Дорога - Мигель Делибес 3 стр.


Поднимаясь выше по косогору, вы встречали на своем пути особняк маркиза дона Антонино, обнесенный неприступной, высокой и гладкой каменной стеной; маленькую мастерскую сапожника; здание муниципалитета с архаическим гербом на фронтоне; лавку Перечниц с затейливо оформленной витриной; гостиницу со знаменитой стеклянной галереей; а справа от нее — усеянную коровьими лепешками и булыжниками площадь с фонтаном посредине, которую с другой стороны замыкали здание банка и три жилых дома с палисадниками.

На правой стороне, против аптеки, находилась усадьба Герардо-Индейца, чей сад давал лучшие фрукты в округе; конюшня Панчо-Безбожника, в которой в свое время было устроено кино, прекратившее свое существование при особых обстоятельствах; таверна Чано; кузница Пако; телефонная станция, которой заведовали Зайчихи; универсальный магазин Антонио-Брюхана и дом дона Хосе, священника, где на первом этаже у него была приходская канцелярия.

Тремястами метрами ниже по склону косогора была расположена церковь, тоже каменная, неопределенного стиля, с высокой и стройной колокольней. Напротив нее находились новые школьные здания, свежепобеленные, с зелеными наличниками, и дом учителя дона Моисеса.

На первый взгляд селение ничем не отличалось от многих других. Но для Даниэля-Совенка оно было совсем не похоже на остальные. Здесь все выходило за рамки обычного и заурядного — и уклад жизни, и проблемы, и события, почти всегда знаменательные. Другое дело, что остальные не хотели этого признавать.

Часто Даниэль-Совенок останавливался и озирал извилистые улочки, площадь, усеянную булыжниками и коровьими лепешками, неказистые здания, которые строили, руководствуясь только утилитарными соображениями. Но это вовсе не наводило на него грусти. Улицы, площадь и здания не составляли селения и даже не определяли его лица.

Селение составляли его люди и его история. И Даниэль-Совенок знал, что по этим загаженным скотиной улицам в свое время ходили и в этих неказистых домах жили люди, которые теперь были тенями, но которые и придали существованию селения и долины смысл, гармонию, ритм, создали их обычаи и их собственный, особый образ жизни.

В селении господствовал крайний индивидуализм, оставлявший мало места для общественного единения, как говорил алькальд дон Рамон? Ладно. Даниэль-Совенок не разбирался в таких вещах, как индивидуализм и общественное единение, и у него не было оснований это отрицать. Но если это было и так, то вытекающие отсюда дурные последствия не принижали селения, и в конце концов его жители сами расплачивались за свои грехи..

Они предпочитали не асфальтировать площадь, чем согласиться на повышение налогов? Ладно. Из-за этого мир не перевернется. «Заниматься общественными делами просто несчастье!» — по малейшему поводу кричал дон Рамон. И добавлял: «Каждый думает только о своей выгоде и забывает, что есть вещи, которые касаются всех и о которых тоже надо позаботиться». И некому было втемяшить ему в голову, что этот эгоизм — краса или язва, порок или добродетель всей нации.

Но ни на этом, ни на каком другом основании нельзя было отказать жителям селения в таких достоинствах, как деловитость, серьезность и скромность. Конечно, каждому свое, но бездельники не потому бездельники, что не хотят работать на других. Для селения, несомненно, были характерны трезвая деловитость и примерная скромность.

Вы скажете, что Перечница-старшая и станционный смотритель Куко не отличались скромностью? Ладно. И на солнце бывают пятна. А что касается индивидуализма, то разве в субботние вечера и по воскресеньям парни и девушки обходились друг без друга? Священник дон Хосе, настоящий святой, часто говаривал с сокрушенным видом: «Все в жизни мы делаем порознь, каждый сам по себе, и только для того, чтобы оскорблять бога, нам приходится искать себе пару».

Но и священник дон Хосе не хотел понять, что эта чувственность — краса или язва, или порок, или грех всей нации.

IV

Теперь Даниэль-Совенок с удовольствием вспоминал такие вещи.

Его отец, сыровар, обдумал, как назвать сына, когда его еще не было на свете; у него было заранее заготовлено имя, и он носился и нянчился с этим именем, и для него это было почти то же самое, что уже иметь ребенка. И только потом родился Даниэль.

В памяти Даниэля-Совенка всплывало раннее детство. От отца исходил резкий запах, словно от гигантского сыра, мягкого, белого, увесистого. Но Даниэль-Совенок наслаждался этим запахом, которым отец был пропитан и который обдавал Даниэля, когда зимними вечерами, сидя у печки и гладя ребенка по голове, тот рассказывал ему историю его имени.

Сыровар хотел иметь сына прежде всего для того, чтобы называть его Даниэлем. И это говорилось Совенку, когда тому было всего лишь три года и его пухлое тельце на ощупь напоминало сычуг, с которым в этом доме имели дело изо дня в день.

Сыровар мог окрестить сына любым из тысячи имен, но выбрал именно это.

— Тебя назвали так в честь Даниила. А знаешь, кто был Даниил? Пророк, которого заперли в клетку с десятью львами[1] и которого львы не посмели тронуть, — говорил он Даниэлю, любовно тиская его.

Человек, одним взглядом смирявший свору львов, превосходил всех своим могуществом; это необыкновенное, из ряда вон выходящее происшествие с детских лет поражало воображение сыровара.

— Папа, а что делают львы?

— Кусаются и царапаются.

— Они хуже волков?

— Свирепее.

— Что-о-о-о?

Сыровар старался облегчить понимание Совенку подобно тому, как мать разжевывает пищу, прежде чем дать ее младенцу.

— Они опаснее волков, понимаешь?

Даниэль-Совенок не удовлетворялся этим.

— Правда, львы больше собак?

— Больше.

— А почему же они ничего не сделали Даниилу?

Сыровару доставляло удовольствие обсасывать эту историю.

— Он побеждал их одними глазами; одним взглядом; у него в глазах была божья сила.

— Что-о-о-о?

Сыровар прижимал к себе сына.

— Даниил был праведник божий.

— А что это такое?

Тут с присущим ей здравым смыслом вмешивалась мать:

— Оставь в покое ребенка; он еще слишком мал для всех этих премудростей.

Она забирала его у отца и привлекала к себе. От матери тоже разило свернувшимся молоком. Все в их доме пропахло свернувшимся молоком и кольем. Они сами были сгустками этого запаха. Отец был пропитан им до кончиков пальцев с черными ногтями. Иногда Даниэль-Совенок ломал себе голову, почему у отца, который имеет дело с молоком, черные ногти и как это сыры, которые выделывает человек с такими черными ногтями, выходят белыми.

Но потом отец отдалился от Даниэля; ему уже не приходило в голову приласкать, приголубить его. И это охлаждение началось, когда отец Совенка отдал себе отчет в том, что малыш уже может учиться сам. К этому времени он пошел в школу и в поисках опоры присмолился к Навознику. Но при всем том отец, мать и весь дом по-прежнему пахли свернувшимся молоком и кольем. И Даниэлю по-прежнему нравился этот запах, хотя Роке-Навозник и говорил, что ему он не нравится, — мол, так воняет, когда потеют ноги.

Отец отдалился от Даниэля, как отдаляются от налаженного дела, которое дальше пойдет само собой, без ваших забот. Ему было даже как-то грустно, что сын уже встал на ноги и больше не нуждается в его опеке. Но кроме того, сыровар стал молчалив и угрюм. Прежде, как говорила его жена, у него был ангельский характер. А испортился он из-за проклятого скопидомства. Когда деньги копят ценою лишений, это порождает озлобленность и желчность. Так случилось и с сыроваром. Любой мелкий расход, малейшая излишняя трата сверх всякой меры огорчали его. Он хотел, он должен был копить, во что бы то ни стало копить, чтобы Даниэль-Совенок получил образование в городе и выбился в люди, а не стал, как он, бедным сыроваром.

Хуже всего было то, что это никому не шло на пользу. Даниэль-Совенок понять не мог, зачем это нужно. Отец страдал, мать страдала, и он тоже страдал, а между тем избавить его от страданий значило положить конец и страданиям всех остальных. Но это значило бы вместе с тем отрезать себе путь к цели, смириться с тем, что Даниэль-Совенок откажется от продвижения, от карьеры. А на это сыровар согласиться не мог; Даниэль должен был сделать карьеру, пусть даже для этого пришлось бы принести в жертву всю семью, начиная с него самого.

Нет, для Даниэля-Совенка были непостижимы такие вещи, непостижимо это упрямство людей, которые оправдывают себя естественным стремлением «освободиться». От чего освободиться? Неужели в коллеже или в университете он будет свободнее, чем в те дни, когда они с Навозником швырялись коровьим пометом на лугах в своей родной долине? Ладно, допустим; только ему этого не понять.

С другой стороны, отец поступил необдуманно, когда назвал его Даниэлем. Отцы почти всех детей поступают необдуманно, когда нарекают их при крещении. Так было и с отцом учителя, и с отцом Кино-Однорукого, и с отцом Антонио-Брюхана, хозяина магазина. Никто из них не знал, как на самом деле будут звать их ребенка, когда священник дон Хосе опрокидывал чашу со святой водой на голову новорожденного. А иначе зачем они давали им имена, раз знали, что это бесполезно?

У Даниэля-Совенка имя сохранялось только в раннем детстве. Уже в школе его перестали звать Даниэлем, точно так же, как учителя перестали звать доном Моисесом вскоре после того, как он прибыл в селение.

Учитель дон Моисес был высокий, худосочный, нервный человек. Кожа да кости. Обычно он так кривил рот, как будто норовил укусить себя за мочку уха. А от удовольствия или сладострастия его лицо перекашивалось еще сильнее и рот чуть ли не налезал на бакенбарду — у него были предлинные бакенбарды. Странный это был человек, и Даниэля-Совенка он с первого дня испугал и заинтересовал. За глаза Даниэль называл его Пешкой, как его называли остальные ребята, хоть и не знал почему. Когда ему объяснили, что так его прозвал судья за то, что дон Моисес «ходит прямо, а ест наискось», Даниэль-Совенок сказал: «А!», но так и не понял, в чем тут соль, и продолжал называть его Пешкой наобум.

Что касается самого Даниэля-Совенка, то, надо признать, он был любопытен и все окружающее находил новым и достойным рассмотрения. Вполне естественно, больше всего его внимание привлекала школа, и не столько школа сама по себе, сколько Пешка, учитель, со своим беспокойным и неутомимым ртом и густыми, разбойничьими бакенбардами.

Герман, сын сапожника, первым заметил, как внимательно, пристально и ненасытно смотрит Даниэль на людей и на вещи.

— Обратите внимание, — сказал Герман, — он смотрит на все, как будто оцепенел от испуга.

И все воззрились на Даниэля, так что ему даже стало не до себе.

— А глаза у него зеленые и круглые, как у кошек, — подхватил троюродный племянник маркиза дона Антонино.

Кто-то выразился еще лучше и попал в самую точку:

— Он смотрит, как сова.

Так Даниэль и сделался Совенком, несмотря на волю отца, несмотря на пророка Даниила и десять львов, с которыми он был заперт в клетке, несмотря на гипнотическую силу глаз божьего праведника. Даниэль-Совенок, вопреки желаниям своего отца, сыровара, не способен был усмирить взглядом даже ораву ребятишек. Имя Даниэль осталось у него лишь для домашнего употребления. Вне дома его звали только Совенком.

Его отец попытался отстоять прежнее имя и как-то раз даже схлестнулся с какой-то бабой, которая подливала масло в огонь. Но все было напрасно. С таким же успехом можно было пытаться сдержать бурное течение реки во время весеннего паводка. Безнадежное дело. И Даниэлю суждено было впредь быть Совенком, как дон Моисес был Пешкой, Роке Навозником, Антонио Брюханом, донья Лола, лавочница, Перечницей-старшей, а телефонистки Каками и Зайчихами.

В этом селении просто измывались над таинством крещения.

V

Правда, Перечница-старшая со своим круглым, румяным личиком, но ехидным характером и злым языком вполне заслуживала свое прозвище: это была действительно перец-баба. И вдобавок сплетница. А сплетниц можно по-всякому обзывать — так им и надо. Кроме того, она пыталась зажать в кулак все селение, а какое у нее было на это право? Селение желало быть свободным и независимым, и, в конце концов, Перечнице-старшей не было никакого дела, верит или не верит в бога Панчо, трезвенник или выпивоха Пако-кузнец и выделывает ли сыр отец Даниэля-Совенка чистыми руками или у него черные ногти. Если брезгует, пусть не ест — и дело с концом.

Даниэль-Совенок не верил, что поступать так, как поступала Перечница-старшая, значит быть доброй. Добрыми были те, кто терпел ее наглость и даже выбирал ее председательницей разных благотворительных обществ. Перечница-старшая была уродина и гадюка, правильно сказал Антонио-Брюхан, хотя он и вынес этот приговор скорее под влиянием неприязни к ней как к конкурентке, чем исходя из ее физических и нравственных недостатков.

Перечница-старшая, несмотря на свой румянец, была длинная и сухая, как мачта, на которую взбираются во время гуляний, только у нее на макушке не было никакого приза. В общем, Перечнице-старшей нечем было похвалиться, кроме хорошо развитых ноздрей, неумеренного пристрастия вмешиваться в чужую жизнь и богатого, постоянно обновляемого репертуара угрызений совести.

Она разыгрывала их перед священником доном Хосе, настоящим святым.

— Послушайте, дон Хосе, — к примеру, говорила она ему перед самой мессой, — ночью я не могла уснуть, все думала о том, что, если Христос на горе Елеонской остался один, а апостолы заснули, кто же мог видеть, что Искупитель обливается кровавым потом?

Дон Хосе прикрывал глаза, острые, как иголки.

— Успокой свою совесть, дочь моя; это мы знаем через откровение.

Перечница-старшая кривила губы, делая вид, что вот-вот заплачет, и, хныкая, говорила:

— Как вы думаете, дон Хосе, могу я спокойно причащаться после того, как помыслила такое?

Дону Хосе, священнику, требовалось терпение Иова, чтобы выносить ее.

— Если за тобой нет других проступков, то можешь.

И так день за днем.

— Дон Хосе, нынче ночью я не сомкнула глаз, раздумывая насчет Панчо. Как может этот человек принять таинство брака, раз он не верит в бога?

А несколько часов спустя:

— Дон Хосе, уж и не знаю, сможете ли вы дать мне отпущение грехов. Вчера, в воскресенье, я читала одну греховную кингу, в которой говорилось о религиях в Англии. Протестантов там подавляющее большинство. Как вы думаете, дон Хосе, если бы я родилась в Англии, не была ли бы и я протестанткой?

Священник проглатывал слюну и отвечал:

— Вполне возможно, дочь моя.

— Тогда, отец мой, я каюсь в том, что могла бы быть протестанткой, если бы родилась в Англии.

Когда родился Даниэль-Совенок, донье Лоле, Перечнице-старшей, было тридцать девять лет. Три года спустя бог наказал ее самым болезненным для нее образом. Но не менее верно и то, что она превозмогла свою боль с несгибаемой стойкостью и неукротимостью, перед которой обычно пасовали ее односельчане.

Тот факт, что донья Лола была известна под именем Перечницы-старшей, уже заставляет предполагать, что существовали и Перечницы-младшие. Так оно и было; в свое время были три Перечницы, хотя теперь остались только две: старшая и младшая. Они были дочерьми одного жандарма, который в течение многих лет занимал должность начальника участка в селении. Когда жандарм умер — как говорили злые языки, которых всегда хватает, от горя, что у него не было отпрыска мужского пола, — он оставил кое-какие сбережения, позволившие его дочерям открыть лавку. Само собой разумеется, сержант умер в те времена, когда унтер-офицер жандармерии мог на свое жалование прилично жить, да еще немного откладывать. После смерти жандарма — его жена умерла за несколько лет до того — Лола, Перечница-старшая, взяла в свои руки бразды правления в доме по праву превосходства над сестрами в возрасте и в росте.

Даниэль-Совенок знал только двух Перечниц, но, как он слышал, третья была такая же сухопарая и костлявая, как и они, и в свое время их было трудно различить без предварительного тщательного осмотра.

Все это не опровергает того факта, что Перечницы-младшие заставили старшую сестру пройти при жизни через настоящее чистилище. Средняя была неряха и лентяйка, и ее характер и поведение не оставались безызвестными селению, которое по пронзительным крикам и перебранкам, повсечасно доносившимся из заднего помещения лавки и из жилища Перечниц, следило за прискорбным, чтобы не сказать более, развитием отношений между сестрами. Но нужно признать, говорили в селении, — и, должно быть, это было верно, поскольку это говорили все, — что, пока три Перечницы жили вместе, не было случая, чтобы они пропустили восьмичасовую мессу, которую священник дон Хосе служил в приходской церкви перед алтарем святого Роха. Они шли туда, все трое, прямые, как жерди, в любую погоду — и в стужу, и в дождь, и в грозу. И шагали они как положено, в ногу, чеканя шаг, потому что помимо сбережений унаследовали от отца вкус к маршировке и военную выправку. Раз-два, раз-два; так шли в церковь Перечницы, высоченные, плоскогрудые, узкобедрые, в платках, завязанных под подбородком, и с молитвенником под мышкой.

Назад Дальше