Бамут. Потом майор, который положил на взлетке в Моздоке мое дело в отдельную стопку, – он не желал мне добра, просто не глядя выбрал папку из полутора тысяч таких же, но я в числе еще десятерых человек остался в Моздоке, а Вовка и Кисель улетели этим же днем. Я хотел быть с ними, просил майора меня отправить, но он оказался неумолим.
И я пропустил май 96-го. Потом старшина дважды пробивал мне отпуск.
Потом заболел отец. Потом он умер. И в августе я не попал в бойню.
Эти люди провели меня по жизни, как по минному полю, и я оказался живой, хотя этого быть не должно. Видит бог, я ни разу не косил, не юлил, не отвиливал. Приказывали – ехал, приказывали – шел, приказывали – служил. Судьба сама выводила меня из войны.
Но система упорно и уверенно исправляла эти ошибки судьбы. Словно прошел через минное поле – все, вырвался, выжил, – но на краю стоят комендант со следователем и багром, чтобы самим не подорваться, заталкивают тебя обратно на мины – давай, парень, звездуй, это твой долг. Тебе нельзя жить. Не имеешь права. Служи. И по возможности подыхай.
Этот капитан в окошке – какая ему разница, поставил печать и забыл.
Все, я уже на войне.
Нет, изловил дезертира.
Коменданту какая разница – восемнадцатилетний сопляк. Не косит, не просится ближе к дому, едет обратно. Армии сильно поплохеет из-за моих десяти дней? Ведь мог же не сажать.
Нет. Посадил. Прикрыл задницу.
Следак этот. Клепа. Восстановил справедливость. Соблюл закон.
Покарал преступника. Укатал пацана в кутузку.
Теперь еще и три года дисбата. А потом еще и свой год дослуживать – срок отсидки в срок службы не входит. Итого четыре.
Главное – за что? За десяток лишних дней жизни?
Следователь снова залез в портфель, протянул пустой лист:
– На, пиши…
– Что?
– Явку с повинной.
– Я не являлся с повинной. Я не лыжник. Отпустите меня, товарищ капитан? И я уеду. Сегодня же…
– Пиши, пиши. Так всем лучше будет. И тебе тоже. Пиши… Я, Бабченко
Аркадий Аркадьевич, 1977 года рождения, старший сержант, от службы в армии не уклоняюсь и готов продолжить службу в любой точке России…
/в любой/ точке России.
Фразу про “любую точку” Клепа повторил дважды, сделав интонационное ударение на слове “любой”.
Я написал все, что он хотел. Поставил подпись, дату. Протянул ему листок.
Все, чем ты можешь теперь оперировать, – это лишь слова, обещания.
Следователь рассматривается уже не как капитан с мизерной зарплатой, а как властелин судеб.
Он аккуратно убрал листок в свой портфель.
Мне как-то все стало безразлично. Навалились отупение, равнодушие к собственной жизни. Устал я выкарабкиваться из дерьма. Тюрьма так тюрьма. Хрен с вами. Сажайте. Камчатка так Камчатка – хрен с вами, везите. Дембель так дембель – хрен с вами, увольняйте. Губа так губа.
Дизель так дизель. Мне уже как-то по фигу.
Теперь я знаю, что и тот капитан, и комендант, и следователь на самом деле были лишь очередными витками судьбы, которая уводила меня от войны все дальше и дальше.
Хотя сами они, в отличие от той женщины-врача, не желали мне никакого добра.
Впрочем, зла не желали тоже.
Я просто не был для них человеком. Всего лишь бумажкой. Номером дела. Просроченной справкой. И ей надо было дать нужный ход. О том, что за всеми этими справками стояли живые люди, что они решают человеческие судьбы, – об этом они даже и не думали, наверное.
Им просто было по фигу – сяду я, сдохну или выживу, вот и все.
Но моя судьба решилась так, как решилась. Если бы капитан не был таким исполнительным, то уже через день я был бы в окопах.
За те три месяца, которые я провел под следствием, война закончилась. И обратно в Моздок я больше уже не вернулся.
Что сказать? Спасибо, товарищ капитан.
То ли я вскакивал шустро, то ли еще что, но нового срока мне не накинули, и через две недели (с учетом выходных вышло 13 дней) перевели в некое подразделение-пересылку под названием Пункт сбора военнослужащих. ПСВ. Было в этом полку такое. Собирали там всякие отбросы военного общества. Дезертиров, лыжников, каличей. И решали – сажать их, демобилизовать или отправлять обратно.
Создавался ПСВ специально под Чечню – люди бежали оттуда толпами, и командование объявило нечто вроде амнистии, придумав лазейку: если ты свинтил не от армии вообще, а от дедовщины и служить в принципе не отказываешься, то тебя не сажали, а переводили в другую часть.
И теоретически каждый мог прийти на этот пункт и добровольно сдаться.
Практически же ПСВ называли не иначе как “дизелятником”, потому что все, кто там содержался, были потенциальные дисбатовцы, “дизеля”.
Из тех, кто был в первой Чечне, через дизелятник прошли многие.
У каждого была своя история. Был там парень, который, отслужив уже свои два года, схлопотал за дедовщину еще четыре, – нарушил молодому позвоночник. Два из них он к тому времени отсидел, а оставшиеся два ему заменили армией. И получилось у него “ДМБ 1994 – 2000”. Это он так на стене комендатуры написал. Прикольный был парнишка – метр с кепкой и зубы пулей выбило. Если слишком сильно смеялся, челюсть вылетала.
Был еще один – сутки подстреленным провалялся где-то в предгорьях, прежде чем его подобрали и сдали в госпиталь. Там он пробыл еще месяц.
За это время матери прислали похоронку и гроб с телом сына. А он взял очухался и домой приехал. Теперь начальство решало, что с ним делать, – то ли отправлять обратно в Чечню на добивание, то ли увольнять, как уже убитого.
Был и еще один, подорвавшийся на мине, – оторвало крайние фаланги всех пальцев на правой руке.
Был Пшеничников – тщедушный забитый дух. Он даже повоевать толком не успел. Его просто везли в мотолыге на войну. Мотолыга подорвалась на мине. Контузия.
Был Андрияненко, которому перебило оба колена, и ноги у него почти перестали сгибаться. Ходил он как на ходулях. Но служить ему оставалось еще год.
Встретил я там и Кольку Беляева – своего друга, сироту, которого забрали в армию из детдома. Мы познакомились с ним еще на призывном пункте. В учебку на Урал нас везли вместе. Потом я попал в связь, в
Моздок, а он – в пехоту, в 166-ю бригаду. Потом мы оба попали в
Чечню. Потом у меня умер отец, а ему спустя два дня снайпер прострелил ноги в Грозном – медсестра полезла вытаскивать раненого, и снайпер ее убил, а он полез вытаскивать ее, и тот же снайпер раздробил ему голени.
Многих не вспомнить уже. Реархивация – процесс сложный. Все эти годы я хотел одного – не вспоминать. У меня семья, жена, дети. Я стал другим. Прошлое лежит в архиве памяти, забито в дальний угол мозга, и доставать его оттуда невыносимо. Программа реархивации есть только одна – водка. Не хочется опять становиться тем, кем был, и переживать все заново. Это дорога в яму, и выбираться из нее с каждым годом становится все сложнее.
Был Тимофей – не помню, имя это или кликуха. Тихий, исполнительный паренек. В учебке он был вместе со мной и Колькой. Тоже прошел этот путь. Потом мы вместе дослуживали в Твери.
Через дизелятник прошли и те пятеро парней, которые служили со мной в Моздоке. Они нашли денег – сняли помпу с БТР и продали ее Греку, – сбежали, добрались до Москвы электричками. Ночевали у меня дома.
Потом обокрали мою квартиру. Больше всего было жаль два новых костюма, которые прислали моей маме из Америки. Я их даже ни разу не надел.
Одного из этих парней, Ширяева, я тоже встретил в Твери. Он дослуживал в соседней части. К нам они приехали в баню. Я узнал его сразу. Он тоже узнал меня – я видел. И тоже сделал вид, что не заметил, отвернулся.
Был парень, попавший в плен и живший потом в чеченской семье. Они прятали его от боевиков, а потом вывезли в Моздок в багажнике автомобиля. Часть его к тому времени расформировали, и ему просто некуда было возвращаться. Тоже ждал своей судьбы. Плен в нем остался навсегда. А потом из Чечни приехал племянник его хозяина и украл его сестру.
Истории, истории, истории… Судьбы, судьбы, судьбы…
Бежали от издевательств, от дедовщины, от войны, отставали от частей, освобождались из плена, пропадали без вести, очухивались в госпиталях. Многие не возвращались из отпуска. Просто не находили сил.
Если он готов был умереть там, то это совсем не означает, что он готов умереть и здесь. В сорок первом люди не думали о жизни. В сорок пятом умирать не хотел уже никто. Так и здесь. Второй раз ехать на войну намного страшнее.
Мы отправлялись в Чечню стройными рядами под марши духовых оркестров, сверкая золотом шевронов и парадными ботинками, а через полгода те из нас, перемолотые, обожженные, рваные, кому удалось вырваться, встречались на этом дизелятнике – простреленные, пробитые, вшивые, в обносках, с выжженными душами и пустыми глазами.
И нас судили за дезертирство.
Из моего призыва многие прошли этот путь. Встречались еще раз, уже как тени, рассказывали друг другу, кого убило, кого ранило, жили какое-то время вместе, обнимались и расходились уже навсегда, чтобы больше никогда не встретиться.
Это была людская река, которая никогда не прекращалась. Via
Dolorosa. Люди приходили, люди уходили – кого-то сажали, кого-то комиссовали, кого-то отправляли обратно в Чечню, кого-то в новую часть, кого-то в дисбат, их место занимали новые – но численность личного состава никогда не менялась: на дизелятнике постоянно было около двухсот пятидесяти человек.
Двести из них стабильно были из Чечни.
Как это по-русски – прогнать людей через мясорубку, а потом судить их за дезертирство.
Остальные, кто был не из Чечни, в основном просто бежали из своих частей. От голодухи, от издевательств, от избиений. Было несколько человек с Сахалина. Один, помню, до Москвы добирался сорок пять суток. На товарняках. Бомжевал, ел из помоек, спал в туалетах на вокзалах. Ехал в собачьих ящиках под вагонами.
Но были на дизелятнике и чумоходы из числа тех, что не уживается ни в каком коллективе. Продуманные, крысоватые, мелочные. Искали местечко получше, пристраивались. От них осталось воспоминание какой-то серой безликой массы, втихую жрущей мамины пирожки в комнате свиданий.
У нас они тоже не уживались – бежали дальше. С ними и не общались особенно.
Одного, правда, запомнил – москвич, хитровыделанный какой-то. На ПСВ был уже второй раз – свинтил, перевелся в Нижний, оттуда тоже свинтил. Потом я его встретил в Твери, он туда приехал, наговорил вагон всяких небылиц насчет себя, типа “чеченский рэмбо”, через пару недель чего-то наркысятничал, и его били всем дивизионом в туалете.
Сильно били. Раскроили лицо. Забрызгали кровью весь туалет.
Армия – жестокое сообщество. Людей здесь опускают на раз-два.
На следующий день он опять сбежал. На ПСВ его, скорее всего, уже не приняли. Таких даже там не любили.
Градация в принципе была такая же, как и на зоне. Только приблатненными здесь считались “чеченцы”.
В общем, армия на этом дизелятнике была что надо. Дизеля, каличи, бандиты, самоходы, освобожденные пленные… “Иванов!” – “Я!” -
“Заступаешь в наряд…” – “Не могу, пальцы оторвало…” – “Черт…
Петров!” – “Я!” – “Заступаешь в наряд…” – “Не могу, колени простреленные…” – “Черт… Сидоров!” – “Я!” – “Все на месте, ничего не оторвало?” – “Так точно тащстшна!” – “Заступаешь в наряд…” – “Не могу, контузило на хрен…” – “Черт… Когда ж вас, каличей, поувольняют…” – “Никогда, тащстшна, нам еще в дисбате сидеть!”
Но, несмотря на то что совершили с этими людьми и что некоторые из них совершили сами – тоже не ангелы, – я всегда вспоминаю их с теплотой.
Обычный разговор в курилке:
– Рядом с тобой кого-нибудь убивало?
– Конечно. Нас вместе. Мне в бок, а ему в спину.
Находился дизелятник в Первом комендантском полку. Ирония судьбы.
Или чья-то жестокая шутка. Дело в том, что полк этот – самый что ни на есть привилегированный. Показной. Попасть туда с улицы практически невозможно – только по связям или за деньги. При этом надо иметь рост не меньше ста восьмидесяти.
В этом полку находится и рота почетного караула. РПК. Когда вы смотрите по телевизору, как в аэропорту президентов разных стран встречают красивые солдаты, стоящие по бокам красной ковровой дорожки, – в идеально подогнанной форме, с аксельбантами, в блестящих сапогах из мягкой яловой кожи стоимостью четыреста долларов пара, белых перчатках и с лихо задранными подбородками, – знайте, что в одной казарме с этими солдатами живут и дизеля.
РПК называли слонами. Мы дизелятник, они – слонятник. Потому что по шесть часов в день они топали на плацу. Вся их военная подготовка заключалась в шагистике. Маршировали, упражнялись с карабином, тянули ногу. Удар стопы об асфальт должен быть четким, звонким, громким. Всей подошвой. Всей ротой. Одномоментно. Пятьдесят минут топота, потом десять минут растяжки. И снова топот. Как правило, к концу службы у всех расшатаны колени.
Тренировки почетного караула были балетом. То, что они вытворяли со своими карабинами, – искусство. Украшение любого парада. Очень красиво.
А в это время в сортире второго этажа курили мы и смотрели на них через окно. Мы не завидовали. Не мечтали туда попасть. Это было невозможно. Дизелятник и слонятник существовали в одной казарме, но в параллельных мирах. Они почему-то сошлись в этой точке времени и пространства, но не пересекались совершенно и никакого влияния друг на друга не оказывали. Перехода из одного мира в другой не существовало. Слишком разные жизни. Слишком разные судьбы. У них – белые перчатки, президенты и почетный караул у Вечного огня. У нас – вши, окопы, голодуха, оторванные пальцы, контузии, тюрьма. Вши не перевелись даже здесь, в Москве, – подаренный мне одноклассником шерстяной свитер пришлось выкинуть, вывести гнид из него не было никакой возможности.
Мы для них были наглядным пособием – я знаю, офицеры говорили: будете плохо служить, отправим в Чечню. Ваше наказание вон, за окном, курит в сортире второго этажа. Это не просто угроза, это реальность. У нас в учебке одного сержанта отправили на войну за то, что он пропил овчинный тулуп. И они служили. Тянули ногу как надо.
Кем они были для нас, не знаю. Марсианами, наверное.
В полку мы были вроде как сами по себе. Армии не принадлежали.
Служить не служили, просто ждали решения своей судьбы. Вместо формы какие-то разномастные тряпки – кто в чем приехал. Парадка, х/б, камуфляж, афганка, бушлаты, шинели, ботинки, берцы, сапоги, кроссовки. Кто-то с медалями. Кто-то с нашивками за ранения. Кто-то без медалей, без нашивок и без пальцев. Строем не ходили – после войны и перед тюрьмой заставить нас маршировать было невозможно.
Всем на все плевать. Все равно выход один, так чего лишний раз прогибаться? Когда мы шли в столовую, то офицеры хватались руками за голову – стадо.
Командовал дизелятником полковник Зимин – кругленький жизнерадостный
Винни Пух, любивший трепать солдат по щеке. Он все время был в отличном расположении духа, всегда шутил, громко говорил. Повторял, что все будет хорошо. К солдатам был доброжелателен. При каждой возможности разрешал свиданки и увольнения. Но в казарме он появлялся редко и был далек от наших проблем. У меня всегда было ощущение, что он вот-вот удивится: “Как? Неужели вы были в Чечне? А что, у нас там война? Вот те раз… Ну-ну, все будет хорошо. Так почему же вы, говорите, сбежали?”
Поэтому рулил всем на дизелятнике подпол – я забыл его фамилию. А лицо помню хорошо. О нем у меня остались неприятные воспоминания.
Распределением солдат заведовал именно он. Решал, кого в Чечню, кого нет. За распределение ближе к дому брал деньги. Мог за деньги и попытаться от тюрьмы отмазать. За большие мог и комиссовать. Намекал на взятку и моим родителям. Мы не дали.
Был лейтенант по кличке Жало. “Жало” на армейском языке означает
“лицо”. Лицо у Жала было именно “жало”. Длинное, как у лошади, топорно и криво рубленное, словно пьяным плотником, с тяжелым выдвинутым подбородком, над которым, почти соприкасаясь с ним, нависал огромный нос. Дополняли картину низкий лоб с залысинами и большие, близко посаженные глаза. Был он исполнителен, неинициативен, неумен и жесток. Солдат за людей не считал.