Свой план работы по данному делу Дробызгалов связывал с Мордашкой, чья сестра Марина – женщина ослепительной красоты, дорогая валютная проститутка – крутила с Валерой Фридманом роман, и крутила не без умысла, надеясь на состояние жениха и на его эмиграцию. Жених между тем о профессии Марины не ведал, да и не стояла она у отелей, а имела солидную налаженную базу с многоопытной бандершей.
Прищучить проститутку Дробызгалов не мог, был у нее основательный «отмаз», в чем Евгений убедился еще год назад, когда сам положил глаз на Марину, познакомившись с ней у Мордашки – та как-то заглянула к братцу в гости.
Посидели, попили кофе, посмотрели какой-то фильм, и тут предложил Евгений Марине проводить ее до дома. Согласилась.
Мишка, взирая на кобеляж Дробызгалова, усмехался коварно, но тот поначалу не уяснил смысла его гаденьких улыбочек, смысл открылся позже, когда вышел с Мариной из такси, дрожа в неуемном сексуальном желании от точеной гибкой фигуры, длинной ее шеи, маленькой головы, припухлых губ, одуряющего запаха духов – морозно-тонкого… И еще: от того, что уже знал: живет Марина одна, и достаточно подняться сейчас к ней на ту сакраментальную чашечку кофе…
Такси он отпустил. Сжал ее руку. Выдохнул сиплым дискантом:
– Может… чаем напоишь?
Взгляд ее вдруг изменился. Приветливо-дружеский, он вдруг стал оценивающе куражливым.
– Трахнуться хочешь, опер?
Как обухом…
– Ну, что молчишь?
– Ну-ну… – протянул он, удивленно и неуверенно, с каким-то стыдом даже.
– Сто долларов есть?
– Чего?
– Ничего. Любовь, ее большевики придумали, чтобы дамам не платить. Понял, оперок?
– Сто рублей есть, – процедил он, отвернувшись, все наконец уяснив.
– Ну и засунь их себе в одно место. – Она внезапно весело и очаровательно рассмеялась, чмокнув его в щеку, и впорхнула в подъезд – красивая, верткая птица – недосягаемая.
А Дробызгалов так и остался на месте, словно бы оглушенный. А после подкатила к нему колкая ярость…
Отомстить! Чего бы ни стоило! За унижение свое, за наглость ее, за недосягаемость ту же…
У Мордашки он время от времени о Марине справлялся, однако вскользь, в канве общей болтовни на второстепенные жизненные темы. Кое-что полезное – в частности, информация о ее романе с Фридманом – в разговорах всплывало, но главные подробности Дробызгалов разведал самостоятельно: адрес бандерши, канал сбыта валюты… А после, подкараулив ее, неспешно выложил свои козыри.
– Ну, – сказал в итоге, – сто зеленых по крайней мере наш разговор стоит, как ты считаешь?
– Сто зеленых отдать? – усмехнулась она.
– Не, – зевнул он, – предпочитаю натурой.
– Завтра получишь, – согласилась скучно.
И – получил Дробызгалов!
С утра, когда вышел из дома на службу, был он насильно втиснут в черную «Волгу», с частным номером и государственным радиотелефоном, где помимо шофера находились еще трое молодых людей с тренированной мускулатурой. Представившись, молодые люди низкими голосами объяснили Дробызгалову, что действия его мало того что мешают их работе, но и носят характер, порочащий работника милиции, который, впрочем, после их доклада по инстанциям в любой момент может стать обыкновенным гражданином…
С отдавленными боками – на заднем сиденье «Волги» было очень и очень тесно – Дробызгалов побрел на службу, вернее, поехал, ибо «Волга» за время содержательной беседы увезла его довольно далеко, к лесному массиву, откуда Евгений добирался до управления часа полтора, получив в итоге бэмс за опоздание.
Со «старшими братьями», кому оказывала Марина кое-какие услуги, не поспоришь, и новую обиду тоже пришлось переварить.
Несмотря на упорную мысль: а не открыть ли Фридману глаза на занятия его невесты? Однако урезонил себя Дробызгалов. Ибо за его работой наблюдало много глаз, а стальные руки парней в «Волге» запомнились до дрожи.
Успокаивало Евгения, что, пусть косвенно, а сквитается он с проституткой, посадив ее жениха, и не видать им обоим никаких америк. А поможет в том Мордашка. Никуда не денется. Выбора нет.
С такими размышлениями явился Дробызгалов домой.
Открыл двухстворчатую входную дверь – перекосившуюся, с разболтанным замком – ремонтировать ни дверь, ни замок Дробызгалов даже не пытался: грабить тут было нечего, да и соседи толклись в квартире день и ночь.
Тотчас обрушился на Евгения детский гомон, пар от стирки и жирные кухонные ароматы.
Соседка Валентина – незамужняя лимитчица, обремененная выводком пацанят – все от разных отцов, а рожала она как кошка,
– встретила Дробызгалова направленным визгом в лицо: мол, не дает покоя телефон!
– Безобразие! – орала она, перемешивая редкие пристойные слова с обилием отборного мата. – Замотали! День и ночь!
Дробызгалов всмотрелся в ее оплывшую физиономию. Хотел заметить, что, в отличие от нее, неизвестно на какие средства существующую, он работает день и ночь и звонят ему исключительно по делу, серьезные люди, а не сексуально озабоченные хахали, но – промолчал, сил не нашлось. Свинцовая апатия.
Учуяв расслабленное состояние Дробызгалова, вторая соседка
– старуха, провонявшая всю квартиру какими-то полутрупными запахами, скользнула в свою протухшую комнатенку, тоже позволив себе проскрипеть о телефоне и о соседе нечто гнусное.
– Пошли вы! – вяло выдохнул Дробызгалов в адрес соседей и открыл дверь своей комнаты. Жены с ребенком не было – уехали к теще. Уже легче!
С тоской он уселся на стул в маленькой комнате, забитой мебелью, с бельем на веревках, протянутых от стены к стене – жена боялась, что его закоптят коммунальным кухонным чадом; с ванночкой для ребенка, хранящейся на верху платяного шкафа, холодильником, втиснутым в угол…
Время подходило к обеду, но так не хотелось тащиться на кухню, где бегали разномастные Валентинины отпрыски и слышался ее голос, повествующий о нем, Дробызгалове, соседу Панину – хроническому алкоголику, дважды сидевшему и жутко Евгения ненавидевшему за принадлежность к милиции.
Диалог Валентины и Панина сводился к тому, что всем Дробызгалов плох и в быту невыносим. На кухню же – убогую, ничейную, принадлежащую всем и никому кухню – Дробызгалов обычно шел как на казнь.
Евгений сделал бутерброд, сжевал его мрачно и запил прямо из горлышка остатками выдохшегося «Боржоми», стоявшего на подоконнике по соседству с чахлым желтым алоэ, над которым кружили мошки-дрозофилы.
Сильный стук потряс хлипкую дверь.
– Телефон! – заорала соседка. – Опять, твою мать!
– Заткнись, стерва! – в приливе отчаянной ярости взревел Дробызгалов, выбегая в коридор и хватая трубку, свисающую до пола, всю в утолщениях изоляции – синей и красной.
– Женька? – послышался голос одного из приятелей – клерка в аппарате больших милицейских властей. – Ты когда из норы своей наконец переселишься?
– Разве в другую нору, в могилу, – морщась и прикрывая ладонью ухо, дабы не слышать детского визга, молвил Дробызгалов. – Ты-то как? Хапнул квартирку? Дали?
– Нет… У нас все мимо… Как перетасовка штатов – из других городов кадры прибывают, и весь фонд – им… Тоже – кошмар! Теща, тесть, дети… Вшестером в двух комнатах.
– Но хоть все свои…
– Тебе бы таких своих… Ладно. Тут разговор я слышал… Я из автомата звоню, усекаешь?
– Та-ак… – похолодел Дробызгалов.
– Кушают тебя, Женя. Считай, съели. Шеф твой. Так что учти.
– Выход? – произнес Дробызгалов отрывисто.
– Какой еще выход?! Там… беда. Злоупотребления, подозрения на взяточничество, человека своего провалил…
Держишься пока на теневике этом… В общем, или проявляй доблесть и находчивость, или подавай рапорт. Да! – решай срочно, а то вызовут к нам и – привет. В комендатуре наручники и в кепезе… Система отработана. Думай, Женек, взвешивай.
Пока!
Дробызгалов понуро застыл. Положил нетвердой рукой трубку.
Затем, преисполнившись решимости, оделся и вышел на улицу.
Он ехал к Мордашке.
ИЗ ЖИЗНИ АДОЛЬФА БЕРНАЦКОГО
Наверное, именно по возвращении в Нью-Йорк Алик понял, что безнадежно постарел…
Шалили сосуды, скакало давление, ныл крестец от долгого сидения в машине, к близорукости прибавилась напасть дальнозоркости и пришлось разориться на сложные двойные стекла для очков.
Вставать чуть свет на таксистскую службу было мукой, а для самой службы элементарно недоставало сил.
Изматывало и безденежье. Пришлось вскоре продать прожорливый «линкольн» и приобрести более экономичный «крайслер нью-йоркер» с японским движком и бортовым компьютером, каждый раз при открывании дверцы механическим голосом приказывающим застегнуть ремни и говорящим, если подчинялись его команде, «спасибо». Алика это умиляло. Компьютер также сообщал о неисправностях, возникающих в автомобиле, но иногда ошибался – что-то в нем замыкало.
Сам по себе автомобиль был небольшим, но удобным: салон обтянут лайкой, отделан карельской березой, кресла на электроприводе, цифровая магнитола… С такой тележкой вполне можно было устроиться в «Лимузин-сервис», куда Алика взяли бы даже без спецномера, по дружбе, однако контора располагалась в глубине Манхэттена и добираться туда с рассветом, чтобы, возвратившись в полночь домой, рухнуть на топчан в подвале Адольфу не жаждалось.
Устроился в «Кар-сервис»[7] на Брайтоне, на подхвате. Работа шла слабенько, выходило от тридцати до пятидесяти долларов в день, «крайслер» барахлил, а ремонт съедал едва ли не все заработанное. С любимых сигарет «Салэм» Алик перешел на дешевку
– «Малибу», «Вайсрой», Белэйр», начал выгадывать на еде…
Единственной удачей был день, когда в очередной раз на перешейке подземки «Бруклин – Манхэттен» прорвало подводный туннель и публику пришлось перевозить на машинах в ударном порядке. Народ «голосовал» на тротуарах, как в России, Алик снимал по четыре пассажира за раз и заработал в тот день пятьсот зеленых, но затем от перенапряжения не мог встать с дивана неделю, так что в итоге все равно получилось кисловато.
Начавшаяся перестройка открыла Алику дорогу назад, в Россию, многие неудачники уже отчалили туда, подумывал и Адольф: ведь там старая мама, квартира, а вдруг и заработает он чуть-чуть, обменяет зеленые на деревянные по громадному коэффициенту, что здесь, на Брайтоне, проще простого: здесь отдаст, там получит или наоборот… А уж коэффициент на Брайтоне самый высокий, тут рады лишь бы как обменять, дабы заполучить реальные деньги, а не те, прошлые, мики-маус-мани – игрушечные…
Так размышлял Алик, копаясь в багажнике своего «крайслера», когда почувствовал неожиданно настойчивую боль в ногах чуть выше колен и сообразил, что к бамперу собственной машины придавливает его бампер машины иной, придавливает планомерно и беспощадно.
Боль стала невыносимой, Алик заорал что есть мочи, и водитель, неудачно парковавший грузовик, подал вперед. Адольф грохнулся на асфальт, хватая ртом воздух.
Грузовик принадлежал богатой компании «Пепсико», и Алик смело подал на компанию в суд.
Два Аликина синяка обошлись капиталистам в сто тысяч долларов, но половину суммы забрал адвокат, не без труда выигравший процесс, ибо юристы компании выдвинули версию, будто мистер Бернацкий подставился под грузовик с умыслом.
Алик, тряся на суде костылями, бросал в сторону враждебного адвоката испепеляющие взоры и русские нецензурные слова, чем, видимо, убедил судью в своей правоте.
Костыли, говоря по правде, были использованы так, театра ради, посоветовали умные люди.
Пятьдесят тысяч для среднего нормально работающего американца – сумма, ничего принципиально в жизни не определяющая, однако для Алика – богатство. Пять тысяч было пропито на радостях в течение недели. Бары, казино в Атлантик-Сити, распутные жизнерадостные девочки, прогулки на яхте в океан…
Вылечив очередную легкую венерическую болезнь, Бернацкий призадумался. Можно было выбраться из подвала, снять приличную квартиру, пожить широко, однако Алик рассудил иначе. Подвал экономил едва ли не полтысячи долларов в месяц, от загулов Адольф уже подустал, а вот найти бы стабильную работенку…
Друг Фима, приютивший когда-то Алика в Сан-Франциско, а ныне в Нью-Йорке, предложил подрабатывать у него в страховом агентстве – охмурять клиентов, работающих за наличные и уклоняющихся от налогов: дескать, вложи под проценты деньги из чулка в страхование по специальной программе и отмоешь заработок с выгодой…
Однако Алик с трудом уяснял детали сложного бизнеса, от его английского произношения шарахались, оставалось попробовать удачи на русскоязычном Брайтоне, но Брайтон Фима охватывал самостоятельно и конкуренции бы не потерпел.
На некоторое время Алик устроился в похоронном бюро по доставке цветов и веночков, но бюро прогорало, зарплата выплачивалась нерегулярно, и Алик, заявив хозяину, что он не волонтер, бесплатно уже коммунизм в отдельно взятой стране отстроил, уволился.
После трудился инструктором по вождению автомобиля в подпольной школе у оборотистого паренька Леши, катался на стареньком «стэйшнвагене»[8] по тихим улочкам Манхэттен-Бич с новоприбывшими эмигрантами и, с тоской глядя на часы, командовал им: разворот в три приема, парковка, полная остановка…
Пятьдесят долларов в день зарабатывалось стабильно, но работа отличалась удручающим однообразием и к тому же дико Алика унижала.
Эти новоприбывшие, платившие Бернацкому свои последние гроши из пособий, напористо входили в суету эмигрантского бытия, входили с энтузиазмом и верой, а он уже пережил все их будущие взлеты и разочарования и презирал это их будущее потенциальных лавочников, таксистов и микроскопических служащих, обретающихся на задворках сытой Амери и и довольствующихся крохами.
Алик крепко уяснил истину: Америка – для американцев. А американцем можешь быть лишь родившись в Америке. Исключения, конечно, существовали. Но редчайшие из талантливых и умелых завоевывали себе имена, авторитеты, серьезные деньги.
В болоте же Брайтона в основном жили караси. Некоторые из карасей – зубастые, однако с мозгами, интеллектом и реакцией все-таки карасиными. До щук и акул, резвящихся в чистых водах крупного бизнеса, всем им было далече.
Сравнивая свое советское и американское существование, Алик пришел к мысли, что там, в Союзе, для него, да и для многих из перебежчиков, все-таки лучше. Дешевое жилье, всеобщая нищета, бездумье… В Стране Советов можно было всю жизнь пролежать на диване, нигде не работая, и – не пропадешь…
Главное – не высовываться. Вновь стукнуло в голове: вернуться!
Приехать в родной Свердловск с кучей барахла и сувениров, деньги обменять по спекулятивному курсу – миллион будет!
Продукты с рынка, хорошая машина, девочки… И ведь все реально! Не зря же он страдал в Америке…
Однако газета «Новое русское слово» каждодневно пугала страшными условиями тамошней жизни, возрастающей юдофобией, неотвратимостью прихода к власти «твердой руки»…
Останется тысяч тридцать – слиняю, читая прессу, решил Алик. Нет… двадцать. Все равно хватит! Двадцать на двадцать… Да почти полмиллиона!
Будучи оператором, получая чуть более сотни в месяц, он и думать о таких цифрах не мог, а ведь хватало, жил, даже гулял и развлекался… А уж тут-то никакая инфляция не страшна, лишь бы здоровья хватило…
Алик послал маме письмо: готовься прислать гостевой вызов, жажду узреть свою замечательную родину.
Затем совершил вояж за визовыми анкетами в Вашингтон, заполнив их тут же, в автомобиле, и вернув сотруднице консульства.
Через месяц анкеты отбыли почтой в СССР, к маме, которая по версии, изложенной судье в Сан-Франциско, давно почила в бозе.
Старушке надлежало сходить в ОВИР, заполнить бумаги, прождать месяцы и, получив наконец разрешение на въезд сына, отправить соответствующую бумагу Алику. Далее бумага вновь направлялась в Вашингтон, в консульство, откуда через месяц приходила виза на въезд в Союз нерушимый.
Процедура мучительная. Неблизкие поездки в Вашингтон экономили месяц-два из процесса оформления, однако принципиальным образом на процедуру волокиты не влияли. Тем не менее Алик не унывал: доллары еще имелись, впереди же маячила перспектива блицвизита: русские красавицы, отдающиеся за косметику и заколки, пьянки с бывшими соратниками по телевидению, ярлык «американца»…