нам все, откуда ты и как? А ты, Лейзар, насыпь-ка в келехи меду да подай хлопцу перекусить: я думаю, отощал совсем, — заметил степенно старший, придвигая неторопливо свой стул к огню и оставляя Славуте место подле себя.
— Ой панство, ой пышное панство! — не переставал лепетать Лейзар, причмокивая губами и летая с такою поспешностью из одного угла шинка в другой, что полы его длинного лапсердака казались крыльями какой-то черной птицы. — Даже хата радуется, видя таких гостей.
Вскоре перед гостями появились три высоких кубка, наполненных медом, соленая рыба, жареная яичница и большая краюха хлеба.
Когда первый голод был удовлетворен, Славута с удовольствием отбросился на грубую деревянную спинку стула и расстегнул свой кафтан. Одежда его была гораздо щеголеватее и параднее одежды соседов. Из-под распахнувшегося синего суконного кафтана, опушенного седым бобром, выглянул голубой едвабный однорядок,[2] опоясанный кованым серебряным поясом. На ногах были высокие щеголеватые сапоги коричневой кожи; но хотя Мартын и ехал все время верхом, шпор не было на них. Теперь при ярко пылавшем очаге товарищи могли рассмотреть его еще лучше. Ростом он был выше их и значительно шире в плечах. Лицо его, молодое и красивое, дышало здоровьем и приветливостью. Светлые волосы были коротко острижены, усы подкручены по последней моде. В голубых же глазах, опушенных светлыми ресницами, светилось столько неподдельной доброты, что взгляд их невольно располагал каждого в пользу их обладателя.
— Ух! — вздохнул он невольно, вытягивая ноги перед радужным огоньком.
— Устал, верно. Ну, откуда ж теперь едешь? — спросил пан цехмейстер, наполняя свой кубок.
— Теперь прямо из Кракова.
— Ну, а где же еще бывал?
— Где нас только не было! Был во Львове, был в Варшаве, был в Нюренберге, в немецкой земле.
— Ну что ж, и от всех цехов свидетельства есть?
— Тут они! — ударил себя Мартын по правой стороне груди. — Недаром по крайности мыкался по чужой земле.
— Эх, счастливый ты, брат, — вздохнул молодой, — так ты уж не сегодня-завтра мастером будешь.
— Бог даст, а добрые люди помогут, — улыбнулся Славута.
— Вот только б штуку misterium[3] гораздо сделал, — заметил с достоинством пан цехмейстер, поглаживая короткую бороду, — а там вноси вступное,[4] справь collatio,[5] и тогда уж мы живо примем в цеховые братчики!
По лицу Славуты мелькнула веселая и лукавая улыбка, которая, казалось, говорила: ну уж, что касается штуки misterium, то у меня есть такая, какой вам и не снилось никогда!
— Что ж делается в нашем Киеве? Вы молчите, не рассказываете мне ничего? — обратился он к соседям спокойным голосом, но в глазах его мимо воли мелькнуло какое-то нетерпеливое ожидание.
— Что ж в Киеве? Хорошего ничего. Все, как было, вот только пан воевода нам прыкрость великую учинил, — провел пан цехмейстер снова по бороде, — да такую прыкрость, такую, что не знаем теперь, как и быть. Знаешь, там за городом, мили две, на горе, возле Золотых ворот, где наша польная сторожа стоит, подле руин святой Софии велел он меж старых валов слободу оселить да и привилеи той слободе на тридцать четыре года выдал. Вольности им такие дал, что куда!.. Ни капщизны[6] им, ни варового,[7] ни солодового…[8] Ну и пошли все шинковать, а теперь вот выходит, что кому пива или меду нужно, даром что от миста далеко, что идти-то небезпечно, а все в слободу тянет.
— Ну, а как же войт[9] наш? — спросил Славута, стараясь придать своему голосу вполне равнодушный тон; но, несмотря на это, ему все-таки показалось, что его молодой товарищ бросил в его сторону лукавый насмешливый взгляд.
— Ге, войт наш добрый! Дай ему боже доброго здоровья и долгий век! — поднял пан цехмейстер к потолку глаза. — Все делает, что может. Стоит за наши старожитни звычаи, да трудно ему против воеводы, больно притислив воевода стал. Все это, видишь, по новым обычаям, а теперь уж такие звычаи настали, что могут наше майтборское[10] древнее право и так и этак перевернуть! — опрокинул он с досадою пустую кружку вверх дном и стукнул ею с силою по столу. — Так-то! В наше время не так было, а теперь!.. — он не договорил и сердито махнул рукой, как бы хотел сказать этим: стоит ли о нынешних временах и говорить!
Присутствующие замолчали.
Между тем зимнее солнце опустилось уже совсем низко и заливало теперь огненным светом мелкие стеклышки окна.
— Однако пора! — поднялся Славута. — Конь уже отдохнул, а в Киеве надо до вечера быть. Вы куда, панове?
— А в Киев же, тоже в Киев.
— Вот и отлично! Ну, Лейзар, получай! — крикнул он весело, бросая жиду на прилавок серебряную монету.
— Постойте, куда же вы торопитесь? — вышел Лейзар из-за прилавка, кланяясь степенно гостям. — Еще и солнце не спряталось, а такими славными коньми, ой вей! можно и в полчаса доскакать.
— Нет, нет, пора! — решительно заявил Славута.
— Пора, а то, пожалуй, и через Мийскую браму[11] не пропустят, — решил и пан цехмейстер, подымаясь неторопливо с места и рассчитываясь с жидом.
Небо все розовело… И розовые отблески падали и на соседние горы, и на далекий Днепр, и на снежную пелену, покрывавшую дорогу. Маленький морозец затянул тонким слоем льда большие лужи, стоявшие то там, то сям. Мальчишка подвел всадникам лошадей; быстро вскочили гости в седла, и кивнувши приветливо жиду, который стоял на пороге, широко распахнувши двери, и усердно кланялся почти до самой земли, поскакали по направлению к Киеву.
Разговор не клеился. Старик угрюмо молчал, погруженный в свои досадливые мысли. Молчал и Славута; только глаза его нетерпеливо вглядывались вдаль, стараясь разглядеть на нежном лиловом горизонте очертания киевских башен и стен. На лице его бродила счастливая неопределенная улыбка; несколько раз он сдавливал шпорами своего коня. Несколько раз нетерпеливо передвигал бобровую шапку на своих светлых волосах и, казалось, если б не спутники, полетел бы он ветром-бурею навстречу киевским мурам. С правой стороны потянулись горы, покрытые лесом, солнце скрылось за ними, и только на противоположной стороне Днепра, что раскинулась ровной белой пеленой, окаймленной темной полосой черниговских боров, горели еще нежные розовые тона.
— Чего торопишься? — обратился наконец цехмейстер Щука к Славуте. — Видишь, как распустило, конь весь в мыле.
— Домой! Шутка сказать, пане цехмейстре, целый год не видел.
— Оно-то, положим, вернуться в свою сторону приятно, да мало-то хорошего дома! — заговорил угрюмо Щука, как бы продолжая прерванную нить своих размышлений. — Скажем, что войт наш и славный, и твердо за права наши стоит, и старовины крепко держится, да куда ему против этих собак! Теперь вот с Ходыкою знакомство свел, думает, что тот ему поможет, — тот ведь дока! Недаром и Ходыкою зовут.
— С Ходыкою? — изумился Мартын. — Да ведь они были заклятые враги?
— Были-то были, да мало ли за год воды утечет, — проговорил глубокомысленно пан цехмейстер, поправляясь в седле.
Неприятное чувство шевельнулось в душе Славуты при последних словах, но в это время молодой Скиба крикнул весело:
— Смотри, бра, а вот и Щекавица, теперь и в Киеве скоро станем.
— Так, так, Щекавица! Она и есть! — обрадовался Славута..
Действительно, вдали, с правой стороны всадников, подымалась высокая гора, покрытая густым лесом; дорога вилась у ее подножья. Налево виднелись небольшие деревушки.
— Так, так… — говорил с восторгом Славута, подымаясь и стременах и осматривая окрестность. — Вот и Приорка, и Оболонье, скоро покажется и Вышний замок! Шутка сказать — целый год!
— То-то своя земля, — заметил философски пан цехмейстер, подымая вслед за Славутою коня в галоп, — нет у человека в городе ни матери, ни отца, а как тянет его к родной земле
Слова пана цехмейстра вызвали невольную краску на лице Славуты; он нагнулся к луке и начал разбирать как бы нарочно запутавшиеся повода.
Между тем Щекавица начала понемногу понижаться, и вдруг за крутым поворотом вынырнул перед всадниками в юговом, морозном тумане славный Киев-Подол.
Грозно подымался на верху высокой горы, словно на ледяной скале, Вышний замок. Высокая стена шла короной по всей вершине горы. Пятнадцать трехэтажных шестиугольных башен подымались по сторонам. Вокруг стены тянулся широкий ров. Подъемный мост в Воеводской браме, что выходила против Щекавицы, был спущен. Угрюмо темнели в стенах амбразуры. Из-за высокой стены виднелись золотые кресты и купола церквей. Дальше к Днепру шли такие же блестящие горы, окружая полукругом нижний город — Подол. А он весь раскинулся у их подножья сетью кривых уличек, красных черепичных крыш, церковных крестов и куполов. Вокруг города шел глубокий ров и вал с высоким острогом, но Замковая гора, увенчанная зубчатой короной, царственно владычествовала над местностью, точно глядела с презреньем со своей снежной вершины на суетливую, мятежную жизнь, приютившуюся у ее ног. А над белым Днепром, и над снежными вершинами, и над замковыми стенами разливалось тихое сияние догоравшего зимнего дня.
Славута сбросил шапку и, осенив себя широким крестом, спрыгнул с коня и преклонился к самой земле.
— То-то наш Киев! — вздохнул цехмейстер Щука. — Думаю, нет такого города и в немецкой земле?
— Нету, пане цехмейстре, нету! — вскрикнул с жаром Славута. — Ни такой святыни, ни такой красы!
— Да шарпают они нашу красу. Вон доминикане и бернардины своих кляшторов сколько наставили! — указал он вдаль пальцем, в ту сторону, где у подножья горы виднелся острый шпиль костела. — А сколько грунтов от города отволокли! Опять воевода теснит горожан. А подати эти все! Где тут торговать! Покуда товар до места довезешь, так одного мыта возового и мостового[12] в пять раз больше отдашь, чем он сам в Царьграде стоил. Вот теперь и последнее — шинки наши хочет оттягать.
Между тем всадники быстро приближались к городу. Уже начали ясно обозначаться улицы, дома, острая вершина ратуши, городская брама, и чем больше приближались всадники тем угрюмее глядел на них грозный замок с вышней горы.
А Щука продолжал говорить так же медленно и степенно, как бы разворачивая перед собой длинную нить своих тысячу раз передуманных дум. Говорил и о стеснительности торговых пошлин, и о намерениях воеводы, и об хитрости и стяжательности наплывших в город новых элементов, но Славута это рассеянно слушал: глаза его старались различить среди все расступавшихся улиц один высокий красный черепичный дом, как вдруг несколько слов Щуки, рефлективно долетевших до его слуха, пробудили снова его внимание.