— Ну вот видите, — сказал он. — В вас зарождается ассоциативное понимание искусства. Мы, авангардисты, как раз и стремимся к стиранию граней между разными видами искусства. Единое искусство — вот чего добиваемся мы.
Клянусь, он ни разу не улыбнулся! Я вдруг на секунду почувствовал себя на месте того небезызвестного короля, которому небезызвестные ткачи всучили небезызвестные одежды: вроде бы вижу, что меня дурачат, но сказать об этом неловко — вдруг засмеют.
Я спросил, не он ли автор этой сонаты, мистер Пайк. Нет, оказалось, он только пропагандирует ее. А где разыскать Шарлотту Мурмэн? Музыковед оживился и простым человеческим голосом с сочувствием и симпатией объяснил, что Шарлотта уже третью ночь не спит — охраняет фестивальное имущество от пуэрто-риканских мальчишек. Ходит по острову ночью со своим песиком и охраняет. Святой человек. Держится на одних витаминах. Песик тоже. Остальные авангардисты на ночь уносят свои произведения. А что ей делать с воздушным шаром и со всей электроникой?
— С каким воздушным шаром?
— Как с каким?! — возмутился мой собеседник. — С баллюном! Гвоздь всего фестиваля — вознесение на баллюне. Она будет играть в воздухе на виолончели!
— Зачем?
— То есть как зачем? — воскликнул пропагандист рыбной свободы. — Так задумано!
— Когда же назначено вознесение?
— Уже два раза откладывалось. Один раз из-за ветра. Другой раз — репортеров не было. Не везёт. А баллюн-мен требует за сверхурочные в двойном размере.
— Кто такой баллюн-мен?
— Наняли мы тут одного. Он с дипломом по баллюнам. Без диплома пожарная охрана не разрешает вознесение. Шарлотта извелась. Живёт одними, витаминами.
Шуба с кильками был, кажется, влюблён в виолончелистку.
Зрителей на острове было немного. Те, что ходили парочками, не столько знакомились с авангардистским искусством, сколько целовались. Одиночки загорали у воды. Самую большую группу зрителей — человек пять — я обнаружил неподалёку от поляны древесных скульптур, возле таблички с надписью «Опасная музыка № 2».
Под табличкой помещалось кресло. В кресле восседал мужчина средних лет. Над мужчиной стояла женщина неопределённого возраста и брила ему голову опасной бритвой. Бритва была соединена проводами с мощным радиодинамиком. По воздуху летали хлопья мыльной пены. Лицо мужчины выражало крайнюю степень готовности к самопожертвованию.
Закончив бритье, женщина смочила кусок тряпки одеколоном и протерла голый череп. Мужчина поежился. Череп заблестел и отразил на своей поверхности табличку е названием произведения: «Опасная музыка № 2».
— Всё, — сказала женщина облегчённо. Мужчина закрыл глаза и, страдая, принялся нежно гладить скальп обеими руками. На коже виднелись следы свежих порезов. Зрители разошлись.
— Ну, хорошо, — сказал я, — то, что это опасно, я понимаю. Но при чём тут музыка? Тем более номер два!
— Потому что я слышу звук бритья, — сказал мужчина, открыв один глаз. — Для вас, зрителей, это, конечно, театр. А для меня — музыка. Доказательство условности граней между видами искусства. Познакомьтесь, моя жена.
Мы познакомились. Её звали Алисой Ноулес Его — Хиггинс.
Неясным остался лишь вопрос насчет цифры «два». Как все гениальное, ответ оказался до смеха простым.
— Потому что я исполняю эту вещь второй раз, — объяснил мистер Хиггинс. — Дня через два-три прорастёт немного, — он погладил рукой голову, — исполню в третий.
— Но ведь можно брить и голый череп, — предложил я, огорченный лимитом исполнительских возможностей супругов.
— Звук не тот, — строго сказала жена.
Наконец я добрался до баллюна, который издали принял было за шатёр. Красно-бело-голубой, огромный, как парашют, на котором спускаются на землю космические корабли, он лежал бездыханный на поляне. В гондоле я увидел Шарлотту и махнул ей рукой. Она не обратила на меня внимания. Кроме неё, в гондоле находился некий пожилой толстячок в летном шлеме и, само собой, виднелся гриф виолончели. Возле гондолы бегал песик с бантиком на шее и суетился фоторепортер из «Дейли ньюс». Репортёр нагибался, разгибался, садился на корточки и даже ложился на спину — разыскивая точку съемки.
— Поднимите руки! — требовал он. Шарлотта покорно поднимала. — И вы, чёрт подери, папаша, тоже поднимите. Будто полёт. Понятно, папаша? Будто полет!
— По инструкции при полёте руки должны быть на борту гондолы, — сухо ответствовал толстячок в шлеме.
— Вам что, полёт нужен или снимок? — гневно орал снизу репортер.
— Действительно, поднимите руки, ну что вам стоит, — жалостливо просила Шарлотта. — Не взлетать же из-за одного репортёра.
— Да мне-то что, — соглашался толстячок, который, по всем признакам, и был тем самым дипломированным баллюн-меном, без которого пожарная охрана не разрешала вознесение виолончелистки.
Наконец экипаж гондолы поднял руки, что и было необходимо беспокойному репортеру. Он лежал на спине у подножия гондолы. Наверное, в объективе его фотоаппарата так и получалось — кусок гондолы, небо, возносящиеся в него виолончель, Шарлотта Мурмэн и баллюн-мен. Вдруг репортер заорал не своим голосом:
— Пошел вон! Уберите пса! Уберите!
Неожиданный гнев его был вызван тем обстоятельством, что песик с бантиком, облюбовав угол гондолы, поднял заднюю лапку в непосредственной близости от репортера. С визгом, не понимая своей вины, песик бросился наутёк.
Шарлотта и баллюн-мен, не опуская рук, смотрели на репортёра из гондолы.
— Это у него от витаминов, — объяснила Шарлотта.
— Каких еще там витаминов! — ворчал репортёр, отряхиваясь.
Наконец он щёлкнул несколько раз фотокамерой и злой ушёл.
Расстроенная Шарлотта вместе с толстячком вылезли из гондолы.
— Когда же полетим? — спросила она его.
— Да уж как с погодой, — ответствовал баллюн-мен солидно. — Сегодня можно было бы, но вот ваши репортёры не пришли. А завтра не знаю. Завтра предсказывают ветер.
Выбравшись из гондолы, Шарлотта помчалась разыскивать своего песика. И я потерял её из виду.
Я отправился к мосту, чтобы перебраться на «Большую землю». По поляне «древесных скульптур» носилась ватага пуэрто-риканских ребятишек, с большим искусством перепасовывая друг другу фрагмент композиции «Завтрак» — пустую банку из-под пива. Автор композиции стоял посреди поляны и гневно требовал прекратить безобразие, иначе он позовет полицию. Сыны Гарлема, однако, не обращали на него внимания.
Потеряв надежду получить назад деталь своей композиции, автор принялся горячо объяснять мне, как важно воспитывать в детях уважение и любовь к искусству. И если дети играют произведением искусства в футбол, ничего хорошего от них в будущем не жди.
— Но ведь вы сами говорили, что приветствуете те изменения, которые вносит жизнь в ваши произведения. Что, если игрой в футбол они улучшили вашу композицию? — сказал я.
— Ну знаете! — сказал представитель авангардистского искусства возмущенно. — Вот придет полиция, она покажет этим сорванцам улучшение!
Мне показалось, что нынешняя позиция авангардиста противоречит давешним его рассуждениям об искусстве, но я не стал спорить…
….В баре «Джим и Энди», где обычно собираются музыканты, в этот час было немноголюдно. За столиками — вообще никого. У стойки — человек пять. Один, судя по футляру у ног, кларнетист, был чуть навеселе.
— Всё, — сказал он. — Бросаю пить. Финал.
— Не смеши! — отозвался бармен.
— Посмотришь, — уверил кларнетист. — Последняя рюмка.
И он заказал последнюю.
— Что же ты будешь делать без выпивки?
Музыкант обвёл всех торжествующим взглядом и сказал громко:
— Перехожу на наркотики!
И захохотал. Острота была приготовлена заранее. Посетители и бармен засмеялись одобрительно. Шутка понравилась.
В баре «Джим и Энди» вообще, как видно, ценили юмористический подход к мрачным сторонам жизни. Над полкой, где были выставлены для продажи сигареты разных марок, висело объявление «Раковая полка». Выше на стене начертано: «Дарите Джиму и Энди! В конце концов они, конечно, разорятся с такими клиентами, как вы». Вся стена под этим призывом была оклеена однодолларовыми купюрами с дарственными надписями гостей.
На каждого присаживавшегося к стойке бармен заводил клочок бумаги, на котором писал либо имя, либо приметы. На моём клочке, я видел, он нацарапал: «шат. кор. кур.», что, наверное, означало «шатен, коричневая куртка». И с каждым новым заказом царапал на клочке, всё новые и новые цифры.
Входили люди с потертыми футлярами для музыкальных инструментов (традициоиники). Входили с новенькими гитарными футлярами, украшенными блестящей дребеденью (процветающие «роковики»).
Шарлотта Мурмэн пришла без футляра. По этому признаку, а также по тому, что она опоздала на сорок минут против условленного времени, ее безошибочно надо было причислить к авангардистам. В руках у неё был лишь кожаный баул астрономических размеров.
С тех пор как я видел ее в гондоле на Сторожевом острове, прошло несколько месяцев. Я потерял уже надежду взять интервью у директора ежегодного фестиваля авангардистского искусства. Но совсем недавно получил от нее новую записку. «Хэлло! — писала директор в свойственной ей манере. — У меня появилось свободное время. Звоните». В результате этого звонка я и оказался в баре «Джим и Энди» на 55-й улице.
Шарлотта была одета в поношенное короткое пальто-бушлат из грубого сукна и простенькое платье. Вблизи она показалась старше, чем на Пятой авеню или в гондоле на Сторожевом острове. Совсем ненакрашенное лицо было усталым. Длинные чёрные волосы просто и небрежно зачесаны назад. Большие черные глаза и чуть выдававшиеся вперед верхние зубы придавали лицу удивленное, даже восторженное выражение.
Она вела себя просто.
— Хотите есть? — спросила. — Имейте в виду, у меня здесь кредит. Ведь иногда я всё-таки зарабатываю. И тогда расплачиваюсь. Они мне верят, — кивнула она куда-то в сторону кухни.
Во время разговора она двигалась непрестанно. Отогревала руки (на улице было холодно), поправляла прическу, одергивала складки платья, усаживалась поудобнее, открывала и закрывала свой грандиозный баул.
— Значит, авангардистский хлеб не такой уж легкий? — спросил я.
— Какая тут лёгкость! Нас не признают. Ну ни чего, — она засмеялась, — Бетховена тоже не признавали, а Листа считали сумасшедшим. Знаете что? Давайте выпьем за Бетховена! У него сегодня день рождения (разговор наш происходил 16 декабря).
Джим принёс две бутылки пива, и мы выпили за великого старика Людвига.
— Вы любите его? — спросил я.
— Обожаю.
— За то, что его не признавали?
— Нет, за то, что он прекрасный музей древности. Один из лучших музеев.
— А «Конструкция 26 минут…» — современна?
— Конечно! Хотя бы потому, что она выражает революционную сущность нашего времени.
Я хотел было сказать ей, что, на мой взгляд, Бетховен все-таки удачнее выражает революционность нынешнего времени, чем звук поджариваемой яичницы, но она перебила меня неожиданным вопросом:
— Вы умеете ползать по-пластунски?
— Умею.
— Как это делается?
Как мог, я объяснил ей, не слезая со стула, и спросил — зачем ей.
— Вечером я выступаю в церкви на Двадцатой улице. Я хочу исполнить там новый номер — буду ползать между рядами по-пластунски. На голове — каска, в руках — винтовка, на спине — виолончель. В какой руке держать винтовку?
— В правой.
— Так? — она легла грудью на стол и довольно удачно сделала несколько «пластуночных» движений. — Это будет моё антивоенное выступление.
— Хорошая идея. Только виолончель зачем?
— Я же виолончелистка, — сказала она. — Я всегда должна иметь это в виду.
— Когда вы придумали этот номер?
— Пайк написал эту вещь ещё в 1967-м, но исполняю я её сегодня впервые.
— Значит, премьера?
— Да. Надо только успеть до закрытия магазинов купить каску и винтовку.
Она помолчала, доставая из баула какие-то газетные вырезки.
— Понимаете, когда я вижу по телевидению, как убивают людей во Вьетнаме, я не могу играть, как играли сто лет назад. В школе меня учили отражать своим искусством время. Я пыталась отражать его по-старому. Я играла в традиционном оркестре. Сидела среди других виолончелистов в очень уважаемом коллективе и умирала от тоски. А в зале сидела благополучная публика в вечерних костюмах и слушала давно известные вещи, которые их никак не волновали. Я должна была играть по-новому. Ведь сейчас двадцатый век. Я слишком много знаю по сравнению с Бетховеном, чтобы играть по-старому.
Она посмотрела на меня с вызовом:
— Кто сказал, что музыка — это только те звуки, которые можно извлечь, водя смычком по струне? А крик? А звук пишущей машинки? А полицейская сирена? Кто сказал, что, это не музыка? Кто сказал, что виолончель должна быть всегда той самой формы, которая была изобретена четыреста лет назад? Кто?! — она глядела на меня требовательно и вопросительно.
Я сказал, что, насколько мне известно, действительно, вроде бы никто ничего такого не заявлял.
— Ну вот видите! — сказала она, успокоившись. — Конечно, никто не говорил! И знаете, что мы сделали с Пайком? Человеческую виолончель! Он натягивает двумя руками и держит у себя за спиной струну, а я вожу по ней смычком. Пятнадцать с половиной минут!
(Не знаю почему, но хронометраж, как видно, пользуется у авангардистов большим уважением.)
— И как звучание? — поинтересовался я и кстати рассказал о жене, которая бреет голову мужу, добиваясь хорошего звука.
— Это Хиггинсы! — отмахнулась Шарлотта с досадой. — Они ненормальные! — и покрутила пальцем у виска. — Дело не в звуке. Играя на Пайке, я тем самым демонстрирую, как мы, американцы, угнетаем вьетнамцев.
— Пайк — вьетнамец?
— Он кореец, но это неважно… Или, например, я играю на бомбе. Купила в магазине пустую авиационную бомбу, натянула струну и играю.
— На атомной? — спросил я.
— Нет, — сказала она озадаченна — Где я возьму атомную?
Я покачал головой:
— Недостаточно современно. Кого может взволновать сейчас, во второй половине двадцатого века, простая фугаска?
Она засмеялась:
— Вы шутите, а это одна из самых любимых моих вещей. Она длится двенадцать с половиной минут (ну вот видите — снова). Это протест против войны. В конце, как и в «Конструкции 26 минут 11 499», я раздеваюсь.
Наверное, у меня был довольно-таки озадаченный вид, потому что она нашла нужным пояснить:
— Разве красота женского тела не протест против ужасов войны?
— Судя по тому, что сейчас творится на сцене и на экране, весь американский театр и кинематограф с утра до ночи заняты протестами против ужасов войны.
— Меня многие обвиняли в спекуляции сексом, — сказала она, не обидевшись. — Но это не так. Я получила недавно письмо из нудистского лагеря в Нью-Джерси. Предлагают дать несколько концертов у них совсем голой. Никогда в жизни я не соглашусь на это! Я раздеваюсь только тогда, когда этого требует искусство, когда это в замысле композитора! В Нью-Йорке был один женский квартет традиционников. Представляете, они играли Дебюсси без бюстгальтеров! Сидят за пюпитрами голыми и играют Дебюсси! Вот это спекуляция! Вот это отсутствие вкуса! Просто хотели удивить публику, заманить!
— Но, может быть, они тоже протестуют… — пытался я защитить традиционников, — против чего-нибудь.
Она оставила моё замечание без внимания и вздохнула:
— К сожалению, теперь публику ничем не удивишь. Когда я впервые играла на виолончели в Нью- Йорке частично обнажённой, меня посадили в тюрьму. А теперь, — она сделала презрительную гримасу, — в любом театре… И не частично, а полностью.
— Как же вас арестовали? Расскажите.
— Пятнадцать полицейских! — ответила она не без гордости. — Это было выступление для избранных. По пригласительным билетам. В маленьком театрике на Сорок второй улице. Там присутствовал директор музея Гугенгейма, меценат Говард Уайз, весьма уважаемая публика. Я играла Брамса в обработке Пайка. Я вовсе не была голой. Только бюст открыт. А там, — она посмотрела вниз, — мы устроили лампочку, которая все время мигала.
Мисс Мурмэн говорила быстро. Рассказ, кажется, доставлял ей удовольствие.