Червоный дьявол - Старицкий Михаил Петрович 2 стр.


— А я ему говорю, чтоб он Ходыке не верил, потому Ходыка сам первый плут, первый зух… Знаем его, он ведь за воеводу руку тянул, а теперь хочет только с войтом породниться… потому что воевода стоит на перешкоде всем его темным делам.

— Как? С войтом породниться? — невольно потянул повод Славута, устремляя на Щуку изумленные, расширившиеся глаза.

— А так, самым простым звычаем, — пожал плечами Щука, недоумевая, что могло показаться Славуте странным в его словах. — Просватал за своего брата Федора Галю, войтову дочку.

— Не может быть! — крикнул запальчиво Славута, и яркая краска залила его лицо.

— Гм! — усмехнулся недовольно Щука. — Ты меня учишь? Когда говорю — так знаю. Просватал уже, скоро и весилля будут гулять.

— Не может быть, говорю вам, не может быть! — кричал Славута. — Я говорю, что она не пойдет за него.

— Ты говоришь? А почем ты знаешь? — ответил Щука, раздражаясь все больше. — А я тебе говорю, что идет, и с радостью идет, и где бы нашлась такая дура из этих белых голов,[13] чтоб за Ходыкины маетки не пошла!

— Ложь! Ложь! Ложь! — крикнул Славута, хватая нагайку и подымаясь в стременах.

— Да как ты смеешь, блазень, мне, цехмейстру столяров и плотников… — схватился было взбешенный Щука.

Но Славута уже не слыхал его слов; как вихрь, как буря, мчался он к городу, стискивая коня. От быстрого бега ремни в тороках распустились, и красный, как огонь, роскошный суконный плащ свесился с коня. Не останавливая лошади, подхватил его Славута и набросил себе на плечи. Вот и Мийская брама, мост спущен. В карьер промчался по мосту обезумевший конь. У въезда сторожа хотели остановить его.

«Мыто! Мыто!»— закричали ему. Но не видя, не слыша ничего, промчался он мимо них в красном, развевающемся плаще. Один из сторожей успел, однако, опомниться и схватился было за стремя, но розгоряченный конь ударил его с такой силою, что бедный стражник покатился в беспамятстве наземь. Часть сторожей бросилась подымать товарища, часть погналась за Славутой, но Славуты не было и следа.

На шум и на крики собралась вокруг перепуганных сторожей пестрая толпа. Горожанки в белых намитках, горожане в высоких меховых шапках.

— Что случилось, что сталось? — кричал грозно запыхавшийся кругленький человек в военном костюме, пробираясь вперед через толпу.

— Червоный дьявол, пане Лою, в город влетел, — ответил прерывающимся голосом один из сторожей, — на черном коне… из ноздрей огонь валит… красный плащ развевается… Степан бросился было схватить его за стремя, да так замертво и упал…

— Ловить! Ловить! Трусы! Страхополохи! — закричал из всех сил кругленький человек, бросаясь вперед и скрываясь в ближайших дверях. Но толпа уже не слыхала его слов. «Дьявол, дьявол в город влетел!»— зашумели кругом обезумевшие от страху голоса, и вся площадь перед Мийской брамой опустела в один момент.

Мрачный и сердитый вышел пан войт киевский Яцко Балыка из своего богатого дома. Приказавши еще раз молоденькой дочери Гале запереть и дом, и ворота на железные болты и не впускать до его возвращения никого, войт отправился на вечернее заседание в магистрат. Медленно шел войт, осторожно пробираясь по кривым и узким улицам. Он опирался на толстую тростниковую палку с острым шипом, украшенную дорогим золотым набалдашником. Седая голова войта была низко опущена; лицо, обыкновенно добродушное и приветливое, было теперь угрюмо и сердито. Время от времени у войта вырывались недовольные слова, он сердито постукивал палкою, посылая кому-то в вечернюю мглу самые ужасные проклятия, какие он только знал.

— О-го-го-го! Да и сердит же как войт сегодня! — замечали друг другу болтливые горожанки, сидя еще на скамеечках у своих ворот и кивая хорошенькими головками, завернутыми в белые намитки. Встречные горожане кланялись войту, но сердитый войт не замечал никого. Да и как же было не сердиться войту? Не далее как позавчера воевода нанес ему такую обиду, какой он не забудет никогда. Пану воеводе понадобились подводы ехать на охоту, на вловы, а пан воевода прислал к нему, к войту, с требованием доставить лошадей. Так, войт знает, что есть такое правило в градских книгах давать лошадей, если воевода едет по потребе, и то не далее двух миль. Но войт знал прекрасно и то, на что нужны кони воеводе, да и воевода, получивши подводы, нарочито промчался по всему городу с гиком и криком со всеми своими прихлебателями, с хортами и ружьями. Что ж? Лошади вернулись к вечеру заезженные, загнанные вконец. Да не жаль войту лошадей: хватит у него статков-маетков, чтоб и новых накупить, а не может он стерпеть нарушения прав мийских и своих! А вот вчера опять прислал воевода своих дозорцев приказать горожанам огни в домах тушить… Не имеет он на то права! Пан войт знает все права и привилеи напамять, хоть ночью его разбуди! Знает он, что тушение огня в домах вечерней порой ему принадлежит, и воеводе в грамоте строго наказано: «А ни чим ся в него не вступоваты». Хочет воевода оттягать от него права, да не на такого человека напал: не легко согнуть войта! Правда, есть у него и враги в городе, зато все старожитни люди за него горой постоят! Вот был ворог и Хитрый и лютый — Ходыка, а теперь сам породниться хочет. За брата, Федора, как просил! Больно, говорит, полюбилась ему, пане войте, дочь твоя… «Ну, положим, кому Галя и не полюбится, где такого дурня и сыскать?! — улыбнулся самодовольно войт, и по сердцу его прокатилась теплая волна. — Да и не бесприданница, есть, слава богу, что дать! Правда, нет таких поместий, какие вот теперь приобрел себе Ходыка, зато древнее добро, дедовское, честно нажитое, а не награбованное, как у этих харцыз!» Войт стукнул сердито палкой по снегу. Эх, не лежит-то его сердце к этим новым людям, то есть так вот не лежит, а что делать?.. Надо родниться! Обещает Ходыка, как только он повенчает дочку с его братом, скрутить воеводу и в шоры взять! А он это может! Он ведь все законы умеет затылком наперед перевернуть. Дожился, пане войте, до краю, пришлось на старость лет у Ходыки помощи искать, к новым звычаям привыкать… Войт уныло понурил седую голову и, погрузившись в печальные размышления, не заметил, как мимо него пробежало несколько испуганных насмерть горожан с криком: «Червоный дьявол! Червоный дьявол!» То ли было в доброе старое время? Жили себе люди просто, зато сытно. Никаких этих новых обычаев не знали. Пили мед да пиво, горелку дзюбали, а ни этих венгерских, ни мальвазий и в помине не было. Ели добре по-старожитнему кашку с грибками, или вареники, или гуску с капустой, а в праздник и кашу рыжову с шафраном да имбирем, а теперь настроят всяких этих легумин да паштетов, что твои горы стоят! Опять что до одежи: мудрует вельможное панство, а за ним и горожане тянутся. И людям зазорное, и богу противное носить стали: черевики на высоких каблуках, шапки-мегерки, кунтуши разные! «Эх, — махнул войт рукой, — не так жили в старину, зато крепко стояли за свои привилеи, за свои права — все как один!»

Войт поднял голову и оглянулся. Он вышел на большую торговую площадь, посреди которой подымалось темное и мрачное здание ратуши. На верху гонтовых и черепичных крыш окружавших площадь домиков зажглись кое-где большие масляные фонари. На площади было пустынно и безлюдно. Вдруг взгляд войта упал на высокий деревянный столб, стоявший посреди площади. Большой лист пергаментной бумаги был прибит на нем. В конце бумаги висела на шелковом шнуре тяжелая печать. В темноте нельзя было разобрать текста бумаги, да войту этого и не надо было; он знал, что в ней трактуется о новой золотоворотской слободе. «Ух! — стиснул войт палку в руке, как бы желая разломить ее на тысячу кусков. — И не найдется ж ворон и шулик, чтоб разорвать этот проклятый папир! Нет, этого нельзя так попустить! — решил он. — Нужно во что бы то ни стало послать королю жалобу: нет сил так дальше жить».

Подошедши к дверям ратуши, войт вынул из кармана связку тяжелых ключей и, выбравши один из них, вставил его в скважину и с трудом повернул в замке. Щелкнул замок, и тихо заскрипела тяжелая дверь на своих ржавых петлях.

Сальные свечи в медных шандалах осветили темный магистратский зал. С длинных, посеревших от времени стен смотрели портреты умерших — зайшлых князей и королей. Сквозь высокие готические окна виднелось темное, синее небо. Тяжелые мрачные тени, едва разогнанные неярким светом сальных свечей, повисли темным покровом под высокими сводами. Войт сел на своем месте у стола и задумался. Седая голова его опустилась на руки. Вспоминалось ли ему то счастливое время, когда он еще впервые вошел в эту ратушу молодым черноволосым членом-советником, райцем, или проходили перед ним те долгие годы, проведенные здесь, в этой поседевшей, как он, зале, годы томительной и упорной, и большей частью бесплодной борьбы за отчаянную защиту своих вольностей, своих старожитних прав… Минуты ползли тягостно и медленно… Свечи нагорали, а темные тени спускались все ниже и ниже над склонившейся у стола седой головой.

Дверь заскрипела протяжно и жалобно, и в комнату вошел высокий худой человек в аксамитном черном кафтане и в такой же бархатной черной шапочке. Он был немного сутуловат и гнулся вперед. Лицо его было желтое и сухое, как пергамент. Заострившийся нос, большой, как бы разрезанный рот с тонкими бескровными губами; черные глазки, немного косо прорезанные, и редкие да черные, как смоль, бородка и усы. В лице его не было ни приветливости, ни искренности, в нем светилась всегда какая-то глубоко затаенная мысль. Резкие складки, идущие по всему лицу, свидетельствовали о многих опасностях и тревогах, пролетевших над ним, а глаза глядели так пронырливо и подозрительно, точно хотели пронизать каждого насквозь. Вошедший шел такими мягкими кошачьими шагами, что погруженный в свои размышления Балыка почти не заметил его.

— Здравствуйте, пане свате! — произнес вошедший негромко, стараясь придать своему сухому голосу как можно больше приветливости. — О чем задумался, пане войте? Что, снова воевода доезжает?

— Сам знаешь… Вчера опять своих дозорцев прислал с приказом огни тушить, когда это право мое, — сверкнул он глазами, — и в него никому вступоваться незачем! Да вот и в грамоте оно есть.

Балыка тяжело поднялся и, оттолкнувши железную дверцу в стене, вынул тяжелую книгу, переплетенную в темную кожу. Перевернувши одну за другой несколько пожелтевших страниц, исписанных крупными латинскими и славянскими буквами, войт указал Ходыке пальцем: «Читай сам!» С видом знатока придвинул к себе Ходыка книгу и прочел два параграфа, указанных войтом: «Також, коли в ночи с огнем на месте в домех сиживали, за то на них воевода биривал: ино мы то им отложили: нехай о том войт видает, как мает то в грози миты; а если бы не хотил войт того смотрети, а того недбалостью, которая бы ся от огню мисту шкода стала, тогда мы маем сами за то виною нашею карати».

Во втором стояло так: «А коли воевода от замку за две мили едет або в лову, подвод им под него не давати».

— Так! — закрыл он книгу, тщательно осмотревши предварительно подписи и печати. — Бумага верная.

— Что ж, и можешь выиграть это дело? — взглянул на него исподлобья Балыка.

— В две недели и решение привезу.

— Да ты-то все только обещаешь, а и до сих пор не делаешь ничего.

— Да и ты, пане свате, все только обещаешь, — усмехнулся Ходыка, — а вперед ничего не годится давать. Зато, как только одружим своих молодят, — не тревожься ни о чем, поручи мне это дело, и мы воеводу доедем. Мне с саксоном[14] не в первый раз возиться, — усмехнулся он снова, причем длинный рот его растянулся еще шире, и лицо приняло какое-то хищное выражение. — Уж мы ему насолим! Выиграем справу и в трибунале, и в самом задворном королевском суде!

Последние слова Ходыки прозвучали искренно, и в черных глазах его засветился сухой, злобный огонек. Да, Ходыке было чего и лютовать на воеводу, не за права мийские. Это его тревожило мало, а за то, что он ему, Ходыке, на дороге стал. Завидно стало воеводе, что простой горожанин Ходыка разбогател так, что и князя за пояс заткнет. Какое ему дело до того, каким чином Ходыка привлащает свои пожитки? Пусть смотрят в судах — не попался, значит, прав. Удочка для глупых рыб, а умная и из сети уйдет! Да он-то, воевода, разве сам не грабит, разве не выдумывает разных выдеркафов.[15] Нет, ему досадно, что простой горожанин Ходыка такие княжеские маетки захватил! Так он, Ходыка, дома черный хлеб ест, сам дрова рубит, чтобы работника не держать, да ему лучшего и не нужно: с детства к такому житью привык, а захочет — весь Киев аксамитом выстелит и самого воеводу в золоте утопит. Да! На желтом лице Ходыки от острого прилива крови выступил бледный румянец. Нет, пане воевода, нет, нищенство и униженье даром не проходят. Уж он умрет, а будет вельможным паном! Скоро, скоро сбросит он с себя и мещанское имя… Вот только бы войта Балыку в сети свои опутать, чтобы он на перешкоде его тайных дел не стоял… А тогда — руки свободны! Делай, как знаешь… А когда уже Ходыка вельможным паном станет, ух, тогда он им всем покажет, как надо из людей масло выбивать!

Длинные цепкие руки Ходыки хрустнули под столом, тонкие губы полуоткрылись от прилива страсти, черные глаза глядели жадно, плотоядно…

«Бр…да и гадина ж! — подумал войт, следя из-под седых бровей за своим собеседником. — А что делать? Надо родниться! Он один сможет воеводу дойти».

Ходыка уже заметил неблагоприятное впечатление, произведенное им на войта.

— Ну, пане свате, — произнес он вкрадчиво и мягко, — так мы тем часом времени гаять не будем. Как вернется брат, так сейчас и веселую свадебку сыграем… Бенькет справим, а тогда займемся и делами, как великими, так и поточными.[16]

— Так-то так, — кивнул головою войт, — да какая свадьба, когда еще и жениха нет.

— Прибудет, не тревожьтесь, прибудет, я уже получил известие, что он из Ржищева выехал… Не завтра, так послезавтра будет здесь… И товары все целы, не случилось ничего.

— Дорогу больно распустило, — заметил серьезно войт, нахмуривая брови, — товар у меня, знаешь, все ценный: камка золотая, адамашек, златоглав, аксамит. Боюсь, как бы тут на узвозе, знаешь, — войт понизил голос и, глянувши куда-то в темный угол, добавил так — Не случилось бы чего.

— Об этом, пане свате, и не думай! Брату не впервой: он мне не раз товары свозил и, бог дал, не попался ни раз, ну, а тестю-то будущему чтоб не постарался? Ой-ой! Не думай, пане свате, о том! А вот как бы свадьбу только далеко не откладывать… Видишь ли, свате, последняя неделя идет, там и заговины… А уж любит брат Федор Галю твою — слов не приложу. Да и жених-то в городе не последний, сам, свате, посуди.

— Ну и Галя ж не в сорочке пойдет, — нахмурил недовольно войт свои седые брови, — есть что дать, дедовское добро, предковечное, честно нажитое.

— Хе-хе-хе, свате! — злобно усмехнулся Ходыка, потирая свои худые, бескровные руки. — Денежки-то и старые, и новые, и честные, и грабованные пальцев не жгут, свате, нет, не жгут, а греют!

Войт вскинул серые открытые глаза на своего черного собеседника и хотел было возразить что-то, но в это время двери снова заскрипели протяжно и жалобно, и в залу спустились по трем каменным ступеням два почтенных райца. Они молча поклонились войту и заняли свои места на длинных лавах, идущих подле стола. Еще и еще раз скрипнули двери и впустили седых и степенных горожан, панов райцев и лавников.[17] Зала наполнялась тихо и бесшумно. Входящие почтительно кланялись войту, в сторону же Ходыки бросались большею частью исподлобья затаенные, недружелюбные взгляды. Однако, несмотря на это, вскоре подле него образовалась небольшая группа. Это были все более или менее новые люди в городе, захватившие всевозможными кривыми путями и деньги и власть. Они относились к Ходыке с почтением и подобострастием.

Когда, наконец, все тридцать мест были заняты, два крайних горожанина поднялись с мест и подошли к дверям. Тяжелый железный болт звякнул. Войт стукнул по столу, и сдержанный глухой гул, слышавшийся то там то сям в потонувшем в полумраке зале, утихнул в один момент.

Назад Дальше