Потом средняя, Элена, умерла. Она скончалась зимой, в хмурое, дождливое декабрьское утро. Когда люди приходили выразить соболезнование пережившим ее сестрам, Перечница-старшая крестилась и говорила:
— Бог мудр и справедлив в своих решениях; он прибрал самую никчемную из нашей семьи. Возблагодарим его.
Уже на маленьком кладбище, прилегающем к церкви, когда тощее тело Элены, Перечницы-средней, засыпали землей, некоторые женщины начали голосить. Перечница-старшая, суровая, достойная и непоколебимая, сказала, обратившись к ним:
— Не оплакивайте ее. Она умерла по нерадивости.
И с этих пор троица превратилась в пару, и на восьмичасовой мессе, которую священник дон Хосе служил перед алтарем святого Роха, не хватало тонкой фигуры покойной Перечницы-средней.
Но с Перечницей-младшей случилась еще худшая беда. В конце концов, то, что произошло со средней, было предназначено божьим промыслом, тогда как младшая по легкомыслию и беспечности поддалась плотской слабости и, следовательно, в своем несчастье виновата была она сама.
В то время в селении открылся маленький филиал банка, который теперь замыкал площадь с одной из сторон. Вместе с директором прибыл красавчик служащий, статный и хорошо одетый молодой человек, который произвел на местных жительниц такое впечатление, что они только для того, чтобы увидеть в окошечке его лицо, несли ему свои сбережения. Банк использовал хорошую приманку, чтобы заполучить клиентуру. Этот прием, до которого какой-нибудь крупный финансист, быть может, и не унизился бы, в селении дал замечательные результаты. Рамон, сын аптекаря, который тогда начинал изучать юриспруденцию, даже высказал сожаление, что он еще не в состоянии написать докторскую диссертацию на оригинальную тему: «Влияние тщательно подобранного персонала на финансовые накопления в населенном пункте», что сделал бы с большим удовольствием. Под «финансовыми накоплениями» он подразумевал сбережения, а под «населенным пунктом» конкретно свое маленькое селенье. Но выражение «финансовые накопления в населенном пункте» звучало очень хорошо и придавало его гипотетической работе, как он говорил, хотя и в шутку, более высокий смысл и куда больший размах.
С приездом в селение банковского служащего Димаса отцы и мужья насторожились. Священник дон Хосе, настоящий святой, многократно беседовал с доном Димасом, подчеркивая серьезные последствия, как благотворные, так и пагубные, которые может иметь воздействие его усов на селение. Эти постоянные собеседования священника и дона Димаса несколько рассеяли опасения отцов и мужей, и даже Перечница-младшая сочла, что нет ничего предосудительного и рискованного в том, чтобы позволять дону Димасу время от времени провожать себя, хотя ее старшая сестра, доводя до крайности требование скромного поведения, во всеуслышание порицала ее, крича о ее «распущенности и бесстыдстве».
Без сомнения, перед Перечницей-младшей, которой до сих пор эта долина казалась глухой и безрадостной, как тюрьма, открылись новые горизонты, и она впервые в жизни обратила внимание на красоту обрывистых гор, поэтичность широко раскинувшихся лугов и тревожащие воображение пронзительные свистки паровозов, прорезающие ночную тишину. Все это в общем и целом пустяки, но пустяки, приобретающие особое значение для очарованного сердца.
Однажды вечером Перечница-младшая вернулась ликующая со своей обычной прогулки.
— Послушай, сестра, — сказала она. — Не знаю, почему ты невзлюбила Димаса. Это самый лучший человек, какого я знаю. Сегодня я заговорила с ним о наших деньгах, и он сразу подал мне несколько мыслей насчет их прибыльного помещения. Я сказала ему, что мы их держим в одном банке в городе и что мы с тобой обсудим это дело и решим, как поступить.
Перечница-старшая так и взвыла.
— А ты сказала ему, что речь идет всего лишь о тысяче дуро?
Перечница-младшая улыбнулась: сестра недооценивала ее осмотрительность.
— Конечно, нет, — ответила она. — О сумме я ничего не сказала.
Лола, Перечница-старшая, пожала плечами — мол, пойди потолкуй с ней. Потом крикливо засыпала словами — казалось, они не вылетают изо рта, а скатываются, как на салазках, с ее острого носа.
— Знаешь, что я тебе скажу? Этот человек — мошенник, который просто морочит тебя. Неужели ты не видишь, что все селение точит лясы по этому поводу и смеется над твоей глупостью? Наверное, ты единственная, кто этого не знает, сестра. — Она внезапно смягчила тон, — Тебе тридцать шесть лет, Ирена, ты этому парню в матери годишься. Подумай об этом хорошенько.
Ирена, Перечница-младшая, вскипела:
— Да будет тебе известно, Лола, мне больно выслушивать все это. Мне противны твои злобные намеки. По-моему, в том, что сходятся мужчина и женщина, нет ничего особенного, И не имеет никакого значения, если между ними разница в несколько лет. Просто-напросто все женщины в селении, начиная с тебя, завидуют мне. Вот это верно!
Перечницы разошлись, задрав нос. А на следующий вечер Куко, станционный смотритель, объявил в селении, что донья Ирена, Перечница-младшая, и дон Димас, банковский служащий, сели на товарно-пассажирский поезд и уехали в город. Когда Перечница-старшая узнала об этом, ей кровь бросилась в голову и у нее помутился разум. Она упала в обморок и очнулась только через пять минут. А когда пришла в себя, достала из сундука, кишевшего молью, черное платье, которое хранила еще со смерти отца, облачилась в него и быстрым шагом направилась к дому священника.
— Боже мой, какое несчастье, дон Хосе, — сказала она, входя.
— Успокойся, дочь моя.
Перечница села в плетеное кресло возле стола священника и взглядом спросила дона Хосе, известно ли ему, что произошло.
— Да, и знаю; Куко мне все рассказал, — ответил священник.
Она глубоко вздохнула с таким шумом, как будто у нее ребра застучали друг о друга. Потом отерла слезу, круглую и крупную, как капля дождя.
— Выслушайте меня внимательно, дон Хосе, — сказала она. — Я в ужасном сомнении. В сомнении, которое гложет меня. Ирена, моя сестра, теперь проститутка, не так ли?
Священник слегка покраснел.
— Замолчи, дочь моя. Не говори глупостей.
Закрыв молитвенник, который он читал перед приходом Перечницы, дон Хосе прочистил горло, но, когда заговорил, голос его тем не менее зазвучал как-то сдавленно.
— Слушай, — сказал он, — женщина, которая отдается мужчине по любви, не проститутка. Проститутка — это женщина, беззаконно торгующая своим телом и красотой, которую ей дал бог, женщина, отдающаяся любому мужчине за плату. Понимаешь разницу?
Перечница выпрямилась и с неумолимым видом произнесла:
— Во всяком случае, отец мой, Ирена совершила тягчайший, омерзительный грех, разве не верно?
— Верно, дочь моя, — ответил священник, — но грех поправимый. Мне кажется, я знаю дона Димаса, и по-моему, он не плохой юноша. Они поженятся.
Перечница-старшая закрыла лицо костлявыми руками и, всхлипнув, сказала:
— Отец мой, отец мой, но у этого дела есть еще и другая сторона. Сестра пала из-за пылкой крови. Это ее кровь согрешила. А у меня та же кровь, что у нее. Значит, я могла бы сделать то же самое. Я каюсь в этом, отец мой. Каюсь от всей души и горько скорблю.
Священник дон Хосе, настоящий святой, встал и двумя пальцами коснулся ее головы.
— Ступай, дочь моя. Ступай домой и успокойся. Ты ни в чем не виновата. И с Иреной мы уладим дело.
Лола, Перечница-старшая, покинула дом священника до некоторой степени утешенная. По дороге она тысячу раз повторила себе, что обязана сделать владевшие ею чувства — скорбь и стыд — достоянием гласности; ведь потерять честь всегда было бóльшим несчастьем, чем потерять жизнь. Под влиянием этой идеи она, придя домой, достала коробку из-под ботинок, вырезала из нее картонку и, взяв кисточку, нервными каракулями написала на ней: «Закрыто по случаю позора». Потом вышла на улицу и прикрепила картонку к двери лавки.
Как рассказывали Даниэлю-Совенку, лавка была закрыта десять дней и десять ночей.
VI
Но теперь-то уж Даниэль-Совенок знал, что значит забеременеть и что такое аборт. В определенном возрасте такие вещи становятся простыми и понятными. А до этого они кажутся чем-то колдовским. Раздвоение женщины не вмещается в человеческую голову, пока не обращаешь внимания на округлившийся живот, который выдает его со всей очевидностью. Но до того возраста, когда принимают первое причастие, над такими вещами почти никогда не задумываются, хотя они бросаются в глаза и позже подавляют нас своей простотой.
Но и Герман-Паршивый, сын сапожника, тоже знал, что значит забеременеть и что такое аборт. Герман-Паршивый всегда, при всех обстоятельствах, даже самых трудных, был хорошим товарищем. Он не так сдружился с Даниэлем-Совенком, как, например, Навозник, но причина тому была не в нем, не в Даниэле-Совенке, и не в таких вещах и явлениях, которые зависят от нашей воли.
Герман-Паршивый был худенький, бледный, хилый мальчонка. Не будь у него такие черные волосы, может быть, не так бросались бы в глаза его проплешины: у Германа на голове с самого раннего возраста были проплешины, и наверняка поэтому его и прозвали Паршивым, хотя, надо полагать, проплешины образовались не из-за парши в собственном смысле слова.
У его отца, сапожника, помимо маленькой мастерской, находившейся по левую руку от шоссе, если идти в гору, за особняком дона Антонино, маркиза, было десять детей, из которых шестеро родилось, как положено, поодиночке, а остальные четверо — попарно. Оно и понятно, его жена была двояшка, и мать жены двояшка, а у него самого в Каталонии была сестра, тоже двояшка, которая родила тройню — об этом даже писали в газетах, и губернатор дал ей единовременное пособие. Все это, без сомнения, о чем-то говорило. Но никто не мог разубедить сапожника в том, что подобные явления вызываются каким-то микробом, «как и любая другая болезнь».
Андрес, сапожник, если посмотреть на него спереди, еще мог сойти за отца многочисленной семьи; но если смотреть сбоку — никогда. Недаром в селении о нем говорили: «Андрес — человек, которого сбоку не видно». И это надо было понимать почти буквально — такой он был тощий, испитой. А кроме того, ему был свойствен весьма приметный наклон корпуса вперед, кто говорил — вследствие характера его работы, а кто — из-за пристрастия любоваться до последней возможности икрами девушек, которые оказывались в его поле зрения. Учитывая эту его склонность, было легче понять, даже глядя на него сбоку, что он отец десяти детей. И словно ему мало было такого потомства, его крохотная мастерская всегда была полна клеток с зеленушками, канарейками и щеглами, которые весной поднимали гомон и писк, еще более оглушительный, чем стрекот цикад. Захваченный тайной оплодотворения, сапожник производил над этими птичками всевозможные эксперименты. Он скрещивал канареек с зеленушками и щеглов с канарейками, чтобы посмотреть, что получится, и утверждал, что гибриды будто бы поют нежнее и мелодичнее, чем чистокровные экземпляры.
Вдобавок ко всему, сапожник Андрес был философом. Если ему говорили: «Андрес, неужели тебе мало десяти детей, зачем ты еще птиц разводишь?», он отвечал: «Благодаря птицам я не слышу, как орут дети».
С другой стороны, большинство детей уже выросли и могли сами постоять за себя. Самые трудные годы миновали. Правда, когда пришло время призываться первой паре близнецов, у Андреса произошел горячий спор с секретарем муниципалитета, потому что сапожник уверял, что они разных годов призыва.
— Но послушай, приятель, — сказал секретарь, — как они могут быть разных годов призыва, раз они близнецы?
Сапожник Андрес уставился на округлые икры девушки, которая пришла объяснить, что ее брат не явился по уважительной причине. Потом втянул голову в плечи подобно тому, как улитка прячется в свою раковину, и ответил:
— Очень просто. Андрес родился за десять минут до полуночи в день святого Сильвестра, а когда родился Мариано, был уже новый год.
Тем не менее, поскольку оба парня были записаны в метрическую книгу 31 декабря, «человеку, которого сбоку не видно», пришлось примириться с тем, что их забрали в армию одновременно. Его третий сын, Томас, хорошо устроился в городе — работал в автобусном парке. Четвертый сын, Биско, сапожничал, помогал отцу. Остальные были девочки, за исключением, разумеется, Германа-Паршивого, самого меньшего.
Это Герман-Паршивый сказал о Даниэле-Совенке, когда тот появился в школе, что он на все смотрит с испуганным видом. С маленькой натяжкой выходило, что именно Герман-Паршивый окрестил Даниэля Совенком, но тот не затаил никакой злобы на него, а, напротив, с первого дня стал его верным другом.
Проплешины Паршивого не были препятствием для взаимного понимания. Пожалуй, они даже способствовали этой дружбе, потому что Даниэля-Совенка с первой минуты живо заинтересовали эти белые островки в океане густой черной шевелюры Паршивого.
Однако, несмотря на то что проплешины Паршивого не вызывали беспокойства ни в семье сапожника, ни в тесном кругу его друзей, Перечница-старшая, движимая неудовлетворенным материнским инстинктом, который она распространяла на все селение, решила вмешаться в это дело, хотя оно ее совершенно не касалось: Перечница-старшая очень любила соваться, куда ее не просят. Она прикидывалась, что ее неумеренный интерес к ближнему диктуется пылким милосердием, высоким чувством христианского братства, а на самом деле пользовалась этой уловкой для того, чтобы под благовидными предлогами повсюду вынюхивать все, что можно.
Однажды вечером, когда Андрес, «человек, которого сбоку не видно», прилежно работал, в своей каморке, к нему заявилась донья Лола, Перечница-старшая.
— Сапожник, — сказала она с порога, — как вы допускаете, чтобы у вашего мальчика были проплешины?
Андрес не изменил позы и не оторвался от работы.
— Ничего, сеньора, — ответил он, — лет через сто они станут незаметны.
Цикады, зеленушки и щеглы поднимали такой ужасный шум, что Перечнице и сапожнику приходилось кричать.
— Возьмите! — властным тоном сказала Перечница. — На ночь мажьте ему голову этим кремом.
Сапожник наконец поднял на нее глаза, взял тюбик, повертел его в руках и вернул Перечнице.
— Оставьте это себе; кремом проплешины не вылечишь, — сказал он. — Это его птица заразила.
И он опять принялся за работу.
Может быть, так оно и было, а может, и нет. Только Герман-Паршивый страстно любил птиц. Наверное, это было связано с его смутными воспоминаниями о раннем детстве, прошедшем под чириканье зеленушек, канареек и щеглов. Никто в долине так не разбирался в птицах, как Герман-Паршивый, который, кроме того, ради птиц был способен обходиться целую неделю без еды и питья. Это редкое качество, без сомнения, сыграло большую роль в том, что Роке-Навозник снизошел до дружбы с этим мальчуганом, физически таким слабым.
Часто, когда они выходили из школы, Герман говорил им:
— Пошли. Я знаю одно гнездо лазоревок. Там двенадцать птенцов. Оно в заборе у аптекаря.
Или:
— Пойдемте на луг Индейца. Моросит дождь, и дрозды слетятся клевать коровий навоз.
Герман-Паршивый, как никто, различал птиц по полету и по трелям; разгадывал их инстинкты; знал все их повадки; предвидел, как повлияет на них та или иная перемена погоды, и, казалось, если бы только захотел, научился бы и летать.
Как легко понять, с точки зрения Совенка и Навозника, это был неоценимый дар. Если мальчишки затевали ловить птиц или разорять их гнезда, они не могли обойтись без Германа-Паршивого, как уважающий себя охотник не может обходиться без собаки.
Вместе с тем слабость, которую сын сапожника питал к птицам, принесла ему весьма серьезные и чувствительные неприятности. Однажды, разыскивая гнездо деряб в кустарнике над самым туннелем, он потерял равновесие и с внушительной высоты упал на рельсы, сломав себе ногу. Через месяц дон Рикардо объявил его выздоровевшим, но Герман-Паршивый с тех пор всю жизнь прихрамывал на правую ногу. Правда, он не особенно горевал из-за этого и продолжал искать гнезда с тем же неумеренным рвением.