В сердце страны - Кутзее Джон Максвелл 14 стр.


212. Он отталкивает мою руку и садится.

– Ты спал. – Это мои слова. Такие мягкие. Как странно! Они просто пришли сами. – Пожалуйста, не сердись больше. Я ничего не буду говорить. – Я поворачиваюсь на бок и смотрю прямо на него. Он трет лицо, сложенными ладонями, перелезает через меня и находит свои брюки. Опираясь на локоть, я наблюдаю за быстрыми движениями – так одеваются мужчины.

Он выходит из комнаты, и минуту спустя я слышу скрип шин велосипеда по гравию, все тише и тише – он уезжает.

213. Я стучусь в открытую дверь коттеджа. Я умыта, я чувствую, что лицо у меня свежее и доброе. Анна подходит ко мне сзади, неся охапку дров.

– Добрый вечер, Анна! Хендрик дома?

– Да, мисс. Хендрик! Здесь мисс! Похоже, она ничего не знает. Я улыбаюсь ей, и она вздрагивает. Нужно время.

Хендрик стоит в дверях, держась в тени.

– Хендрик, вы теперь приходите с Анной спать в дом, я слишком нервничаю, когда остаюсь одна. Я дам вам настоящие кровати, вам больше не придется спать на полу. Вообще-то, почему бы вам не спать в комнате для гостей? Принесите с собой все, что вам нужно, тогда вам не придется бегать туда и обратно.

Они обмениваются взглядами, а я стою в ожидании.

– Да, мы придем, – говорит Хендрик.

214. Мы сидим втроем вокруг кухонного стола и едим при свечах суп, который приготовили мы с Анной. Не уверенные в своем положении здесь, не зная моих привычек, они едят неловко. Анна сидит потупившись; Хендрик отвечает на мои вопросы о ферме в своей прежней, лаконичной манере.

215. Я мою посуду, Анна вытирает. Мы ловко работаем вместе. Она боится тех минут, когда ее руки не заняты работой. Я полна решимости задавать меньше вопросов и больше болтать, чтобы она привыкала к повествовательному стилю. Когда наши тела соприкасаются, я слежу за тем, чтобы не отстраняться.

Хендрик исчез в ночи. Что делают мужчины, когда разгуливают в темноте?

216. Мы стелем две постели в комнате для гостей, как полагается, с простынями и одеялами. Потом сдвигаем эти кровати. Я забочусь о том, чтобы был ночной горшок. Я наполняю кувшин водой. Я ничего не оставляю без внимания, и намерения мои чисты. В центре ничего, в этом мертвом месте, я кладу начало – или, если это не так, делаю жест.

217. В предрассветные часы Хендрик приходит ко мне в постель и берет меня. Это причиняет боль, у меня еще не зажило, но я пытаюсь расслабиться, понять свои ощущения, хотя они еще не сформировались. Мне непонятно, что именно во мне возбуждает его; или если понимаю, то надеюсь, что со временем все изменится к лучшему. Мне бы хотелось спать в его объятиях, увидеть, можно ли спать в чьих-то объятиях, но он этого не хочет. Мне не нравится запах его семени. Интересно, привыкает ли к этому женщина. Анна ни в коем случае не должна утром стелить эту постель. Мне нужно натереть окровавленные простыни солью и запереть их или потихоньку сжечь.

Хендрик поднимается и одевается в темноте. Я так и не спала, уже почти утро, и у меня от усталости кружится голова.

– Я делаю это правильно, Хендрик? – Нагнувшись с кровати, я ловлю его за руку. Я слышу по своему голосу, и он, наверно, слышит, что я меняюсь. – Я ничего об этом не знаю, Хендрик, – ты понимаешь? Все, что я хочу знать: делаю ли я это правильно? Пожалуйста, окажи мне хотя бы такую незначительную помощь.

Он разжимает мои пальцы, но не зло, и уходит. Я лежу обнаженная, размышляя, максимально используя время, которое мое—до того как забрезжит свет,—готовясь также к предстоящей ночи.

218. – Ты счастлив, Хендрик? Я делаю тебя счастливым? – Я провожу пальцами у него по лицу, это он мне позволяет. Рот у него не улыбается, но улыбающийся рот—не единственный признак счастья. – Тебе нравится то, что мы делаем? Хендрик, я ничего не знаю. Я не знаю, нравится ли тебе то, что мы делаем. Ты понимаешь, что я тебе говорю? Мне хотелось бы иметь возможность взглянуть на него, мне бы хотелось увидеть, смотрит ли он на меня настороженно, как прежде. Его лицо становится для меня с каждым днем все загадочнее.

Я наклоняюсь над ним, гладя его прядями своих волос, ему это, кажется, нравится, это он мне позволяет. – Хендрик, почему ты не разрешаешь мне зажечь свечу? Хоть однажды? Ты приходишь ночью, как привидение, – откуда мне знать, что это именно ты?

– Кто еще это может быть?

– Никто… Я просто хочу увидеть, как ты выглядишь. Можно?

– Нет, не надо!

219. Бывает, что он не приходит ночью. Я лежу обнаженная в ожидании, погружаясь в неглубокий сон, резко просыпаясь, испуская стон при первой песне птицы, при первом легком дуновении рассвета. Это тоже случается с женщинами: они лежат, ожидая мужчин, которые не приходят, я об этом читала, и пусть никто не скажет, что я не прошла через все, с первой буквы до последней.

Я слабею от недосыпания. Я внезапно засыпаю днем, где-нибудь в кресле, и просыпаюсь, разгоряченная, сконфуженная, и последний отзвук храпа звучит у меня в ушах. Застают ли эти двое меня в таком виде? Может быть, показывают пальцем, улыбаются и на цыпочках уходят по своим делам? Я скриплю зубами от стыда.

220. Я мало ем, становясь еще более тощей, если это возможно. Я страдаю, от сыпи на шее. Я не обладаю красотой, чтобы завлечь его. Возможно, именно поэтому он не разрешает зажечь свечу, опасаясь, что его оттолкнет мой вид. Я не знаю, что доставляет ему удовольствие: хочет ли он, чтобы я шевелилась, или лучше лежать неподвижно, когда он меня берет. Я глажу его кожу. Но не чувствую никакой реакции. Он остается со мной все меньше и меньше, иногда всего на минуту, которая требуется ему, чтобы выпустить в меня свое семя. Он не снимает рубашку. Я слишком сухая для таких занятий. Я слишком поздно начала, и ручейки, которые должны бы бежать, давным-давно высохли. Я пытаюсь увлажнить себя, когда слышу, что он у дверей, но это не всегда срабатывает. По правде говоря, не понимаю, почему он ославляет постель своей жены ради меня. Иногда я ощущаю ее запах – от нее пахнет рыбой, – когда он раздевается. Я уверена, что они занимаются любовью каждую ночь.

221. Он переворачивает меня на живот и берет меня сзади, как это делают животные. Все замирает во мне, когда я вынуждена подставлять ему свой уродливый зад. Я унижена; порой я думаю, что ему нужно именно мое унижение.

222. – Побудь еще минутку, Хендрик. Разве мы не можем поговорить? У нас так мало возможностей поговорить друг с другом.

– Шшш, не так громко, она нас услышит!

– Она ребенок, она крепко спит! Ты не хочешь, чтобы она узнала?

– Нет. Что она может сделать? Что могут сделать темнокожие?

– Пожалуйста, не надо говорить с такой горечью! Что я сделала, чтобы ты так ожесточился?

– Ничего, мисс.

Он слезает с кровати, его тело твердое, как железо.

– Хендрик, не уходи. Я устала, устала до мозга костей. Разве ты не можешь понять? Все, что я хочу, – это немного согласия между нами. Ведь это не так уж много.

– Да, мисс. – И он уходит.

223. Есть дни, которые нечем заполнить, которые проходят бесцельно. Мы трое не можем найти свое истинное место в доме. Я не могу сказать, кто здесь Хендрик и Анна: гости, захватчики или пленники. Я не могу больше запираться у себя в комнате, как обычно делала прежде. Я не могу позволить, чтобы Анна сама себя обеспечивала в этом доме. Я слежу за выражением ее глаз, ожидая, когда она покажет, что знает о происходящем по ночам; но она на меня не смотрит. Мы всё еще вместе работаем на кухне. Чего мне еще ожидать от нее, кроме этого? Должна ли она поддерживать идеальный порядок в доме, или это должна делать я, в то время как она будет на меня смотреть? Должны ли мы, опустившись на колени, надраивать полы вместе – рабы домашнего идеала? Она хочет вернуться в свой собственный дом, я знаю, обратно к своим уютным запахам и небрежно убранной каморке. Это Хендрик держит ее здесь. Наверно, ей хочется быть наедине с Хендриком. Но Хендрику нужны и она, и я, так же как мне нужны и она, и Хендрик. Не знаю, как разрешить эту проблему. Я знаю только, что асимметрия делает людей несчастливыми.

224. Анну угнетают мои внимательные глаза. Ее угнетают мои приглашения расслабиться, посидеть рядом со мной на старой скамье в тени гевеи. Особенно ее угнетают мои разговоры. Я больше не задаю ей вопросов, я просто говорю с ней; но у меня нет умения вести беседу, я не знаю смешных историй, сплетен, я прожила всю свою жизнь в одиночестве, я не умею увлечь, порой моя речь – всего лишь лепет, порой я кажусь себе несносным ребенком, что-то лепечущим ей, – разумеется, постигающим таким образом человеческую речь, но медленно, очень медленно и слишком большой ценой. Что касается ее слов, то она произносит их неохотно, поэтому они такие скучные.

225. Я объявляю, что пришло время делать заготовки из зеленого инжира. Я оживлена, это мое любимое занятие, но я не могу вывести Анну из ее уныния. Мы движемся между рядами деревьев.

– Собирай только самый мелкий инжир, – говорю я ей, – не бери те плоды, которые уже начали созревать.

На каждые пять штук, что летят в мое ведро, приходится лишь одна, падающая в ее ведро. Мы выкладываем их на кухонный стол.

– Делай маленький надрез крестиком, вот так, – говорю я ей, – тогда сахар, дойдет до самой сердцевины. Мои пальцы проворные, а ее – неловкие, работает она медленно, от нее мало проку. Она опускает руки на колени и вздыхает. Я наблюдаю за ней, сидя напротив, над миской с инжиром. Она не хочет встречаться со мной взглядом.

– Тебя что-то огорчает, дитя? – спрашиваю я. – Ну же, расскажи мне, возможно, я смогу помочь.

Она как-то жалобно качает головой, вид у нее при этом глуповатый. Она берет плод и делает надрез.

– Тебе одиноко, Анна? Ты скучаешь по своей семье?

Она медленно качает головой.

Вот таким образом я провожу свои дни. Ничего не изменилось. То, по чему я тоскую – чем бы это ни было, – не приходит.

226. Я стою у Анны за спиной. Я кладу руки ей на плечи, мои пальцы скользят за вырез ее платья и ласкают молодые кости, ключицу, лопатку, названия которых ничего не говорят об их красоте. Она опускает голову.

– Иногда я тоже полна печали. Я уверена, это пейзаж так на нас действует.

– Мои пальцы касаются ее горла, челюсти, висков. – Ничего, Скоро все будет хорошо.

Что делают с желанием? Мои глаза праздно останавливаются на предметах: причудливых камнях, красивых цветах, странных насекомых; я беру их, приношу домой, храню. Мужчина приходит к Анне и приходит ко мне; мы обнимаем его, держим его внутри себя, мы – его, а он – наш. Я – наследница земли, которую мои предки сочли хорошей и огородили. Мы можем лишь одним ответить на вспышку желания: захватить, огородить, удержать. Но насколько реально наше обладание? Цветы превращаются в пыль, Хендрик высвобождается из объятий и уходит, земля не знает изгородей, камни будут здесь, когда я обращусь в прах, даже еда, которую я поглощаю, проходит через меня. Я – не одна из героев желания, то, чего я хочу, не бесконечно и достижимо, все, чего я прошу – слабо, с сомнением, жалобно, – это нельзя ли что-то сделать с желанием, не стремясь завладеть желаемым, ибо это тщетно, поскольку может кончиться лишь уничтожением желаемого. И насколько острее становится мой вопрос, когда женщина желает женщину, две дырки, две пустоты. Потому что если это то, чем являюсь я, тогда и она тоже, анатомия – это судьба: пустота, или оболочка, пленка над пустотой, стремящейся быть заполненной в мире, в котором ничего не заполняется. Я говорю ей:

– Ты знаешь, что я ощущаю, Анна? Великую пустоту, пустоту, заполненную великим отсутствием, отсутствием, которое есть желание быть заполненной, быть завершенной. Но в то же время я знаю, что ничто меня не заполнит, потому что первое условие жизни – вечно желать, иначе жизнь прекратится. Это принцип жизни – вечно завершаться. Завершение не завершает. Только камни ничего не желают. И как знать, быть может, в камнях тоже есть дырки, которые мы никогда не обнаруживали.

Я наклоняюсь над ней, я ласкаю ее руки, держу ее вялые ладони в своих. Вот что она от меня получает – колониальную философию, слова, за которыми не стоит история, в то время как ей хочется историй. Я могу вообразить женщину, которая сделала бы этого ребенка счастливым, наполнив его рассказами из прошлого, которые действительно случились: как дедушка убежал от пчел, потерял свою шляпу и так и не нашел; почему луна прибывает и убывает; как заяц перехитрил шакала. Но эти мои слова приходят из ниоткуда и уходят в никуда, у них нет ни прошлого, ни будущего, они свистят по равнинам в унылом вечном настоящем, никого не насыщая.

227. У нас были визитеры.

Анна подстригала мне волосы. Я сидела в утренней прохладе на табурете возле двери в кухню. Ветерок приносил издалека приглушенный подземный шум насоса – еще один звук в мире, полном знакомых воскрешенных звуков. Я могу представить себя слепой и счастливой в таком мире: лицо подставлено теплым солнечным лучам, уши настроены на звуки вдали. Ножницы Анны скользят по моему затылку, холодя его, послушные моему шепоту.

Затем в дверях вдруг возникает сумятица, мелькают коричневое, серое, черное, пространство распадется и вновь собирается перед моими глазами, и Хендрик приходит и уходит, его штанины со свистом трутся друг о друга, подошвы хрустят по гравию; и Анна сразу же пускается бежать следом за ним, согнувшись, выронив расческу и ножницы, и неподвижность без всякого перехода сменяется движением, как будто вся ее жизнь со мной была всего лишь замершим мигом, выхваченным на бегу. Я не успеваю встать, как они скрываются за изгородью вокруг вагона для стрижки овец, потом – за сараем и несутся вниз по склону к руслу реки.

Со скатертью, накинутой на плечи, и наполовину остриженными волосами я прохожу через дом и оказываюсь перед двумя незнакомцами – двумя всадниками. Неопрятная, захваченная врасплох – казалось бы, преимущество на их стороне; но я-то знаю, что они на моей земле, они меня побеспокоили, это именно они должны извиниться и изложить свое дело.

– Нет, – говорю я им отрывисто, – он уехал сегодня, рано утром… Нет, я не знаю куда… С ним поехал мальчик… Вероятно, поздно. Он всегда поздно возвращается домой. Это отец и сын, соседи. Когда же я в последний раз видела соседа? Да и видела ли когда-нибудь? Они не говорят, зачем приехали. Они приехали по какому-то мужскому делу. Изгороди снесены, свора собак вырвалась на свободу, началась эпидемия у овец, саранча все заполонила, не явились стригали – они мне не говорят, в чем дело. Это настоящие катастрофы, как же мне справиться с ними одной? Если я сделаю Хендрика своим управляющим, сможет ли он справиться с фермой, в то время как я буду стоять у него за спиной с суровым лицом, делая вид, что он—моя марионетка? Не лучше ли обнести ферму колючей проволокой, запереть ворота, убить овец и отказаться от вымысла о фермерстве? Как я могу убедить таких вот закаленных мужчин, что я из одного с ними теста, тогда как это явно не так? Они проскакали такое расстояние впустую, они ждут приглашения спешиться и подкрепиться; но я продолжаю молча стоять перед ними столбом, и наконец, обменявшись взглядами, они дотрагиваются до шляп и поворачивают лошадей.

Это тяжелые времена. Будут еще визиты, придется отвечать на более сложные вопросы, пока визиты и вопросы не прекратятся. Будет сильное искушение пресмыкаться и хныкать. Какой идиллией кажутся прежние времена! И как заманчиво, хотя и по-другому, будущее в саду за колючей проволокой! Две истории мне в утешение – ведь истина, боюсь, в том, что нет ни прошлого, ни будущего, что среда, в которой я живу, – вечное настоящее, в котором—лежу ли я под весом этого сурового мужчины, ощущаю ли холодок от ножниц у моего уха, омываю ли покойника или приправляю мясо – я невольно являюсь путеводной звездой, вокруг которой вращается вся эта феноменальная вселенная. Я прижата, но мной не завладели, меня пронзают, но сердцевина остается нетронутой. В душе я все еще богомол-девственник былых времен. Хендрик может брать меня, но это я его держу.

228. – Они придут снова! Тебе не провести этих людей! Они будут ждать, когда появится старый хозяин, а если его не будет, они поймут, что что-то не так!

Назад Дальше