Слишком слабый огонь - Лена Элтанг


Лена Элтанг

samedi

Нет, в гостинице его нет: он, вероятно, появится на церемонии открытия, а если и на открытии не появится, значит, отказался и не приедет. С него станется. Отговорится новым романом, простудой, спешной редактурой или просто — презрением ко всему живому.

Тогда все пропало, хоть уезжай совсем.

Но сначала нужно дождаться открытия, устричного вечера в крепости, про который рассказывал Митя, встретивший меня в аэропорту и всю дорогу болтавший без умолку, будто обкуренный. Митя учился со мной на одном курсе, мы оба неудачники, только я не стала никем, а он стал каждой бочке затычкой. Он знает какое будут подавать вино, кто будет говорить речь, кого в каком отеле поселят, он даже французский знает в совершенстве, а я вот свой растеряла. Мы бросили вещи в отеле и наскоро позавтракали в булочной, где весь пол был засыпан влажными опилками, а на витрине лежал длинный коричневый батон, похожий на статую с острова Пасхи.

— Ив еще не приехал, — сказал Митя. — Но до открытия есть время, целых шесть часов. Вечер будет в крепости, крепость на острове, туда придется брести по мелководью, так что длинного платья не надевай, возьми шаль, там крепко задувает с океана. И постарайся не напиться.

Митя намазывал на булку джем и поглядывал на меня настороженно, опасался, не затею ли я скандал, как в старые времена. Он, наверное, язык прикусил от удивления, когда увидел меня в списке приглашенных. Чего уж там, я и сама удивилась. Я существо домашнее, меня никто не куда не зовет. Если бы не роман, вспыхнувший, будто спичка в кромешной тьме, меня бы и сюда не позвали.

Вот Ив — другое дело, довольно посмотреть в узкие своенравные глаза без ресниц, будто заполненные горячим варом, сразу ясно, что он существо публичное. Длинные ноги, длинные руки, твидовые пиджаки с замшевыми заплатами на локтях. Он приехал на год, чтобы написать свою русскую книгу, и взялся преподавать, но мог бы и просто сидеть в аудитории и давать на себя поглядеть. Я два месяца ходила на чужие семинары, чтобы попасться ему на глаза.

Слухи ходили разные, но точно было известно одно: он читает лекции на жуткой лакричной смеси русского с английским и он не женат. Потом, когда я уже спала с ним, он рассказал, что в двенадцать лет он сам нарисовал себе паспорт, а в графе «род занятий» написал: путешественник, сирота и холостяк. Если эту историю он не придумал, как многое другое. Ив умудрялся так ловко сливаться со своими персонажами, что на него было трудно обижаться за вранье. В каком-то смысле он сам был своим любимым персонажем.

В его первом романе — я с трудом прочитала его на французском — действовали начинающий писатель и его недописанная повесть, поселившаяся в доме писателя, чтобы мучить его упреками и сценами ревности. Доставать его своей незаконченностью. И спать с ним, разумеется.

— Я всерьез полагал, что писатель этого заслуживает, — сказал мне Ив, когда я дочитала книгу до половины. — Текст — это живой организм, ну, скажем, как коралловый риф, и бросать его на половине творения, оставляя бездомными всех этих скатов, разинек и венерок просто бессовестно. Куда же они все пойдут?

Теперь я думаю, что он был прав, а тогда просто засмеялась.

Ясное дело, с текстами происходит такая же штука, как и с любовью, а с любовью — та же штука, что и с дождевиками. Их можно есть только свежевылупившимися, с рыхлой мякотью, белеющей внутри, если полоснуть ножом, но не успеешь отвернуться, как они вздулись, высохли и наполнились темными спорами.

— Ив приедет, — сказал Митя, — мы послали ему письмо, и он не ответил. Значит, приедет. У твоего месье Ф. своеобразная вежливость: отвечает, только если отказывается, а молчание означает согласие. На этот фестиваль все приедут, les faits du jour, пропасть журналистов, издательский улей. Поверь мне, такого веселья он ни за что не пропустит.

С этим Митей мы много водки выпили — у Ива в студии, вернее, в наемной мансарде, три с половиной года назад, в январе. Поэтому он считает мою книгу неплохой. Хотя мне на его мнение наплевать. Все эти критические московские мальчики на одно лицо: несут околесицу, таскаются по одним и тем же кофейням и пишут, в сущности, про одну и ту же книгу — ту, которую они бы сами написали. Если бы нашли время.

Студия Ива была кособокой и темной, кухню и ванную разделяла пластиковая штора на проволоке, а дверь в спальню разбухла от сырости и закрывалась только наполовину. Зато в солнечные дни из дыры в крыше торжественно лилась струя золотистой пыли. Дыру проделал бывший хозяин студии — круглую, величиной с овечью голову — и даже застеклил ее витражными осколками.

— Глаз Одина, — весело сказал Ив, когда я пришла туда в первый раз, — но я не собираюсь его закладывать!

И я записала шариковой ручкой на запястье

— Она остается, — сказал Ив. — Мы будем спать втроем, будь любезна, одолжи ей зубную щетку.

Я увела его в ванную, за занавеску, и стала что-то говорить, не помню что, но он только покачал головой. Прямо как фарфоровый китаец — от плеча к плечу, как будто у него шея заболела. И лицо у него стало фарфоровым — если бы я его стукнула как следует, то нос бы сразу отломался, щеки пошли бы трещинами, а глаза выкатились бы двумя эмалевыми шариками.

Ладно, мы спали втроем. Это была странная ночь, длинная, пустая, изнурительная. Меня не покидало ощущение, что я лежу в постели с двумя терпеливыми шлюхами, облизавшими меня с ног до головы. Удивительно, но рыжая ни разу не прикоснулась к Иву, она вообще не делала ничего такого, что я боялась увидеть. Они занимались только мной, как будто я им заплатила. А утром Ив принес нам обеим кофе с бисквитами и попросил меня собрать свои вещи.

В Древнем Риме рабам давали пощечину, отпуская их на волю. Меня же крепко поцеловали между ног и освободили навсегда.

С тех пор прошло почти четыре года, но я до сих пор хочу его смерти. Похоже, что я ничего не способна забыть. Я все время думаю о том, как они смеялись, когда я ушла, как бросились на постель, добравшись, наконец, до друг дружки. Девица эта не пробыла в студии и недели (я встретила ее потом на семинаре по античной лирике, мы холодно кивнули друг другу), но обратно меня не позвали. Я подстерегала его в коридорах, оставляла на кафедре записки, садилась в аудитории за первую парту, все бесполезно. Однажды я пришла к его дому и стояла там во дворе, но он улыбнулся и прошел мимо в своем светлом пальто, совершенно не годившемся для московской зимы.

Я помню можжевеловый привкус его губ, острие языка, обшаривающее мои десны, хищную повадку пальцев, смех, похожий на треск озерного льда под ногами. Мы с ним только и делали что смеялись. Теперь-то я знаю, что секс без смеха — вещь, ничего не стоящая, просто обряд с аккуратно разложенными на алтаре дарами. На тебе, Боже, что нам негоже.

Я помню его привычки, замашки, повадки, помню весь этот брик-а-брак, которым была завалена студия. У него была русская манера разуваться в коридоре и кельтская манера снимать носки и бросать где попало. На шкафу в коридоре у него жила кукла Касперль, которую нужно было надевать на руку, кукле этой было лет двести, не меньше, и рот у нее давно отодрался, только красные нитки торчали.

В то утро, когда я собралась уходить, и стояла у двери, поставив сумку на пол и дожидаясь каких-то слов или жестов — уж не знаю чего — он взял своего Касперля со шкафа, надел его на руку, и тот сказал мне, шамкая беззубым ртом:

К другому, чем я, иди скорее, сладострастная!

С ним катайся туда-сюда, как колеса колесницы!

В нашу первую ночь мы и впрямь катались туда и сюда, а проснулись на полу от холода, в открытое окно падал снег, на скомканные простыни намело маленький холмик.

Были и другие ночи, иногда тянувшиеся до полудня. В моем любовнике было столько силы и жажды, что я казалась себе сухой и обессиленной, однажды, увидев, что из меня не выжмешь и капли влаги, он принес с кухни персик, разломил его пополам и вложил половину мне между ног. Не могу сказать, что это меня вдохновило, но ему было наплевать. После полудня мы все же вставали, принимали душ, едва помещаясь в стеклянной кабинке, наскоро строгали сыр и хлеб, какое-то время бродили по дому, не одеваясь, и снова забирались в постель. Лекции у него были три раза в неделю, а я на своих вообще перестала появляться.

Не знаю почему, но я думала, что так будет всегда. Мне даже в голову не приходило, что ко мне можно охладеть, скорее наоборот. Я казалась себе все более дерзкой и обжигающей, irrésistible, я выкрасила волосы в алый цвет и сделала татуировку на плече — маленькую саламандру. Несмотря на это, когда Ив перестал меня замечать, я не удивилась. Я приняла это как должное. Спустя пару лет я прочла у Станиславского, что в старые времена на театре не позволено было показывать мундир, поэтому у актера в чеховском спектакле вместо мундира была униформа пожарного. Зрители понимали, что так должно быть, и никто не роптал.

Дальше