В сердце страны - Кутзее Джон Максвелл 15 стр.


Он расхаживает, то попадая в свет лампы, то исчезая. Он вернулся к ночи, принеся с собой бурю. Теперь я действительно вижу, как далеко мы продвинулись в фамильярности. Он научился не снимать шляпу в моем присутствии. Он научился расхаживать взад и вперед, когда говорит, и ударять кулаком о свою ладонь. Его жесты выражают злость, но также и уверенность человека, который свободен выказать свою злость. Это интересно. Страсть, которую он выказал по отношению ко мнет– это страсть ярости. Вот почему мое тело закрывается от него. Нелюбимое, оно остается нелюбящим. Но ненавистно ли оно? Что именно он пытается сделать все это время? Он пытается чего-то добиться от моего тела, я знаю, но я слишком упряма, слишком неуклюжа, слишком тяжеловесна, слишком устала, слишком напугана потоком его разъедающей спермы; я только скрежетала зубами и зажималась, когда он хотел чего-то еще – возможно, дотронуться до моего сердца, дотронуться до моего сердца и вызвать конвульсий. Интересно, насколько глубоко может один человек проникнуть в другого? Как жаль, что он не может мне показать. У него есть средства, но нет слов, а у меня есть слова, но нет средств; потому что есть нечто, куда, боюсь, мои слова не дойдут.

– Говорю тебе, на днях они вернутся, скорее, чем ты думаешь, вместе с другими людьми, со всеми другими фермерами! Тогда они увидят, что ты живешь в большом доме вместе со слугами. Тогда пострадаем мы – не ты, а она и я! И они также узнают про старого хозяина, уж будь уверена! Эта старая Анна давно распространяет слухи, все знают, что хозяин путался с моей женой. Итак, когда они скажут, что я его застрелил, кто мне поверит, кто поверит темнокожему? Они меня повесят! Меня! Нет – я ухожу, ухожу завтра же, я уеду из этих краев, к завтрашней ночи я хочу быть далеко отсюда, я хочу быть на мысе Доброй Надежды!

– Хендрик, мы можем поговорить разумно хоть минуту? Сядь, пожалуйста, я сбиваюсь, когда ты вот так носишься по комнате. Скажи мне сначала, где ты был весь день и где Анна?

– Анна дома. Мы больше здесь не спим.

– Ты тоже здесь больше не спишь? Я должна спать одна в этом доме?

– Мы здесь не спим.

– Ты знаешь, Хендрик, ты делаешь мне больно. Ты знаешь, в твоей власти делать мне больно, и ты делаешь это каждый раз. Ты в самом деле думаешь, что я сдам тебя полиции? Ты думаешь, я слишком бесхарактерна, чтобы признать свою вину? В таком случае ты меня не знаешь, Хендрик. Ты так ожесточен, что совершенно ослеп. Я не просто одна из белых, я – это я! Я – это я, а не другие. Почему я должна платить за грехи других? Ты знаешь, как я живу здесь, на ферме, совершенно вне человеческого общества, почти вне человечества! Посмотри на меня! Ты знаешь, кто я, мне нет необходимости говорить тебе! Ты знаешь, как меня называют, – ведьмой Агтерплааса! Так с какой стати мне объединяться с ними против тебя? Я говорю тебе правду! Что еще мне нужно сделать, чтобы ты поверил, что я говорю правду? Неужели ты не видишь, что вы с Анной – единственные люди в мире, к которым я привязана? Чего еще ты хочешь? Я должна заплакать? Должна встать на колени? Ты ждешь, чтобы белая женщина встала перед тобой на колени? Ты ждешь, чтобы я стала твоей белой рабыней? Скажи мне! Говори! Почему ты никогда ничего не говоришь? Почему ты берешь меня каждую ночь, если ты меня ненавидишь? Почему ты даже не скажешь мне, правильно ли я это делаю? Откуда мне знать? Как мне научиться? Кого я должна спросить? Я должна спросить Анну? Я должна действительно пойти и спросить твою собственную жену, как мне стать женщиной? Как я могу унизить себя еще больше? Должна ли белая женщина лизать тебе задницу, чтобы ты ей хоть раз улыбнулся? Ты знаешь, что ты никогда не поцеловал меня, никогда, никогда, никогда? Разве вы никогда не целуетесь? Разве ты никогда не целуешь свою жену? Что же так отличает ее от меня? Должна ли женщина сделать тебе больно, прежде чем ты сможешь полюбить ее? В этом твой секрет, Хендрик?

В какой именно момент, когда я осыпала его мольбами и обвинениями, он вышел из комнаты? Оставался ли он до конца? Потерян ли он для меня навеки? Возможно ли, если бы я больше улыбалась, если бы смогла оттаять свое тело, – возможно ли, что вновь появился бы тот терпеливый молодой человек, которого я знала когда-то, который сам мастерил себе башмаки, который вертел ручку кофемолки, когда я подсыпала кофейные зерна, который слегка дотрагивался до шляпы и сверкал зубами в улыбке и уходил выполнять следующее задание этой расслабленной, неутомимой походкой? Узнав его ближе, я, по-видимому, утратила все то, что мне больше всего в нем нравилось. Какой урок я должна извлечь, если еще не слишком поздно учиться, если я когда-нибудь снова узнаю мужчину? Не тот ли это урок, который усвоил мой отец, когда не мог поднять руку, чтобы отогнать мух от своего лица: «Остерегайся близости со слугами»? Не в том ли дело, что и Хендрик, и я – каждый по-своему – погибли для любви? Или просто в какой-то момент история повернула не туда, и, если бы я нашла более постепенный путь к более мягкой форме близости, все мы могли бы научиться быть счастливыми вместе? Или эта пустыня из огня и льда – чистилище, сквозь которое мы должны пройти, чтобы попасть в страну млека и меда? А как же Анна? Она тоже пойдет? Станем ли мы с ней однажды сестрами и будем ли спать в одной постели? Или, быть может, когда она обретет себя, то выцарапает мне глаза?

229. Должны существовать иные способы заполнить пустые дни, помимо стирания пыли, подметания полов и надраивания дверных ручек до блеска. Я перехожу из одной комнаты в другую, занимаюсь бесконечной уборкой. Есть ли способ раз и навсегда убрать комнату? Возможно, если я снова начну с чердака, заткну щели между крышей и стенами, законопачу двери и окна, то смогу остановить поток пыли и покинуть дом до прихода весны – если когда– нибудь снова придет весна, если кто-нибудь тут будет весной, чтобы отпереть. Быть может, я смогу оставить одну комнату открытой, предпочтительно свою собственную, ради старых времен, и сложить в ней последние свечи, остатки еды, топорик, гвозди, молоток, последнюю бумагу и чернила. А может быть, лучше бы закрыть ставни, запереть последнюю дверь и перенести свои пожитки в тускло освещенный маленький амбар, где жили строители большого дома, когда давным-давно они задумывали будущую феодальную династию. Там, среди мышей и тараканов, я несомненно смогла бы найти способ свернуть свою историю.

230. Одна за другой со щелчком закрываются за мной двери большого дома. Передвигая мебель, борясь с грязью, превращай дерево в золу, я нашла себе занятие на всю жизнь. Рабы теряют в своих цепях всё, даже радость избавиться от них. Хозяин умирает, паразит ползает в тревоге по холодеющим внутренностям, гадая, чьими тканями он будет питаться дальше.

В конце концов, я не создана, чтобы жить в одиночестве. Если бы судьба забросила меня в середину велда в центре ничего, зарыла в землю до пояса и приказала прожить жизнь, я бы не смогла это сделать. Я не философ. Женщины не философы, а я – женщина. Женщина не может сделать что-то из ничего. Какой бы стерильной ни показалась моя возня с пылью, паутиной, едой и испачканным постельным бельем, необходимо было заполнить меня, дать мне жизнь. Я бы зачахла в велде в одиночестве. Я вряд ли могла бы заполнить день за днем, ночь за ночью движениями небесных тел и крошечными сигналами насекомых, обсуждающих, пора или еще рано меня есть. Кроме глаз и ушей мне бы потребовались хотя бы две руки и запас камешков, чтобы создавать из них узоры, – а сколько же можно создавать узоры, ведь начнешь жаждать исчезновения с лица земли! Я не принцип, не правило ораторского искусства, не машина, завезенная существом с другой планеты на эту заброшенную землю под Южным Крестом, чтобы генерировать чувства День за днем, ночь за ночью – пока не иссякну. Для того чтобы быть счастливой, мне мало камней, которые можно перекладывать, комнат, которые можно убирать, мебели, которую можно передвигать; мне нужны люди, с которыми можно беседовать, братья и сестры, отцы и матери, мне нужна история и культура, нужны надежды и стремления, нужно нравственное чувство – не говоря уж о еде и питье. Что будет со мной теперь, когда я одна? Потому что я снова одна, одна в историческом настоящем: Хендрик ушел, Анна ушла с ним, они сбежали ночью без единого слова, ничего не взяв с собой, – лишь то, что можно было привязать к велосипеду. Что теперь будет? Я полна дурных предчувствий. Я приютилась в амбаре, холод от каменного пола проникает до костей, тараканы столпились вокруг, с любопытством шевеля своими усиками, а я опасаюсь худшего.

231. Приходит зима. Холодный ветер свистит по равнинам под свинцовым небом. Картофель пророс, фрукты сгнили на земле. Собака ушла вслед за Хендриком. Насосы монотонно шумят день и ночь, запруды переполняются водой. Ферма гибнет. Я не знаю; что будет с овцами. Я открыла все ворота на ферме, они разбрелись повсюду. Однажды утром, перед рассветом, сто серых фигур прошли между домом и амбаром, с приглушенным топотом, толкаясь, – они отправились на поиски новых пастбищ. Я обнаружила, что они ничего для меня не значат. Я не могу их ловить и не в состоянии их убить. Если бы у меня были пули, я бы их застрелила ради их же собственного блага я взвешиваю ружье в руке, рука у меня твердая) и оставила бы разлагаться. Шерсть у них длинная и грязная; они заражены клещами и личинками мясных мух, и им не пережить еще одно лето.

232. Я питаюсь только тыквами и маисовой кашей. Я не припасла ничего на черный день. Бог заботится о своих чадах, а если я не вхожу в их число, то уж лучше мне погибнуть. Я с трудом передвигаю ноги, занимаясь своими будничными делами, ветер меня подгоняет. Частица за частицей с лица сходит кожа; у меня нет желания обновлять ее. Атомы кожи, атомы штукатурки, атомы ржавчины улетают в забвение. Если быть очень терпеливым, если прожить достаточно долго, то можно надеяться, что увидишь тот день, когда рухнет и рассыплется в прах последняя стена, ящерица будет греться на солнышке на очаге, а кладбище зарастет колючим кустарником.

233. У меня посетители, очень много посетителей. Я не знала, в своей невинности аборигена, что в мире так много людей. Каждый дюйм фермы прочесали в поисках моего отца, который выехал из дому в один злополучный день и так и не вернулся назад.

Имя нельзя вычеркнуть из списка, объяснили мне, пока не найдены останки. Таковы правила. Я киваю. Как, должно быть, счастлив тот, у кого есть простые, заслуживающие доверия правила, по которым можно жить. Возможно, еще не поздно распрощаться с этим заброшенным краем и устроить себе дом в цивилизованном месте.

234. Лошадь. Лошадь стояла в конюшне недели после исчезновения моего отца. Потом мне надоело ее кормить, и я выпустила ее. Теперь лошади нет. Или, быть может, лошадь бродит по холмам и ищет своего пропавшего хозяина.

235. Анна Большая и Якоб тоже нанесли визит на ферму. Они приехали в двуколке, запряженной ослами, чтобы забрать свои оставшиеся пожитки. Анна Большая вздыхала и распространялась о добродетелях моего отца.

– Он всегда был человеком слова, – сказала она.

– Какие у вас новости о Хендрике? – спросила я.

– Никаких, – ответила она – Он исчез, он и эта его жена. Но его еще поймают!

Якоб прижимает свою шляпу к груди и кланяется. Его жена ведет его к двуколке. Она стегает ослов, и эта пара исчезает из моей жизни – сморщенная, сгорбленная. Я смотрю, как они проезжают по куче песка, потом закрываю дверь.

236. Что будет с Хендриком? Когда они приехали искать моего отца – эти бородатые мужчины, эти мальчики с розовыми щеками и голубыми глазами стрелков, – искали ли они на самом деле пропавшего хозяина или преследовали нерадивого слугу и его подругу? А если они действительно охотились за Хендриком, то, возможно, уже отыскали его и Анну и, без лишних слов застрелив их, отправились домой ужинать. Ведь в этой части мира негде укрыться. Эта часть мира открыта глазу охотника в любом направлении; тот, кто не может зарыться в землю, погиб.

Но, быть может, их не застрелили. Возможно, их выследили и привезли, связанных, как зверей, в какое-нибудь отдаленное место, где вершится правосудие, и приговорили к каторжным работам в каменоломне до конца дней, чтобы покарать за их преступления и безумные мстительные истории, которые они поведали. Возможно, мне, как женщине, как слабоумной леди, старой деве, ничего не сказали. Возможно, Хендрика и Анну вывели из зала суда и, переглянувшись и кивнув, решили смягчить правосудие милосердием: послали бейлифа с мотком проволоки закрыть ворота фермы и выбросили меня из головы. Ведь можно быть запертым и в большом пространстве, и в маленьком. Поэтому возможно, что моя история уже пришла к своему концу, документы связали ленточкой и убрали, и только мне ничего не известно – ради моего же блага.

А быть может, они даже привезли Хендрика обратно на ферму, чтобы устроить очную ставку со мной, а я об этом забыла. Возможно, они приехали все вместе – судья, чиновники, бейлифы, любопытные со всей округи, – и привели Хендрика, закованного в кандалы по рукам и ногам, и сказали: «Это тот человек?» – и стали ждать моего ответа. Затем мы посмотрели друг на друга в последний раз, и я сказала: «Да, это он», и он грязно выругался и плюнул в меня, а они избили его и утащили, и я плакала. Возможно, это и есть истинная история, как бы она ни была для меня нелестна. А может быть, я все время заблуждалась, и в конце концов мой отец не умер, а сегодня в сумерках приедет с гор на своей потерявшейся лошади, и с топотом войдет в дом, сердясь, что для него не готова ванна, и распахнет запертые двери, вдыхая чужие запахи. «Кто тут был? – заорет мой отец. – Ты впустила в дом какого-то подонка?» Я начинаю хныкать и пытаюсь убежать, но он ловит меня и выкручивает мне руку. Я что-то лепечу в страхе и рыдаю: «Хендрик! Приди и помоги мне, призраки вернулись!»

Но Хендрик, увы, ушел, и я должна сама справиться со своими демонами, я взрослая женщина, имеющая жизненный опыт, хотя этого не подумаешь, глядя на меня, забившуюся за последний мешок с маисом. Хендрик, я не могу поговорить с тобой, но я желаю тебе удачи, тебе и Анне, я желаю вам хитрости шакала, я желаю вам быть удачливее, чем ваши охотники. И если однажды ночью ты постучишься в окно, я не удивлюсь. Ты можешь спать здесь весь день, а по ночам бродить при лунном свете, бормоча себе под нос то, что говорят себе люди на клочке земли, которая принадлежит им. Я буду для тебя стряпать, я даже попытаюсь снова стать твоей второй женщиной, если захочешь, это, несомненно, мне по силам, если я поставлю себе такую цель, – наверно, нет ничего невозможного на этом островке вне пространства, вне времени. Ты можешь привести с собой своих детишек; я буду следить за ними днем и выводить их поиграть ночью. Их большие глаза будут светиться, они будут видеть то, что невидимо для других; а днем, когда небесное око сердито смотрит и пронзает каждую тень, мы будем вместе лежать в прохладной темноте земли – ты, и я, и Анна, и они.

237. Лето и зима приходят и уходят, приходят и уходят. Я не знаю, как это они так быстро пролетают и много ли их прошло, – я не догадалась давным-давно начать делать зарубки на столбе, или царапать знаки на стене, или вести журнал, как делают те, кто потерпел кораблекрушение. Но время течет непрерывно, и я теперь действительно сумасшедшая мерзкая согбенная старуха, с носом крючком и узловатыми пальцами. Возможно, я заблуждаюсь, рисуя время в виде реки, текущей из бесконечности в бесконечность и несущей меня, как пробку или веточку; возможно, сначала эта река течет по поверхности, а потом уходит под землю и затем по причинам, которые мне не дано никогда узнать, вновь выныривает из-под земли и течет на свету, и я вместе с ней, и меня снова можно услышать после всех этих зим и лет, проведенных в кишках земли, – нет, слова, должно быть, продолжались и там (что было бы со мной, если бы они прекратились?), но они исчезли без следа, не оставив по себе память. А быть может, никакого времени нет и я обманываюсь, считая, что моя среда – время; быть может, существует лишь пространство, а я – точка света, неравномерно движущаяся в пространстве, перескакивая через годы: только что – испуганный ребенок в углу классной комнаты в школе – и вот уже старуха с узловатыми пальцами, это также возможно, у меня нет полной уверенности, и это объясняет, почему некоторые из моих воспоминаний предположительны.

238. На ферме побывал еще один посетитель – всего один. Однажды днем он пришел по дороге, ведущей к дому. Я наблюдала за ним со склона холма, где работала с камнями. Он меня не видел. Он постучал в дверь кухни. Потом, прикрыв ладошкой глаза, попытался заглянуть в окно. Это был ребенок, мальчик лет двенадцати-тринадцати, в штанах до колен и мешковатой коричневой рубашке. На голове у него было кепи цвета хаки – я никогда таких не видела. Когда никто не ответил на его стук, он отошел от дома и отправился в сад, где на апельсиновых деревьях было полно плодов. Именно там я к нему подкралась – старуха, живущая в дикой чаще. Он дрожа вскочил на ноги, пытаясь спрятать за спиной начатый апельсин.

Назад Дальше