Сибирская повесть - Почивалин Николай Михайлович 4 стр.


- Да нет вроде. - И спрашиваю искренне: - А разве это обязательно?

- Это хорошо, - не обратив внимания на вопрос, говорит Максим Петрович. - Дивлюсь я иногда, брат ты мой, на человека. Огромная сила ему дадена, если разобраться. Иной раз жизнь исподтишка так стукнет, что он и с ног долой. Ну, думаешь, - и не вздохнет больше, не то что там подняться. А он, глядишь, перемучился, поднатужился и опять на ногах. Да еще крепче, чем прежде, стоит, вот ведь фокус какой! Это я, к примеру, о том же Карле нашем, а когда прикинешь, бывает, - и к себе подходит... - Вздохнув, Максим Петрович просто говорит: - Вторая ведь это у меня семья.

Я молчу, чувствуя, что любой вопрос может прозвучать сейчас бестактно. Максим Петрович садится, закуривает, желтый огонек освещает на мгновение его лицо.

- А все война... Говорил я ведь тебе - на Украине жил. Председателем также работал, голова - по-украински... Хозяйство у нас доброе было, народ уважал вроде.

Перед самой войной медалью наградили, "За трудовую доблесть". Мне ее сам Михаил Иванович Калинин в Кремле из рук в руки передал. Ну, да не об этом я... Жил, говорю, так, что лучше и не хотел. Дом - чаша полная, семья... Жинка у меня редкой души была, выше всякой награды ее считал! Слыхал такую песню: "У моей чароньки завей готови билое личико тай чорни брови"?..

Это вот про нее писано! Сколько лет уж замужем была, а веришь, парубки заглядывались. Веселая, певунья - ну, скажи, как птичка! И работница. В хате и так все, как стеклышко, блестит, а она прибежит с поля, и моет, и чистит, белит! Поглядишь на нее, бывало, скажешь:

"Оксана, да посиди ты, руки пожалей". Только засмеется.

"Для себя, - говорит, - Максим, разве трудно?" Радостный человек... А еще счастье мое было - дочка, двенадцатый год шел. Галю... И сейчас в ушах, как колокольчик: "Тату! Тату!.."

Готовый сейчас к чему угодно - к грубому ли, от боли, слову или, хуже того, - ко всегда неудобным на людях мужским слезам, - я прикусываю губу. И снова Максим Петрович удивляет меня - ровным, после трудной паузы, голосом:

- Жил, говорю, и радовался, а потерял все, может, за час какой-нибудь... Помнишь, как немец сначала пер?

Нам бы тогда собираться да с места сниматься, а мы сидим, ждем, не верим все. Да и кто бы тогда поверил, что фашист до Волги дойдет. Ляпни кто-нибудь такое, я бы первый ему голову открутил. Не паникуй!.. Меня в тот день в район вызвали. Путь не близкий - пока добрался, чуть не полдня ушло. Въезжаю в райцентр, а там черт-те знает что творится. Все улицы коровами забиты, ревут они, мычат, бабы подойниками гремят. Спрашиваю, что за племенная выставка? Только ругаются. Чтобы им, говорят, повылазило, сами ничего не знаем. Еле к райкому пробился. Только через порог перешагнул, секретарь спрашивает: "Видал, что делается?" Видал, мол, да не пойму ничего. "Поймешь, - отвечает, - сейчас. Принято решение скот эвакуировать. Положение тревожное. Согнали около двух тысяч. В общем, говорит, - объяснять некогда. На бюро ответственным за перегон назначили тебя. Ты один, - спрашивает, - здесь?" Ясно, мол, один. "Ну так вот, говорит, - получай документы, скачи в село, кидай в тачанку свою Оксану да Гальку и назад. В ночь выгоните. Разобьете на несколько групп, в каждой будут погонщики, а ты - головой. И еще вот что, - говорит, - Максим, давай поцелуемся. Работали мы с тобой хорошо, зря не ругались, а когда теперь увидимся, да и увидимся ли вообще - кто знает!" Попрощались, прыгнул я на тачанку да гнать. Скачу, умом понимаю, что беда на самые пятки наступает, а сердцем - ну вот убей! - не верю. Все думаю, горячка; вот, мол, повернут эту нечисть, трахнут как следует, только их и помнили! Проехал верст пять - навстречу пыль клубами, войска идут. Пехота-матушка, артиллерия, легковушки штабные. Пережду, думал, а они идут да идут. Серые все, чуть с ног не валятся. Сунулся я было к одному с расспросом - только глазами зыркнул.

Ну, вижу, - конца не будет, да и пустил своего Якима по целине. Добрый жеребчик был!.. Подлетаю к переправе, а там пробка. Я с тачанки долой и сгоряча в самую гущу, наперерез. Налетел на меня какой-то майор, орет: "Куда!

Сомнут!" Я было его эдак в сторонку, думаю, прожмусь по мосту, по перилам, - майор меня за шиворот. В руке, прямо у носа моего, пистолет пляшет, глаза аж белые от злости. "К немцу, - кричит, - захотел? Назад, сука, а то череп снесу!" Ну и повернул я назад. Пулей он меня не испугал скажи тогда, что продырявит насквозь, а своих увижу - согласился бы! А то, что за сволочь какую-то принял - как плетью ожег! Метнулся я на берег лодок нет. Сдуру было вплавь хотел пуститься - не подумавши, что пехом мне от реки часов пять еще шпарить, а тут "воздух" закричали. Мечутся, бегут кто куда. А я сел на берег и шевельнуться не могу. Столбняк напал... Так в этом столбняке всю бомбежку и просидел. Видел, как с моста люди в воду посыпались, как рыба вверх брюхом всплывала, фуражку с головы снесло, и скажи ведь - не царапнуло, даром что на самом бугре сидел... Потом, слышу, трясет меня кто-то за плечо. Майор этот самый.

Сипит - голос сорвал: "Куда, - спрашивает, - идешь?"

Объяснил ему, на переправу глянул - тпше там стало, а майор головой качает. "Опоздал, - говорят, - мужик. В Михайловке твоей немцы, это я тебе точно говорю, клином они врезались. Да и вряд ли ты, - говорит, - найдешь там кого. И они, - говорит, - по ней ахнули, и наши потом били..." Я, помню, стою, слова сказать не могу.

А он поглядел на меня внимательно и говорит: "Самое умное, что ты сейчас сделать можешь, - пристраивайся к ребятам да шагай. Мужик здоровый, винтовку дадут - домой тебе самый это короткий путь теперь..."

Запали мне слова этого майора. Пригнал назад, влетаю в райком секретаря нет. В кабинете зав. оргинструкторским отделом бумаги какие-то жжет. Где секретарь, спрашиваю. Руками развел: "Могу сказать одно:

выполняет специальное задание". - Слушай, говорю, друг, так и так, освободи меня от этих коров, пойду в военкомат. Или еще лучше направляйте в партизаны. "Не имею, - говорит, - полномочий". Да плюнь ты, говорю, один раз на эти полномочия! Назначь старшим когонибудь из погонщиков. Или вот, говорю, что: сам возьмись. Ты один как перст, уйдешь от войны подальше и спасенным будешь. Рассердился, ледащая душа, да ведь знал, чем меня взять! "Товарищ Мельников, выполняйте партийное поручение!" Ну что ты тут сделаешь? Кровью сердце обливается, а я встал и пошел выполнять партийное поручение... С коровами...

И принял же потом я с ними муки, будь они неладны!

Разбили мы их на несколько стад, чтоб гнать ловчее.

Я своего Якима из тачанки выпряг и мотаюсь верхом от стада к стаду, командир коровий. Покормить по дороге как следует нечем, почуют они траву или воду, собьются все вместе на лугу или у речки - ну хоть плачь! Ни матгоков, ни плетей не слушают - голодные. Тут еще три коровы телиться не ко времени начали, одна ногу сломала, прирезать пришлось, а они у меня все на шее, в мандате количество проставлено... Издергался за первые же дни, а лихо-то еще, оказывается, впереди ждало. Доить не успеваем - от села до села, когда бабы помогут, - что нас десять человек на прорву эту?! Молоко перегорать начало - мычат, спасу нет, хоть уши затыкай. Потом другая беда свалилась: под бомбежку попали, на бреющем из пулеметов коров посекли. Не видал, как тяжело скотина подыхает?.. Мотаемся, какую прирежем, чтоб не маялась, какой дробовик в ухо; в кровище все, как мясники, а на телеге гонщик корчится - живот ему пробило... Начали мы тут свою, коровью, тактику и стратегию вырабатывать. Ночью гоним, днем в лесах да по оврагам отсиживаемся, бережемся. Накрутишься, из седла ночью выпасть боишься - так сон тебя валит, а днем хоть убей - не спится. Голова гудит, мысли покоя не дают; подумаешь о своих - живы, нет ли? - и словно соли на рану кинешь!.. А в голове все одно: будь ты, мол, сам на фронте, с винтовкой, по-другому бы все обернулось.

Понимаю - глупо это, что там один человек стоит - песчинка в море! - а все про свое: может, и в живых бы не был, а душу бы не травил. Да не только думал эдак-то - действовать пытался. Как до какого района дойдем, я в военкомат. Покажу партбилет - сразу чуть не повестку в руки суют. А спросят, откуда да что, услышат про коровье мое войско - руками машут. На иного накричишь, так хоть позвонит, справится. А конец все равно один:

"Идите, товарищ Мельников, идите..."

Ну, дальше и идем. Неделю идем, вторую, третью.

Тут с харчами да с кормами подбиваться начали. Нам-то еще ладно, молоко всегда есть, - я на него, к слову, с тех пор смотреть не могу. А с коровами хуже. Травы пожгло, да и время-то уж им отходит, сена тоже нет.

Бумажки были у нас подходящие - грозные, да ведь бумажками-то не накормишь. Пока доказываешь да горло по телефону рвешь - дальше идти надо. И начали мы тут, брат ты мой, партизанить! Увидим на поле стога - берем, копны на лугах - наши! Не совру тебе - один раз на разъезде теплушку прессованного сена армейского взяли. А что поделаешь? В общем, если под меня в ту пору закон от седьмого августа подвести, - лет на полтораста отсидки бы как пить дать набрал!..

И чего мы на дорожке своей не нагляделись! Пожары, бомбежки, ребятеночки без родителей - ужас! Горит земля... Иной раз кажется, что умом сейчас тронешься. Что сделать, чем помочь, когда у тебя - только две руки, да и те без винтовки? Ворочается все у тебя в груди - аж стонать примешься. Да злость в тебе поднимается.

Где ж мы, думаю, раньше были? Как так получилось?

Озлобишься вот так и айда опять стада поднимать. Как ни раскидывай, а верно выходит, что самое твое первое дело сейчас - коров в целости довести...

Так вот и шли... Шли-шли да к концу второго месяца за Волгой и оказались. Сдал я свое коровье войско, написал объяснение, сколько да почему недостает; помню, пишу, а самого трясет. Дня три уж не по себе что-то было, а тут совсем скрутило. Ну ладно, отчитался честь по чести, с братанами своими по мытарству распрощался да и прямой дорогой в военкомат. Теперь-то, думаю, не откажут... И что ж ты скажешь? До военкомата дошел, начал по ступенькам подниматься и - кувырк... Как уж там меня к врачу доставили, что со мной делали - не помню.

Простыл, в чирьяках весь, да еще похуже - сыпняк гдето подцепил. Хотя и не мудрено: оборвался, обовшивел, где ведь только не отирался. И завертело тут меня!

Из больницы - в госпиталь, из госпиталя - в больницу, из одного города в другой. Только вот тут, в Сибири, и очухался, с осложнением потом лежал. Вон как скелеты в музеях - таким и я на ноги поднялся...

Выписали меня в казенных подштанниках - своего ведь только и было, что партбилет на сердце, - опять в военкомат. И опять мне обратный ход. В почках что-то нашли. Слушаю, что мне говорят, и не вижу никого - аж в глазах от обиды потемнело! Вышел, иду по городу, а меня ветерком пошатывает...

Пришел в обком партии, к секретарю на прием добился. Душевный человек попался. Посмотрел партбилет, порасспрашивал, потом и говорит: "Вот что, товарищ Мельников. Поправиться вам надо, окрепнуть, но время, сами знаете какое - война. Ваше стремление на фронт попасть понимаю и ценю, но не думайте, что в тылу сейчас легче. И люди тут вот как нужны. В общем так:

поедете председателем колхоза. На свежем воздухе вы там быстрее на ноги встанете. Но учтите: работу вашу будем оценивать по тому, как вы помогаете фронту. Хлеб и мясо - вот что сейчас самое главное!" Так вот я тут и оказался...

Некоторое время Максим Петрович молчит, курит, потом, словно спохватившись, спрашивает:

- Ты ведь, наверно, спать хочешь?

- Нет, нет, рассказывайте!

- Да уж коль начал, так кончу, - говорит Мельников. - Нашло нынче что-то, разворошил былое...

- Остановились вы на том, как приехали сюда, председателем, - Помню, кивает Максим Петрович. - И прямо тебе скажу: председателем я и раньше был, а понимать многое тут только начал. Война, люди, а побольше других, пожалуй, парторг наш научил. Тот самый, про которого говорил, - Седов, Иван Осипович... Знаешь, вот говорят - партийные отношения. Сдается мне, что такие партийные отношения промеж нас и были. Сойдемся в ночь под одной крышей - тихо, ладно, со стороны подумать можно, что отец с сыном. А с утра иной раз так схлестнемся, чуть не искры из глаз сыплются! Упрямый я лишку был, горячий, а он - кременной, если уж на своем встал - не своротишь. И по чести говорить - я обычно уступал, правоту его чувствовал. Вскоре он мне первый урок и преподал... Состояние мое пойми. И разговор с секретарем обкома в душу запал, вот я и начал жать.

Все для фронта - это я хорошо понимал, а до другого и дела мне не было. Мотаюсь, покрикиваю, а как кто с нуждишкой какой - и слушать не хочу. Раньше вроде чурбаном бесчувственным не был, а тут словно подменили.

На фронте тяжелей - и разговор весь. Мое дело хлеб давать, молоко и мясо давать, а остальное, мол, не касается.

Насчет хлеба и мяса понимал Иван Осипович, конечно, не хуже моего - это он одобрял. А вот за то, что я, словно лошадь в шорах, несусь и по сторонам ничего не вижу, - крепко обижался. Раз мне сторонкой заметил, другой раз, - я без внимания. А тут отказал я бабенке одной соломы на крышу дать, и сцепились мы. Пришел Иван Осипович с дежурства - он в ту пору сторожем стоял, плох уж был, - палку, вижу, в угол кинул - не в духе, значит. "За что бабе обиду нанес?" - спрашивает. Объяснил я ему, что с соломой трудно, упрекнул еще - сам, мол, знать должен. А он покашлял да раздумчиво так: "Дерьмо ты собачье, выходит, а не руководитель".

Я ему тоже сказанул, вскипел, а он мне все так же тихонечко: "Садись". И давай меня, и давай! "Ты что, - говорит, - озверел, что ли, людей не видишь? Ты мне фронтом не загораживайся, почему человеку по рукам стукнул?

Да ты, - говорит, - знаешь, что она к тебе от последней нужды пришла? Муж на фронте, ребятишек пятеро, а крышу она эту в прошлую зиму разобрала, чтоб коровенку до выпаса дотянуть. Знаешь ты это?" - "Не знаю", - говорю. "Так знать должен. Фронту, - говорит, - помогать - это, помимо всего прочего, о тех беспокоиться, кого фронтовики дома пооставляли. Ты думаешь, придут они - спасибо тебе за такое скажут? Да у них, - говорит, - кусок этот, кроме которого видеть ты ничего не хочешь, - поперек горла повернется, если они про такое узнают!"

Отчитал вот так, как мальчишку, потом сел на лавку, головой покачал: "Мягче, - говорит, - Максим, к людям:

надо. Раз у самого горе, то и к людям сострадание имей".

И знаешь ведь: на пользу пошло. Нашел я этой разнесчастной соломы, крышу покрыли, муки да отрубей ребятишкам выписал, а через месяц мужик ее мпе письмо с фронта: благодарит. Уши мне тогда словно надрали - от стыда горят!..

Не думай, что только со мной он таким непреклонным был. Ого! Если он в чем утвердится - против любого пойдет. "Кровь, - говорит, - из носу, а на своем, коль прав, глыбой стой!" Так и действовал. Всыпали тогда мне за Карла-то нашего, - что бригадиром я его провел да трудодни, дескать, транжирю, - запряг мой Осипыч - да в райком. А секретаря нашего в районе, знаешь, как звали? "Я сказал!" Весь он тут и есть. Не устоит, думаю, против него Осипыч, греха только наживет. И что ты думаешь? Под вечер вернулся, лоб от кашля мокрый - растрясло его, а посмеивается: "Все, говорит, - в порядке, пускай Карл работает спокойно". Как уж он этого нашего "Я сказал!" уломал - диву даюсь. Да ведь и то подумать: в партию Иван Осипович еще на колчаковском фронте вступил, самый старый коммунист в районе - это тебе не шутка!

Про секретаря-то я потом тебе расскажу - и мне с ним схватиться довелось, а сейчас - к слову только. Не забыл он, наверно, разговора с нашим Осиповичем. Раза два. как встретимся, намекал: "Парторга, товарищ Мельников, другого вам надо. Устарел Седов". - "Что вы, - говорю, устарел! Хворый он - точно, а пороху в нем еще на двоих, любому прикурить даст". Секретарь хмурится: "Партийно-массовая, - говорит, - работа у вас запущена". - "Да нет бы вроде, - говорю. - Заседаем - это правда ваша мало, а работа ведется. Идет наш парторг по селу - каждый к нему с советом или с вопросом; вечером, - говорю, - на крылечко вышел - один за другим, смотришь, а облепили его, самый разговор по душам.

Вот она, дескать, массовая работа и есть. Не плановая, - говорю, конечно, может, ее в протоколах и не отметишь"

Назад Дальше