— А что, Дворянин, он и в самом деле ничего! На вид, по крайней мере…
Понадобилось немало времени, чтобы убедить девицу, что она очень сильно ошиблась домом. Ей пришлось дать немного денег за напрасное беспокойство, ибо она обиделась и принялась весьма громко кричать, причем не на Кретьена, а на растерянного Годфруа, который, как всегда, не преуспел в своих благих намерениях. Потом она ушла наконец, Годфруа, что-то лопоча, убежал вслед за нею, а потом вернулся, крайне раздасадованный, швырнул шляпу на пол и грозно заявил, что больше никогда для Кретьена, свиньи неблагодарной, и пальцем не пошевелит. Люсиль — такая хорошая девушка, чистоплотная и надежная, а теперь она обиделась и больше дела с ним иметь не захочет, а все из-за одного надутого, исполненного гордыни ученого осла… Все, хватит. Больше я твоей никчемной жизнью не занимаюсь.
За что Кретьен был голиарду очень и очень благодарен — он сам как раз собирался его о чем-то подобном попросить.
Для пущей экономии денег вскоре в его комнату подселился Ростан. Бывшее же Ростаново обиталище недовольно ворчащая мадам Сесиль сдала в тот же вечер заявившейся к ней парочке валлийцев — два близнеца, рыцарь Камелота и рыцарь помойки, притащили все свои небогатые пожитки: пару узелков, одеяло, котелок и желтого драного кота. Кот был на удивление похож на Дави; Дави его и расхваливал хозяйке как отменного крысолова. Впрочем, через несколько дней этот предмет раздоров школяра и хозяйки дома бесследно исчез — то ли со свойственным котам эгоизмом нашел себе новое пристанище, то ли мадам Сесиль его просто отравила. Дави сказал, что дела так не оставит, и притащил другого кота — еще более потрепанного жизнью, даже одноухого. Этот в первый же день оправдал свое призвание — задушил здоровенную крысу и положил ее, как боевой трофей в дар сюзерену, Дави на подушку. Сюзерен, однако, не был доволен подношением, и после третьего окровавленного подарка на постели самолично выставил непонятливого охотника за порог…
Аймерик тоже не терял времени даром. Он посещал лекции не абы кого — новой теологической знаменитости, основателя схоластической методы, того самого, кто учил не слушать авторитетов, а слушать только доводы разума. Конечно же, это был тезка Кретьена, Ален де ль`Иль, то бишь Островной, — непримиримый враг еретиков и большая умница; брал он за обучение дорого, зато был, по слухам, почти что святой. Недаром его прозвали «Универсальным доктором» — его свод лекций «Искусство веры католической» был вполне достоин взимаемой платы, и стихи он писал тоже хорошие — Аймерик цитировал из Аленова «Антиклавдиана», и даже придире Ростану нравилось, хоть он аллегорий и не любил, особенно религиозных. «Есть поэты, которые любят стихи, и поэты, которые любят
2
…А ведь какой это был удачный день — Рождество Христово одна тысяча сто шестидесятое!.. Четвертый месяц изучения Старых Дигест, когда под руководством мудрого, хотя и юного на первый взгляд магистра Одоферда Кретьен дошел уже до одиннадцатой книги Кодекса… Одоферд нимало не разочаровал своих слушателей: воистину, даже такой раздолбай, как Ростан, хочешь — не хочешь, чему-то у него мало-помалу учился, а о Кретьене с усидчивым Николасом и говорить нечего. Одоферд вследствие своей молодости, сближавшей его с учениками, был, что называется, «своим парнем» — не надменным, готовым объяснять и поправлять, даже не жадным — давал собственные книги на руки школярам… Строил он свои лекции так, что и последний тупица бы извлек из них хоть какие-то крупицы знания: сначала вкратце излагал план главы, потом пояснял кратко и отчетливо каждый закон, потом зачитывал и комментировал текст и снова излагал его смысл, и, наконец, принимался копаться в противоречиях и дополнительных особенностях законов, всегда приветливый, невысокий и негромкий, смуглый, как южанин… Правда, к сожалению, его отличный дом неподалеку от моста соседствовал с жилищем Ожье-Имажье, и Кретьен всякий раз испытывал легкое содрогание, проходя мимо знакомого окошка — хотя Пьер-Бенуа давно съехал с этой квартиры, так и казалось, что вот он высунется и крикнет какую-нибудь гадость. Например, «Ты у меня за это отве-етишь…» Но все это были пустяки, ложные тревоги, и рыцарь Камелота, сжимая свои окрепшие в схватках кулаки, думал, что теперь и без помощи друзей навалял бы незабвенному магистру по первое число. Зато мэтр Одоферд всегда был готов задержаться после обеда, чтобы потолковать об обожаемом Риме и его праве лишний часок; и молодость ничуть не вредила ему — сей достойный нимало не походил на тех юнцов в магистерских туниках, описанных в голиардской злой песенке:
«В былые годы оные
Достойные ученые,
Давно седоголовые,
Впивали знанья новые;
А нынче все мальчишками
Спешат расстаться с книжками,
Учить спешат, горячие,
Слепцов ведут, незрячие,
Птенцы — взлетают юными,
Ослы — бряцают струнами…»
…- Где новые Григории?
В кабацкой консистории!
Где Августин? За кружкою!
Где Бенедикт? С подружкою…
— На себя бы посмотрел, — весело отозвался Ростан, хлопая друга по плечу. — Вы, достойный сир, сами-то куда направляетесь? Небось не на диспут! И не филологией заниматься! А пить, милый друг, именно пить!..
— Ну, так Рождество же, — хмыкнул Аймерик, запахивая свой толстый, подбитый мехом синий плащ. — У кого хватит совести учиться на праздник?..
— Нас ждет Кана Галилейская, и все тут! А, черт… — это сир Ален наступил ногой во что-то мерзкое, наверно, в нечистоты; вот чем-чем, а чистотой знаменитый Град Словесности никогда не отличался.
— А, прости Господи. Сир Бедивер, вы же идете впереди! Не свинство ли с вашей стороны не предупреждать, что тут… извините… дерьмо, господа!..
Николас, обернувшись, молча улыбнулся, развел руками. Узкая улочка, освещенная только сиянием редких окошек кабаков, осветилась его улыбкою — тихой, ослепительной, такой дикой применительно к пустяшной теме разговора, к этому грязному великому городу, но столь подходящей к священной ночи…
— А, ладно… Споем? Споем, сиры! Восславим Господа нашего!
Пятеро рыцарей Камелота — Ростан и Гюи слегка уже хмельные, а остальные просто очень радостные — остановились под медленным, таявшим, не долетая до земли, обжигающе-благим снегом и затянули песню, рождественский гимн, немудреные слова которого — «Радуйтесь, люди, вот Христос родился…» — не значили почти ничего, потому что главный смысл их был в Радости.
Пятеро парней — один уже почти магистр, и четыре школяра — стояли посреди темной зимней, узенькой улицы, под рождественским теплым снегом, в священном граде словесности — и пели разноголосым хором, обняв друг друга поверх драных зимних плащей, не стесняясь того, что петь как следует из них умели только двое:
Снова близится полночный
Час, как девой непорочной
Был Господень Сын рожден,
Смерть и муку победивший,
В злобном мире утвердивший
Милосердия закон!
Так пускай горит над всеми
Свет, зажженный в Вифлееме…
Потом от рождественского гимна перешли к «Venire adoramus», а потом подвернулась совсем уже неподходящая песня — что-то против беспутных клириков. Кретьен, казалось бы, и вовсе не хотел ее петь, однако получилось — и он драл во всю свою немузыкальную глотку насчет того, что Рим и всех и каждого грабит безобразно, пресвятая курия — просто рынок грязный, чувствуя под своей ладонью теплое, мускулистое, живое плечо Аймерика, растворяясь в счастливом ощущении, что вот они все вместе…
…Компания выросла в переулке внезапно: только что их всех не было — и вдруг появились, темная стена, два факела по краям, и выговор — северный, парижский.
— Что это за свиньи развизжались на нашей улице? Прочь с дороги!..
Их было человек десять. И по случаю Рождества ребята уже достаточно приняли, по этому самому поводу чувствуя себя хозяевами вселенной. То ли Кретьену показалось, то ли и впрямь различил он среди радостных голосов тембр дружища Примаса? В любом случае, сначала мы хотели по-хорошему.
— С Рождеством вас, добрые люди, — очень учтиво сказал Аймерик, даже слегка посторонившись; но тем, видно, было мало — а марсельский Гавейнов акцент и вовсе возбудил лучшие струнки их патриотических душ. Честное слово, мы просто шли в кабак!.. Но когда здоровущий парень в высоких сапожках, с поблескивающим ножом в кулаке, нахально толкнул Ростана, принявшего независимую поэтическую позу посреди дороги — тут уж все рыцарское терпение кончилось…
— За Камелот, братья! — радостно возгласил — кто это сделал первым? Кажется, рыжий валлиец — и пятеро великовозрастных мальчишек радостно накинулись на противника, и Кретьен, ничего особо не понимая в темноте, саданул в глаз факельщику, и огонь зашипел, покатившись по камням, и рядом, почему-то весело смеясь, тряс кого-то за шиворот сэр Бедивер…
— Pro Сamelot!
…- Dulce et decorum est pro Patria mori[27], - отдуваясь, Гвидно приложил быстро тающий снег к припухшей кровоточащей скуле. — А что, ребята, мы их сделали! Сделали, видит Господь!..
— Еще бы нет, — Кретьен вертелся вокруг собственной оси, силясь разглядеть, где ему попортил плащ неприятельский нож. — Вот же неприятность какая! Плащик порезали… Почти новенький совсем…
— Что же, грубый франк, — это, конечно, был запыхавшийся, изрядно потрепанный, но донельзя торжествующий Пиита. — Ты оказался не таким уж бесполезным товарищем! По крайней мере, не совался под руку взамен неприятеля… Ничего, сир Кэй бывал и похуже тебя.
— Корнуэльские рыцари — все трепачи и малявки, — не остался в долгу сир Ален. — Утрите же кровь из носу, сир, иначе Изольда Прекрасная вас не допустит в свои покои!..
— А что, ребята, в Кану не пора ли? — Аймерик, самый целый и непобитый изо всех и при этом самый смертоносный для противников, поднял с мостовой оставленный одним из беглецов сувенир — красивую небольшую шапку с белым меховым околышем. — О, господа! Добыча! Вражеский шлем! Кто хочет поживиться вражеским шлемом?.. Кстати, то ли мне показалось — или там правда среди ребятушек был этот, как его… Гуго. Ну, Примас.
— У кого еще хватит совести в сочельник драться! — возмутился пылкий Пиита. — Если он там и правда был, жалко, что мне не попался…
— Был, — отозвался молчавший доселе, так же спокойно улыбающийся Николас, стирая мокрым снегом чью-то чужую кровь с костяшек увесистого кулака. — Я ему, кажется… нос разбил. Извините.
И только и оставалось ему, что поднять в недоумении белесые брови, когда заявление сие было встречено едва ли не поросячьим визгом восторга. Не привыкший, никак не могущий привыкнуть к быстрой, искаженной акцентом франкской речи, сир Бедивер недоуменно огляделся, вопрошая с невинностью новорожденного:
— А что ж вы смеетесь? Друзья… Я сделал что-то не так?..
Вражеским шлемом в итоге поживился Гвидно, нахлобучивший его себе поверх капюшона. «Брату на Рождество подарю», — сообщил он, задирая веснушчатый нос — рыжий Дави отмечал праздник в какой-то своей, совсем непотребной компании, и даже мессу он не удосужился отстоять — убежал с девицами…
Мессу в Сен-Женевьев прослушали с похвальной истовостью Кретьен с Ростаном, Гвидно и непроницаемый Николас — бок о бок, склонив лица, в битком набитом храме, где даже трудно было в надобный момент опуститься на колени, зато отстояли до самого конца… Аймерик, как всегда, в церковь не пошел, и они встретились только у церковных врат, чтобы вместе идти в кабак — как раз когда в храме начинались миракли, и переодетые школяры вовсю изображали Святое Семейство, а жонглеры — и где-то среди них самостоятельный Годфруа — налаживали дудки, готовясь к праздничным хороводам на круглой, ярко освещенной площади. Но пятеро рыцарей спешили в свой давешний домен, в Христов город Кану, опьяненные победой, и мягким снегом, и собственной молодостью, и дружбой, нерушимым своим союзом — о, мы можем не только побить десятерых… Мы всех на свете можем победить, покуда мы вместе!..
— …А ведь, кажись, там их было человек пятнадцать.
— Ну, десять.
— Ну, десять… Все равно — по два на каждого!..
— Пожалуй… — неопределенно отозвался Аймерик, положивший не менее четверых. Кабачок, как они и рассчитывали, был совершенно пуст, даже хозяин куда-то девался — наверное, наверх, к своей женушке — предварительно предоставив пятерым старым знакомцам все, чего они просили: вина в неограниченных количествах, копченых говяжьих ребрышек, здоровущее блюдо моченых яблок, и наконец толстого жареного гуся, лицо которого и в посмертии сохранило скорбно-поучительное выражение. Но солома из Христовых яслей под скатертью лежала, как и подобает; пылал камин, плащи, дымясь испарениями, висели вкруг на его решетке; свечи — много, штук десять, за все платил Аймерик — горели ярко. Как в раю.
Зал мягко кружился. Кружились толстенные, с торчащими из щелей мхом и паклей стены; головы оленей над столами; грубо намалеванные картинки — Кана Галилейская, алая струя вина из кувшина… Господь Христос в белой длинной рубашке — вроде той, в которой Кретьен ходил дома — щедро разливал вино, глядя прямо перед собою, и лицо Его, сказочно-красивое, обрамленное прямыми, длинными волосами, улыбалось всем и каждому… Христос родился. Наш сеньор.
Похоже, Кретьен был несколько пьян; по крайней мере, когда он потянулся к своей сумке, валявшейся под скамьей, слишком резкое движение едва не повалило его вниз.
— Эй, Fratri! Сейчас буду… Это… подарки дарить. Готовьтесь.
Николас заботливо, как мама родная, помог ему вернуться в вертикальное положение. Мир сиял яркими красками; Николас с одной стороны, Аймерик с другой. Напротив — Ростан, обнимающий за плечо размякшего, золотистого в свечном свете сира валлийца. Что еще надобно на целом свете?.. Это же почти Круглый Стол. Только короля не хватает…
— Э-э, а я о подарках-то и не подумал, — огорченно протянул Пиита, сползая с дружеского плеча головой на стол. — Кретьен, дружище… Грубый франк… Прости, Христа ради!.. Я потом отдарюсь. Когда деньги будут…
— In illo tempore eran Vates Vatum studens Parisius sine pecunia…[28] Ладно тебе, плевать, ты сам мне подарочек. Вот тебе, кстати, чернильница. Какую ты хотел… кажется…