Южане куртуазнее северян - Антон Дубинин 7 стр.


— Ну, вставай же. Можешь?

— Могу, — язык услужливо ответил без помощи мозгов, и Кретьен схватился за протянутую руку — не успев обдумать и понять как следует, стоит или нет это делать. Раньше, чем он пришел к какому-либо решению, сильный рывок уже поставил его на ноги; ладонь помощника была липкой от крови.

— У тебя рука…

— Не мое, — коротко отозвался тот, резко отнимая руку — так что Кретьен едва не упал обратно. Спаситель снова подхватил его, немногословно ругнувшись; только тогда Кретьен и спросил — и хотя вопрос его казался до крайности неуместным, немногословный здоровенный герой ничуть не удивился и ответил сразу, несмотря на то, что дышал все еще тяжеловато, как после быстрого бега.

— Ты что… южанин?.. А чего же ты тогда…

— Ну, южанин. А что ж, по-твоему, южане все… Хм.

— Это…ну… Спасибо.

— А, пустое. Нельзя же, когда так. Шестеро на одного.

Помолчали. Кретьен, привалившись к наикуртуазнейшему из южан, пытался сообразить, что у него и где болит. Пока казалось, что болит все — но это временное явление, а серьезных повреждений, кажется, нет — тело, к которому он прислушивался, самое большое что выдавало — это тревожные сигналы из затылка и еще над ухом, тем местом, которым его с размаху приложили о косяк. Шишка будет… И болеть будет. Может, долго. Может, даже с месяц.

— Ты как?

— Я… как-то.

— Кровь утри.

Кровь действительно была — но пустячная, из разбитой губы. Зубы все целы, и отлично, а то, что красоту немножко попортили — так он же не Ростан, ему на свидания не бегать… Кретьен облизал губы — кровь на вкус соленая; жаль, утереться нечем.

— Пошли в кабак, умоешься.

— Н-нет… спасибо.

Такая глупость — он же еще даже лица своего спасителя не разглядел толком! Так, черный человек против света… Теперь наконец Кретьен взглянул ему в лицо — ощущение, что где-то видел; взгляд напоролся на взгляд — непроницаемый, серый, спокойный. Похоже, лихая битва оставила обладателя этого взгляда совершенно бесстрастным. Мне бы так.

— Тогда обопрись на меня, провожу. Где живешь-то?

— Н-не надо… Я дойду.

— Где живешь?

— Я… в порядке. Спасибо, — (сплюнул кровь).

— Где. Ты. Живешь?

— Я… тут, неподалеку. На улице Гарланд. Ой, то есть нет, Фуар.

— Пошли… Тебя под руки взять или просто обопрешься?..

…А кровь на руке нежданного защитника была не только чужая. С крепко разбитых суставов капала и капала красная водичка; заметив это, черный спаситель поморщился и украдкой обтер костяшки пальцев о штаны.

И только на полпути под неожиданно проглянувшим сквозь пелену нежных воскресных облаков мартовским стеснительным солнцем Кретьен понял, что же тут не так. Он не спросил имени человека, крепкой рукой поддерживающего его под мышки. Как и не назвал ему своего.

…Аймерик де Буасезон был очень странным школяром. Непонятно, что ему, с его характером и происхождением, понадобилось в Париже; разве что он принадлежал к Абеляровскому типу дворян — тем, кому благосклонность Царицы Мудрости дороже всех земных благ… Но чем дольше Кретьен приглядывался к новому своему другу, тем сильнее ему казалось, что рыцарь из того получился бы более достоверный, нежели школяр. Рыцарь по всему — от манеры держаться до иерархии ценностей; пожалуй, его бы скорее избрала своим возлюбленным девица Филида, нежели ее подруга. Впрочем, девиц Аймерик чуждался, за что Кретьен сразу почувствовал к нему дружеское расположение. А когда Аймерик, сын совладетеля замка Ломбер, проговорился как-то раз, что в юности он был в Святой Земле с графом Тулузским — тут уж удивление Кретьена не ведало предела. Оказывается, они были в одно и то же время в Палестине — только один из них обозным слугой, а второй — графским оруженосцем, и вот надо же, где свела их судьба! Шампанский «рыцарь по умолчанию» не мог понять одного — почему Аймерик не стал рыцарем? Ведь у него были на то все шансы, он, можно сказать, и родился к тому предназначенным — но почему-то, и должно быть, по собственной воле променял честь, отнятую у Кретьена вопреки его воле и желанию, на странненькую свободу, которую обычно воспевают те, кому не светит никакая иная…

Был Аймерик старше Кретьена года на три. Волосы имел серые, словно бы седоватые, серые же, спокойные небольшие глаза, широченные плечи и до крайности дружелюбный и спокойный нрав. Квадратный свой подбородок Аймерик держал всегда гладко выбритым, одежду — в основном скромную, темных цветов — чистой и зашитой, язык — на привязи, а учебные дела — в редкостно размеренном состоянии и в полном порядке. Учился он у мессира Серлона Вильтона — недавно перешел к нему от прежнего магистра, некоего плешивого и очень мудрого Огюстена Сен-Тьеррийского, оппонента самого Бернара из Клерво (но этим, кажется, список его достоинств исчерпывался). Дрался Аймерик… здорово. И кулаками, и ножом, и — если бы таковой у Аймерика имелся — мечом, наверное, тоже. Еще у него был довольно приятный голос, которым он, впрочем, редко пользовался как инструментом для пения. Хотя он вообще им редко пользовался — только на диспутах, когда южанин заводился и вскакивал, сверкая глазами, тихий тембр его дорастал до совершенно незаглушаемого. Что-то вроде этого, только еще лучше, мог устраивать голосом святой аббат Бернар.

Что еще можно сказать об Аймерике? Ростан подружился с ним сразу, почти что с первого дня. Это казалось очень легким делом — подружиться с Аймериком, и Кретьен здорово удивился, узнав, что кроме них двоих тот никого не называет своим другом в целом Париже.

У него водились деньги. Не то что бы он был богат — нет, на самом Аймерике и на его доме (отличная большая комната на соборной улице, также стол, также услуги прачки и возможность иногда покупать собственные книги) лежала печать устойчивой, благонадежной обеспеченности. Давать в долг ломберский школяр не любил — с куда большим удовольствием просто делился деньгами. Единственным человеком, который не получил от Аймерика ни денария, был Ростан. «Все равно пропьет», сумрачно говорил тот и взамен монет приходил к Пиите в гости с корзиною еды.

Были у него странные привычки — например, он никогда не пил. На пирушки ходил вместе с друзьями, но наливался все более безвредным пивом или соком, а потом разводил пошатывающихся приятелей по домам. Иногда по целым неделям не хотел никого видеть, а потом опять появлялся на лекциях — спокойный и радостный, как обычно.

Прозвище Аймерик имел соответствующее своим взглядам на мир, славе бывшего крестоносца и тяжеленным кулакам — его кликали miles, рыцарь. Сам он так никогда не представлялся, но когда называли, откликался и вроде как не протестовал.

Но самым главным его достоинством не было ни одно из перечисленных. Главное — в первый же день странного знакомства схваченное Кретьеном на лету по паре случайно сказанных фраз — состояло в другом: Аймерик де Буасезон любил короля Артура и верил, что тот в самом деле вернется.

2

Когда ты один, ты ни в чем не бываешь уверен до конца. Любая твоя вера — это на самом деле надежда.

Когда же в какой-то потрясющий момент у тебя появляется второй —

Четвертым в компании стал конопатый двадцатилетний валлиец по имени Гвидно Эвраук. Был он новичком в Париже, прибыв из своей Британии всего полтора года назад; имелся при нем брат-близнец, Дави Эвраук, но перепутать их мог бы только человек, ничего о них не знающий. При совершенно одинаковых чертах конопатых острых лиц, одинаковых серо-желтых глазах, по-кошачьи блестевших из-под рыжих, словно покрытых ржавчиной волос, близнецы различались во всем остальном, как небо и земля.

Гвидно осанкой напоминал принца-изгнанника неизвестного ржавого королевства, балованного, наглого и очень храброго. Дави же по поведению был подобен рыжему помойному коту. Никто во всем Париже — во всяком случае, в Серлоновой школе — не влипал во столько драк за учебный год, сколько приходилось на долю Дави Эвраука за неделю. Во рту тощего, вечно какого-то ощетинившегося школяра не хватало нескольких зубов, выбитых вследствие неких похождений — однако Дави не унывал и научился очень искусно и метко плеваться сквозь щербины во рту, стараясь из увечья извлечь посильную выгоду. Еще он очень хорошо кидался камнями, да и ножом умел помахать, — а вот учиться не любил. В первые же свои дни во Франции он нашел себе компанию совершенно оголтелых британцев, сошедшихся на намерении доказать французам величие своей державы с помощью кулаков, и чувствовал себя среди этого народа просто прекрасно. Гвидно же, за неблагозвучие имени немедленно переделанный соучениками в Гюи, с братними друзьями не сошелся — драться он мог, но не очень любил, а больше всего не любил, когда его путали с англичанишками. Французам-то, им все равно, бритт ты, сакс или кто, — если приплыл через Ла-Манш, значит, англичанишка, значит, надобно побить… А Гвидно своим уэльским происхождением очень гордился, неоднократно напоминая друзьям такой, например, исторический факт, что именно из Валлиса, из его родного городишки Монмута происходит и несравненный магистр Груффид, которого латинисты искажают в Гальфрида, мудрец, все знавший про Истинного Короля…

Веснушки у обоих братьев красовались везде — на лицах, на руках, даже на одинаково костлявых спинах. Волосы Дави стриг совсем коротко — чтобы в драке врагам было не за что ухватиться; а Гвидно свою шевелюру даже отращивал, правда, отрастали ржавые локоны как-то неравномерно, клочками… Кроме внешности, ничего общего в этих двух ребятках не было — однако это им не мешало друг друга безумно любить. Даже компании у них сложились разные: у младшего (а Дави из них двоих считался младшим, по ничем не обоснованному обоюдному согласию) — его неистовые британцы, а у старшего — трое подданных короля Артура; но пары родичей, сильнее связанных взаимной приязнью, Кретьен еще никогда не встречал. Прозвище Гюи потрясало своей прозаичностью — его звали просто Валлиец; Дави же с гордостью носил почетное имя Кот. На кота, как уже было сказано выше, он и впрямь походил необычайно — и драчливостью, повышавшейся в весенний период, и желтоглазой хитрой физиономией, и маниакальным стремлением спереть все, что плохо лежит, можно даже и без малейшей надобности, исходя из одного только факта доступности предмета. И засыпать он умел тоже по-кошачьи — где угодно, когда угодно, подобрав под себя длинные ноги и свернувшись клубком.

А вот Гюи был другой, хотя тоже наглый, и драться тоже умел отчаянно и жестоко… Но он старался делать это рыцарственно. И знал немеряное количество легенд, которыми щедро делился со своими новыми друзьями. Это от него Кретьен узнал и полюбил навеки, принимая внутрь своего мира, истории про прекрасную Олуэн и рыцарей Артура, и про Оуайена, игравшего в тамошние валлийские шахматы с самим Королем, и про то, как Оуайен, будучи мальчишкой еще, спас Камелот от нападения, и про других, про многих, многих… Камелот Гюи сам собою, незаметно и крепко слился воедино с Артуровской страной Кретьена — так же, как сделала это Лоэгрия магистра Гальфрида, и трубадурский, очень окситанский Бросселианд Ростана… Тогда же узнал Кретьен и историю Герайнта, королевского гонца, и тогда же история черноволосого юноши, Кретьенова отражения в Бретани древних дней, стала им медленно, но верно переделываться. Парень сросся с Герайнтом — наполовину сам собой, наполовину по воле автора: историю хотелось сделать красивой, хотелось показывать друзьям. А чтобы никто его не узнал, Кретьен даже замаскировался: Герайнт неожиданно посветлел волосом и изменился характером. Правда, такого ужасного валлийского имени поэт не пережил — и на тот же манер, как Гвидно превратился в Гюи, вскорости королевский гонец уже именовался Эреком. Одно слегка беспокоило Кретьена — пересаженный на родную почву, валлийский паренек что-то совсем уж офранцузился, так что и не узнать; да и сама Бретань под пером франка Кретьена делалась до ужаса знакомой, такой армориканской, такой вневременной — и в то же время принадлежавшей нашему веку… Впрочем, вскоре поэт на это махнул рукой. То, что он писал, ему в кои-то веки нравилось, мало того — оно нравилось еще и друзьям; а чья это история — его собственная или чужая — пусть Господь разбирается… Правда одна — то, что получалось, получалось хорошо. Только Гвидно цеплялся, иногда вставляя реплики во время чтения — «Ну, что это у тебя за франк такой! Это не он, поэты всегда врут…»

…А поэты и не врут вовсе. Просто они все, что видят, видят очень сильно через себя. Так что в поисках объективной истины обращайтесь, мессир Валлиец, к кому-нибудь другому, но помните, что даже Раймон Ажильский и Фульк Шартрский[19] один и тот же священный поход по-разному описали…

Пятым и последним в компании стал довольно родовитый юный немец по имени Николас фон Ауэ. Этот белобрысый, единственный из пятерых не отличавшийся худобой парень был до крайности стеснителен и молчалив, что странно смотрелось при его могучем телосложении. Французское произношение Николасу давалось плохо, с очень смешным акцентом — поэтому он по большей части и молчал, смиренно улыбаясь. Бить его не били — уж больно он был здоровый, так что ему сходило с рук даже бытие немцем; зато высмеивали частенько, и такого сокровища, как друзья, похоже, этот юноша никогда не имел, да и не рассчитывал найти в своей жизни. Его, новичка в Серлоновой группе, здорово дразнили — а он только и мог что отмалчиваться и краснеть. Любитель справедливости, Кретьен вступился за него как-то раз, хотя сам он острым языком не обладал. Зато был у него Ростан, который за словом в карман не лез и переболтать мог кого угодно. Так и случился в компании пятый друг — сам собою случился, тихий, всегда широко, приветливо улыбающийся, с кулаками даже потяжелее, чем у Аймерика… Николас оказался до крайности полезен в качестве друга — у него часто водились деньги, которые он никогда не давал в долг, зато щедро раздавал нуждающимся ближним за просто так; сам же в долги никогда не влезал, и Кретьен однажды поразился до глубины души, узнав post facum через недельку, что вот совсем недавно Николасу было нечего есть…

Еще мессир фон Ауэ никогда не напивался пьяным. Какая-то ему досталась национальная особенность организма, которую Гюи с присущей ему наглостью определял просто: «У тевтонов желудки луженые, железо переварят.» На пирушках Николас, делавшийся еще более молчаливым, чем обычно, сидел прямо, с лицом, раскрасневшимся и ставшим темнее стриженых в кружок желтых волос, и наливался винищем не хуже всех других; после пьянки он, так же твердо стоящий на ногах, разводил набравшихся вдрызг приятелей по домам…

Но истинная ценность Николаса заключалась опять-таки не в том. Просто на студенческой пирушке, когда четверо друзей, перемигиваясь и радуясь своей общности, встали с кабацких скамей, чтобы выпить за самое дорогое, и трепло Ростан провозгласил — «За Короля, за сира нашего Артура, и за его скорейшее возвращение», и Гюи ткнул его кулаком под ребра — в кабаке, да во всю глотку, да про святое — это зря… Но оказалось, что не зря. Все выпили (Аймерик, трезвенник несчастный, только коснулся вина губами), сели обратно — и только тогда заметили наконец, что еще один человек, белобрысый громила по позвищу Молчун, остался стоять с поднятым кубком, и все лицо у него красное, как епископская далматика, а взгляд одновременно растерянный и пристальный, перебегавший по их лицам — с одного на другое.

Назад Дальше