Подбородок у эльзасца был весь в золотистой щетине, над ним сияла сердобольная улыбка, а над улыбкой — дикие крыжовенные глаза, сразу видно, лицо романиста, не какая-нибудь там короткая проза. Выпив кофе он приободрился и принялся рассказывать мне про свои скитания в поисках сюжета. Я ждала удобного момента, чтобы спросить его про Ива, которого он, наверное, знал, но в гостиницу явилась координатор группы, и нас развели работать по разным углам.
В гостинице мне дали двухкомнатный номер с окнами на крепостную стену, в этом городе все упирается в стену или в море, и на минуту во мне вспыхнула надежда: он знает, что я здесь, он попросил поселить нас вместе, и завтра мы будем стоять у окна и смотреть на сизые бока средневековых булыжников.
— Мадам довольна своими апартаментами? — спросил консьерж, когда я выходила на улицу. — Этот номер был заказан для известного писателя, который не приедет, так что мы решили отдать его вам.
— Какого писателя? — позвоночник у меня заледенел. — Вы говорите про месье Ф.? Разве он не приедет?
— Нет, я говорил не о нем, — консьерж покачал головой. — Насколько мне известно, месье Ф. поселился в отеле на острове. Завтра вечером он выступает в театре Шатобриан, моя жена с трудом купила билет.
Вечер я провела в номере, зачитавшись подаренной книгой — здесь все дарят друг другу книги, подписывают, улыбаясь со значением, а у меня с собой только флешка с новым романом, которую я собираюсь опустить в карман месье Ф., когда встречу его на приеме в корсарской крепости. Сама не знаю, зачем мне это понадобилось: даже если он догадается воткнуть ее в свой компьютер и начнет читать, то после третьей страницы вынет и выбросит в корзину для бумаг. Так он всегда поступал с моими черновиками — а мне говорил, что прочел до конца и намерен поразмыслить.
На утро понедельника была назначена пресс-конференция в соседнем городе, пришлось вставать рано и пешком отправляться на вокзал. Всю ночь шел дождь, я совсем не спала, и море показалось мне тяжелым, как ртуть. Длинные гряды песка засыпали пирсы, скрепер у причала, когда-то ярко-желтый, покрылся ржавчиной, краска отставала сухими рыбьими чешуйками. Двое парней в брезентовых куртках расхаживали вокруг лодки, затягивая какие-то шнуры, до меня донеслась пара крепких словечек, и мне полегчало.
Merdeux! Petite salope!
— Ну хочешь, я поселю вас в одной гостинице? — безнадежно сказал Митя, похлопал меня по руке и оставил на перроне одну. Писатели уже толпились перед дверями вагонов, разглядывая свои папки с расписанием, фестивальным буклетом и талонами на обеды и ужины. Ива меж ними не было — он такой высокий, что я с другого конца перрона увидела бы его кудрявую заносчивую голову.
— Завтракать будем в поезде? — спросила писательница в красных брюках у писателя с пенковой трубкой. — Посмотри на русскую, до чего же они всегда перепуганные. Ты купил лимонаду?
Они вошли в вагон, держась за руки, и я пошла за ними, удивляясь тому, что французский еще отзывается во мне болезненной радостью, но для этого нужно стоять на перроне, курить, думать о другом, и случайно выхватить фразу из темного вокзального гула. Я знаю целую груду непристойностей, но с трудом составляю фразу в кафе.
С этим Ивом я прожила два с половиной месяца и девять раз прочитала его книгу. Я читала ее со словарем — все девять раз — мой школьный французский и так едва держался на плаву, а от чтения «Досугов» и вовсе провалился на дно безнадежности.
Книга была похожа на птичье гнездо, выпавшее из кустов боярышника, в ней лежали ровные пятнистые яички, казавшиеся легкой добычей, но стоило попытаться тронуть одно, осторожно, кончиками пальцев, как гнездо поднималось на ноги и удирало по дороге, теряя траву и перья, оказываясь чем-то еще, не гнездом, не самой птицей, а кем-то перепуганным и незнакомым, боящимся именно тебя.
Дольше всего я читала первую главу, ту самую, где герой сидит в кресле-качалке, которое не качается, и смотрит на мнимую дверь. Он знает, что египтяне рисовали такую дверь в гробницах, обычно на стене жертвенной ниши, для того чтобы Ка могло найти себе дорогу. Это наводит его на разные мысли, и он произносит их вслух, вот и все. Дальше там было про то, что время уходит прямо по коже тысячью циркульных иголочек, выдирая волоски, и еще — что попадать в больницу в чужой стране все равно, что смотреть на луну из колодца, и еще что память — это чувство, а вовсе не движение ума.
Говорить о книге с Ивом у меня не получалось: стоило только начать, как он садился, поднимал свои чернильные брови, будто нарисованные перышком, подпирал лицо кулаком и готовился слушать. От этого у меня мутилось в глазах, жар заливал лицо и шею, и откуда-то из живота пробивалось жалобное хихиканье.
— Вернусь во Францию, — сказал он однажды, лежа рядом со мной, — Вот закончу редактуру и уеду, хорошо бы не успеть состариться. Писатель должен быть молодым, жилистым, крепко пьющим и жить в Париже.
Ив не был ни молодым, ни жилистым, зато в его теле жила ледяная речная вода, переполненная электричеством, повернись-ка вот так, говорил он, повернись-ка вот эдак, и я поворачивалась, как мельничное колесо, а вода бежала по моей спине, подгоняя мельничный камень, разбивая в пыль крупное, покорное зерно.
Утром мне приходилось подолгу зализывать раны в его ванной, за прозрачной занавеской. Иногда дело обходилось синяками на шее, я замазывала их пудрой. Иногда бывало хуже, и я пару дней не выходила из дому. Однажды я проснулась оттого, что Ив положил мне длинные розовые стебли между ног, только стебли, отрезанные свежие цветы плавали в миске с водой. Когда я открыла глаза, он взялся руками за мои ноги, сжал их как можно крепче, а потом резко выдернул стебли. Шипы в кровь изодрали мне бедра с внутренней стороны, до сих пор видны белые прерывистые полоски. Помню, что я пыталась улыбаться, хотя смысл этого жеста так и остался мной непонятым.
Когда он, наконец, уставал и сдавался, то мог запросто засунуть в меня все, что считал в ту минуту удачной заменой. Ему важно было продолжать, ночь должна была длиться, пока я не попрошу о пощаде. Криком о пощаде могло считаться простое