Наибольшую ненависть вызывало то, что Жало и сам был срочником, – двухгодичник, после института.
Остальные к нашей жизни отношения не имели. Но в массе своей за солдат нас не считали – так, сброд какой-то, давно всех пересажать пора. Да и сложно ожидать чего-то иного от “приарбатского военного округа”. Бытие определяет сознание.
На этих лакированных офицеров мы действовали как красная тряпка на быка. Каждый второй считал своим долгом докопаться до формы одежды, незастегнутой пуговицы, неотданного воинского приветствия.
Андрияненко однажды прошел мимо какого-то майора, совершенно на него не отреагировав, – ТАМ никто не носил знаков различия и никогда никому не отдавал честь, за это могли и в зубы дать – демаскируешь командира. Здесь же это считалось воинским преступлением. Майор взбеленился.
И несколько раз прогнал Андрияненко строевым шагом – тот со своими ходулями все никак не мог промаршировать как надо.
Конечно, он не знал и не мог знать про его колени. Но нами это воспринималось как очередное предательство со стороны системы.
Поучайте лучше ваших поучат.
Форма одежды… Откуда она у нас?
Старшиной дизелятника был Игорь Макеев. Макей. Родом с Калуги. Сержант.
Макей был огромен. Просто огромен. Рост под два метра. Грудь – с дверной проем. Кулак с голову. Размер ноги, кажется, сорок седьмой.
Размер шапки – за шестидесятый. При этом на его бычьей башке, крепко посаженной на бычью же шею, которая вырастала из бычьего туловища, она сидела как тюбетейка, на самой макушке.
Лицо у Макея было лицом убийцы. Твердое, скуластое, с волевым подбородком. Жесткое. Воля потрясающая. Взглядом он мог бы ломать доски.
Его не остановило бы даже попадание бронебойного снаряда. Глотка- как ведро. Я думаю, он мог бы контузить человека, если бы заорал ему в ухо во всю силу. Или заглушить паровоз.
Сила Макея была силой не человека, а силой животного – даже для его объема мускулов она была фантастической. Пальцами он гнул пятирублевую монету.
Но эта его огромность была очень органичной. Пропорциональной.
Красивой. Сложен Макей был идеально. При всей своей массе он был невероятно быстр, удары его бревноподобной руки молниеносны. Реакция просто восхищала. Когда он тренировался, то – танцевал. Казалось, летал по залу, не касаясь пола. На одних мысках. Черт его знает, как под его весом не ломались пальцы.
Макей свою силу знал и ценил ее. Я не понимаю, почему он не попал в спецназ. Единственным его удовольствием, кайфом его жизни, были штанга и кикбоксинг. Качался он всегда. А когда не качался, то молотил грушу. Макей был машиной по дроблению человека. Руками он мог искалечить любого. Я не могу представить, кто мог бы устоять против него. Разве что Тайсон. Они одной породы.
Лучшей его развлекухой было гонять в Калуге шпанюгу. Гопников Макей не любил. Он часто нам рассказывал об этих своих увольнительных. Как пьяный рвал на груди тельняшку, ревел, а потом гонял врагов по всему городу. Компании, если мне не изменяет память, выбирал человек по шесть – меньше ему было неинтересно.
Однажды Макей поставил Пшеничникова на тумбочку – именно на тумбочку, наверх, – дал ему в зубы сигарету, сказал “не шевелись”, пару раз примерился, а затем “вертушкой”, в прыжке, выбил сигарету у него из губ. Я стоял сбоку. Мне показалось, что в сантиметре от носа
Пшеничникова пронесся локомотив. Нога Макея была раза в полтора больше его головы.
Макей завораживал. Единственное, чего ему не хватало, – это уродливого шрама через все лицо. Он бы только дополнил гармонию.
Как ее дополняла жуткая шепелявость. “Жало” Макей произносил как
“Шжало”.
При этом я не знаю случая, чтобы Макей хоть раз кого-то ударил.
Наверное, именно потому, что мог убить с одного раза. Да ему это было и не нужно – все его команды исполнялись пулей и с радостью.
Потому что Макея мы боготворили. Другого старшины нам было не нужно.
Он был лучшим.
В его здоровом теле был такой же здоровый дух. Редчайшее сочетание.
Он никогда не позволял себе опускаться до избиения или обирания слабого. Достоинство было, пожалуй, главной чертой его лица убийцы.
Он жил командой. Рота для него была всем. Мне кажется, он даже любил нас, своих солдат. Жил с нами в одном кубрике. Не отдалялся, как весь остальной полк, и не возвышал себя над нами. Считал нас именно
/своей/ ротой, а себя – составной ее частью. Никогда никого не осудил. Никогда ни с кого не тряс денег.
Он видел в нас людей. Не чмо бессловесное.
Он мог спокойно отправиться в штаб и там вступить в перепалку с
Жалом за роту. Мог доходчиво объяснить любому, что его дизелей трогать не стоит. Не бил, но просьбы его запоминались навсегда.
Поэтому нам в полку было позволено многое.
Этой своей волей, верой в жизнь Макей не давал опускаться и нам. Все время приподнимал нас. Дизеля и сами были почти поголовно залетчики, любители послать командиров, не дураки выпить и подраться, почти все воевали, почти все узнали себе цену, но война, увечье, боль, затем камера, следствие, висящий над тобой срок – все это подкашивало людей. Не ломало, но подбивало ноги. И Макей был той стеной, за которую мы хватались и снова взбирались наверх.
Он заряжал нас на борьбу с системой за самих себя. И когда из дизелятника народ все-таки отправляли на настоящий дизель, то они уходили из казармы со смехуечками и с задранными кулаками. Сажайте.
Все равно дембель неизбежен, как крах капитализма.
Подставить Макея считалось крайним западлом.
Единственное, чего он не терпел, так это чмошничества. Неуважения человека к самому себе. Отсутствия этого самого внутреннего достоинства. В принципе именно из-за этого и происходит все дерьмо.
Когда кто-то поворачивался задницей к нему, его порядкам и роте – например, не возвращался из увольнения или сбегал, – то он приходил в бешенство. В ярость. Роту лишали увольнительных, а подставить роту для него было самым худшим преступлением.
Впрочем, не помню, чтобы и в этом случае он кого-то избил. Как правило, чмошники в роте больше уже не появлялись, испарялись до того, как о них узнавал Макей. Проблема решалась сама собой.
Макей был прирожденным военным. Это была его стихия. Он умел все лучше других, делал все лучше других, выглядел всегда лучше других, знал это и испытывал от этого кайф. Честно говоря, я не могу представить его на гражданке.
При этом Макей совершенно не был тупым. Он был остроумен, умен.
Оружия нам в полку, естественно, не доверяли. Использовали в основном как дармовую рабочую силу. В наряды мы не ходили, только по роте. И иногда в столовую чистить картошку и таскать бачки с объедками, если наряд не справлялся своими силами.
Зато дизелятник постоянно выделял людей в команды: на расчистку снега, на уборку территории, в автопарк, на перетаскивание чего-нибудь куда-нибудь. Пару человек в роте работали курьерами – развозили личные дела в прокуратуру и госпиталя и сопровождали народ туда и обратно.
Те, кто не был занят на работах, постоянно пропадали в поликлинике
Минобороны, которая располагалась через два дома от Комендантского полка. При поступлении на ПСВ медкомиссия обязательна – вдруг ты псих, а в армии служишь, скотина, – и при умелом раскладе это был реальный шанс закосить на дурку и перекантоваться месяц на чистых простынях на гражданке.
При составлении анкеты писарь Петя (тоже после института, годичник, лет ему было за уже 25, вечерами он штудировал сопромат) спросил, все ли у меня в порядке с головой. Я сказал, что все в порядке. Он удивился: кошмары не беспокоят? В ушах не шумит? Нет, не беспокоят, не шумит. Тогда он спросил прямо: ты что, дурак? В психушку не хочешь?
И я сразу вспомнил про жутчайшие кошмары, невыносимое головокружение и шум в голове.
На дурку в дизелятнике ложились все. Это считалось законным отпуском, и никакого опущения она в себе не несла. Один черт, не служим, так почему бы и не отдохнуть? Ложились, отдыхали, через месяц выходили и отправлялись белым лебедем досиживать или дослуживать. Так, санаторий.
Врачи тоже все понимали. Я наплел психиатру, пожилой вредной тетке в очках, какую-то откровенную ахинею про пристрастие к наркотикам и синдром посткомбатанта, она выпала в осадок от моей наглости, сказала, что такого откровенного симулянта не встречала еще ни разу в жизни, и отправила на 21 день в Кащенко. Я лежал в наркологическом отделении вместе с наркошами и алкоголиками. Там тоже насмотрелся всякого.
И ломки, и обколотых аминазином людей-зомби с волочащейся по полу слюной, на ходу мочащихся под себя, и белой горячки, и зэков из настоящих тюрем, косивших “по больничке” и обязательно вскрывавших вены после обследования, и бомжей, ложившихся перекантоваться от зимы, и дорог из ниточек с дачками героина, и много чего другого интересного.
В этом отделении нас, таких косарей, было двое. Мы тоже все понимали и были просто благодарны за предоставленный санаторий. Работали при кухне. За это нам разрешалось пить вечерами водку.
Завотделением тоже все понимал, на врачебную комиссию меня даже не вызвали и отправили обратно в дизелятник: отдохнул – дай другим.
Я вернулся, доложился Макею и стал ждать дальше, что со мной будет.
Но один наряд у нас все же был. Заступали в него в основном дизеля.
Красивых солдат из роты почетного караула берегли от подобных переживаний.
Назывался он “спецгруз”.
Мы развозили гробы.
В сутки через Москву проходило в среднем по два-три цинка. Иногда больше. Редко – меньше. Почти все из Чечни, хотя и не всегда. В армии убивают и без войны.
Цинки надо было встречать на вокзале, грузить в “Урал” и везти на другой вокзал или в аэропорт. Иногда с гробом были сопровождающие.
Иногда нет. Иногда гробы были тяжелые, а иногда легкие, и тогда становилось ясно, что человека там нет, а только то, что смогли подобрать, – рука или нога. Иногда с гробом ехали и родители.
Иногда привозили и москвичей, редко, правда, но это было самое плохое – в таких случаях спецгруз приходилось везти домой и отдавать матери.
Макею были по фигу сроки службы, он любил и понимал структуру армии, видел в ее порядке свою завершенную логичность и поэтому всегда приподнимал сержантов. Требовал от них, чтобы они были именно сержантами. От рядовых он требовал расти до сержантов. Эта карьерная лестница была для него простой и понятной и являлась четким индикатором способностей.
Я к тому моменту прослужил месяцев десять. Но несколько раз сходив старшим команды и сделав все как надо, постепенно стал его заместителем. Сержантов в роте было через одного, но помощников
Макей себе выбрал двоих – меня и Волчка.
Волчок служил в Нижнем, кажется. Шустрый, шаристый, способный за себя постоять. Веселый, общительный. Франтоватый – всегда закатывал рукава, берцы у него были какие-то особые, портупея, четырехцветный камуфляж. Но при этом Волчок был хитроватым, продуманным. Прослужил он больше года и почему сбежал, не знаю, но точно не от дедовщины.
Видимо, хотел ближе к дому. Откуда он родом, не помню.
Я с Волчком особо не сближался. Дружбы у нас не было, вражды тоже.
Мы существовали на равноудаленных дистанциях, крутились как две планеты вокруг одного солнца – Макея. К тому же Волчок не воевал.
На разводе мы стояли не в строю, а перед ним, рядом с Макеем. Нам он позволял совсем уж вольницу. Мы могли курить, сидя на тумбочке, пока он вел развод или вечернюю поверку. Могли буха2ть в каптерке. Могли даже втихушку мыться в душевой, что остальным не позволялось.
В принципе Макей только нарезал задачи и осуществлял общее управление, а потом оставлял роту на нас. Сам отправлялся в спортзал.
Я еще не был даже слоном, а уже рулил дембелями. Но терок в роте от этого не возникало. Макей и впрямь сделал из нее единый организм.
Люди работали и выполняли поставленные задачи наравне. Дедовщины или землячества не было совершенно. Для меня это до сих пор удивительно.
Я особо не выпендривался и тоже работал вместе с людьми, хотя Макей этого не одобрял. Но, конечно, соблюдая субординацию все же, – с тряпкой в казарме не ползал. У меня были свои задачи. А вот на выходе, с маленькой командой, лопатой махал с удовольствием. Мне это было в кайф. Физическая работа на свежем воздухе зимой – это просто приятно. В ней был смысл. Цель. И главное – она отвлекала от мыслей о тюрьме.
Волчок с людьми не работал никогда.
Как бы там ни было, мы с Волчком никогда не подставляли Макея. Помню его фразу: “У меня есть два хороших сержанта – Бабченко и Волков, и больше мне не надо”. За прошедшие с тех пор двенадцать лет я добился многого, но эта похвала до сих пор остается одной из главных в моей жизни.
Пользуясь своим положением, я всегда просился в спецгруз. Если я не нужен был Макею для более важных дел, он меня всегда отпускал.
Я развез много гробов. Не знаю сколько. Несколько десятков, наверное.
Спецгруз был частью той моей жизни, которую я знал, которую понимал, но которую начинал уже терять.
Парни, лежавшие в цинках, были моими товарищами, и я по-прежнему хотел быть вместе с ними. Пусть хотя бы и так.
Один раз я вернулся. Не хотел ехать и в этот, второй отпуск. Потому и просрочил эти чертовы десять дней – не придавал им значения.
Мысленно перешагнул их и опять был там.
Я хотел обратно на войну. Да, хотел.
Не потому что – воевать. Просто весь мой мир, который я знал, был там. И я устал уже терять его.
Каждый раз, когда люди своей волей меняли окружающие меня обстоятельства, я терял ВСЕХ. Это надо понять. Не просто голословное утверждение – именно ВСЕХ. Абсолютно. Кого знал, с кем дружил, кого любил, кого ненавидел или даже не знал. Словно после взрыва ядерной бомбы – был город, в котором ты когда-то жил, были люди, населявшие его, а теперь только руины и стертые воспоминания в памяти. Больше ничего.
Все твои умерли. Перестали существовать. Их тоже растасуют по разным частям, и следов их ты не найдешь уже никогда. От них не осталось ни адресов, ни фотографий, ни фамилий. От многих не осталось даже лиц.
Все, кто был дорог тебе в прошлой жизни, исчезли.
За службу моя жизнь полностью менялась пять раз. Нет, не менялась- прекращалась и начиналась заново. Каждый раз заново начинался и я сам.
Сначала я потерял школьных друзей, семью, институт и мирную жизнь.
На Урале я потерял Беляева, Зигзага, Якушева, Мистакиди, Тюрина,
Воробья.
Потом, на взлетном поле в Моздоке, я потерял Вовку Татаринцева,
Киселя, Анисимова, Саню Любинского и еще полторы тысячи человек.
В Моздоке я оставил Тренчика, Старшину, Бондаря, Рыбакова, Снегура, тетю Люсю.
В Чечне остались Зюзик, Осипов, Татарин, Пан, Бережной. Даже Смешной и Ромашка.
Только-только связал нитку своей жизни, только-только восстановил какую-то ее непрерывность, и снова – на по ней топором! И опять все порвано.
И надо заново обрастать людьми, друзьями, врагами, попутчиками, окружать ими себя.
Чтобы потом потерять и их.
В конце концов это надоедает. Ты устаешь. Становишься сам по себе, одиночкой, никого не подпуская близко. Люди не вызывают больше в тебе эмоций, ты начинаешь относиться к ним равнодушно. Теряя своих, ты тем самым предаешь их. А это тяжело.
Я искал многих. Старшину. Тетю Люсю. Зюзика. Осипова. Но нашел всего несколько человек. Всего несколько. Осколки прошлого, которые уже не вызывают даже тоски. Полное опустошение.
Моя плата за возвращение была такой.
Потом, через двенадцать лет, мой друг принес мне диск с записью боев в Грозном. Съемки одного полковника. Я сидел, смотрел. Одиннадцатое августа. Снайпер на крыше. Гранатометчик в соседнем окне. Сгоревший танк. Механик остался внутри. Люк заклинило. Подрывают пластитом.
Вытаскивают парня – крючьями. Обгоревшая головешка. Медсанбат. Сто шестьдесят шестая бригада. Контрактник рассказывает, как его подстрелили. Медсестра полезла за раненым, снайпер прострелил ей руку. А потом добил.
Иногда не веришь, что это было в твоей жизни. Что ты был в Чечне.