Без возврата (Негерой нашего времени) - Бабаян Сергей Геннадьевич 5 стр.


VI

— Ну наконец-то, — сказала Лена, жена Евдокимова; Евдокимов, благожелательно широко улыбаясь, смотрел на него.— Накормил ворону-то? Ты прямо как кормящая мать.

Евдокимова громко, жизнерадостно засмеялась, подпрыгивая грудью и наливными плечами. Она была жгуче-черноволосой, жгуче-румяной, с высокой, даже как-то зримо тяжелой грудью, одета как всегда в яркие — красные, желтые, — тропического колорита цвета; раньше, глядя на нее, особенно ее пышную грудь, Андрей Иванович, стыдясь, иногда волновался, — сейчас ему было всё равно… Он кривовато улыбнулся и неловко развел руками — и пошел на свободный стул.

— Тебе положить салат? — спросила Лариса.

— Да, пожалуйста…

Справа от него подмигивал раздражающе-яркими красками и приглушенно воркотал телевизор. Сидящая рядом с Ларисой Настя неотрывно смотрела на него. Андрей Иванович тоже посмотрел. В телевизоре убивали: уродливые брюхатые вертолеты сновали над дымящимся гjродом, выпуская лучи ракет. Там, куда падал луч, вспыхивали красные звезды. Потом на экране появился узкий бледный человек с лягушачьим лицом — один из тех, кто начал эту войну, и что-то энергично забормотал. Андрей Иванович почувствовал такую ненависть, что у него дрогнули руки. Он подумал, что если бы он был террористом — то есть умел стрелять, подрывать,— он бы убил этого человека; для этого ему надо было только уметь взрывать и стрелять — убить, казалось ему, он был готов…

На столе была колбаса, ветчина, красная рыба, страшно дорогой заплесневший сыр — всё это на сервизных тарелках… Андрей Иванович уже давно почти не ел мясной гастрономии, лишь изредка уступая слабоcти и жене. Лариса иногда покупала деликатесы (так Андрей Иванович называл практически всё, что было дороже сырого мяча с костями), а он сердился: ребенку не полезно ни копченое, ни соленое, ни тем более искусственный фарш в полимерной кишке, — а им-то зачем?…

Лариса поставила перед ним тарелку с лоснистым розово-желто-зеленым салатом.

— Спасибо,— пробормотал Андрей Иванович сквозь слюну и набросился на салат. Салат был безумно вкусный — горошек, огурцы, кукуруза, крабы… то есть, конечно, рыбные палочки.

— А как ваша дача? — спросила Лариса.— Достроили?

— Ой, не говори! — воскликнула Евдокимова, отвернув голову и махнув полной, с темно-красным маникюром рукой. — Сплошное расстройство! Сказали им треугольную крышу сделать, а они сделали ломаную, как в типовых проектах. Зачем нам ломаная, когда у нас и так два этажа? Потом эту, как ее…— Евдокимова посмотрела на Евдокимова. — …Вагонка, — сахарно улыбнувшись, сказал Евдокимов. — …да, вагонка, — купили не ту вагонку. Разве у нас могут хоть что-то нормально сделать?

“У кого щи пусты, а у кого жемчуг мелок”, — с пробившейся сквозь удовольствие от еды завистливой, злой тоской подумал Андрей Иванович, еще ниже наклоняясь к тарелке. Всю свою жизнь — во всяком случае, зрелую жизнь, с тех пор как безудержные фантазии детства и юности сменились земными, — он мечтал о даче: о крапленной солнечными зайчиками полутени в вишневом саду (именно в вишневом саду), об уютной скамье под низкими лапами старой ели, о доме — одноэтажном, без всякой ломаной крыши, темно-зеленом с белоснежной плетеной опояской веранды; о тишине, чудесно окрашенной шелестом листьев и пением птиц, о запахе цветов, хвои, дыма, пруда, земли, — в безопасном, недосягаемом далеке от ревущего смрадного тысячеликого ада города, — так мечтал, что когда слышал по радио “Подмосковные вечера” — или даже их первые несколько нот, “маячные” позывные, — у него перехватывало дыхание… Несколько лет назад ему в институте дали участок — шесть соток плохо осушенного, непроходимо заросшего дурнолесьем болота, страшно, оскорбительно (сейчас он чувствовал именно так) далеко от Москвы: в Шатурском районе, больше ста километров на перекладных — метро, электричка, автобус, пешком, четыре часа езды и ходьбы от дома. У большинства из подписавшихся на эти участки были машины; у Андрея Ивановича машины никогда не было — ни у него, ни у его стариков: отец Андрея Ивановича всю жизнь проработал в конструкторском бюро, был на очень хорошем счету, но из-за своего тихого, застенчивого характера и глубокой порядочности не достиг административных высот; мать, женщина сильная и строгая, работала завучем в школе; жили они обеспеченно, но на машину скопить так и не удалось — да и зачем она была, эта машина? это сейчас все посходили с ума… Машина была у тестя, старая “Волга”, — но тесть, крепкий шестидесятипятилетний мужчина, начальник цеха крупного станкостроительного завода, ездил на ней сам и к участку Андрея Ивановича проявил полное равнодушие: и потому, что был равнодушен к самому Андрею Ивановичу, не одобряя ни его “бесхарактерности”, ни его оторванной от жизни “чернильной работы” (подвыпив, он сам об этом Андрею Ивановичу — впрочем, без зла — несколько раз говорил; Андрей Иванович, естественно, злился: он мог простить многое, но только не пренебрежительное отношение к своей научной работе), и потому, что у тестя с тещей дача была, и на ней каждый год отдыхала Настя, Андрей же Иванович бывал лишь наездами — он не любил ни тестя, ни тещу, и они его не любили, он чувствовал себя там чужим.

Да, до своего — своего — участка было четыре часа езды, но Андрей Иванович загорелся, — впрочем, тогда, восемь лет назад, и время было другое, и сам он был другим. Каждую субботу он вставал в пять часов и с лопатой в руке и рюкзаком за плечами (в рюкзаке был топор, сапоги, консервы, вода) отправлялся “на дачу”. Лариса поехала с ним только однажды и больше не захотела. Он ее не винил: в электричке и автобусе чаще всего приходилось стоять, потом еще идти около часа по разбитой, пыльной или грязной, дороге — на участок он уже приходил усталым. Он ее не винил, но был огорчен, если не сказать удручен — не тем, что она оставила его одного, а тем, что в скором времени ясно понял: ей не нужен этот клочок заросшего сорным лесом болота, которое люди, сводя под корень кустарники и деревья, стремительно превращали в еще более унылый кочковатый многокилометровый пустырь… то есть клочок земли ей конечно не нужен — но ей не нужна и дача, если ее паче чаяния удастся построить, в таком безнадежном и неинтересном далеке от Москвы: дом тестя был рядом, в Манихине, в обжитом за десятилетия дачном поселке, — большой, с просторной мансардой, Лариса в нем выросла, и даже сестра с семьей, отдыхавшие там каждое лето, нисколько ей не мешали: она была хороша и с сестрой, и с зятем…

Но как бы то ни было, Андрей Иванович горячо принялся за работу: рубил деревья — старые, кривые, уродливые редколистные ольхи, — тщательно оберегая одиночные хрупкие подростки берез; корчевал, надрываясь, сидевшие огромными осьминогами разлапистые ольховые пни, срезал резиново-упругие кочки, поросшие жирной, режущей руки травой; солнце сияло в полнеба, пот заливал глаза, зудящим тьмочисленным роем вились комары, слепни, какая-то болотная мошка, — он был один, а на соседних участках, жестоким контрастом его одиночеству, весело, с кряканьем, ободряясь водкой и шашлыком, легко, как морковку, дергали громадные пни дружные толпы родственников… В шесть часов вечера, еле держась на ногах, он отправлялся в обратный путь — в семь от деревни отходил последний автобус до станции. Он шел по пустынной дороге, под пылающим небом, мимо бескрайних рыжих выгоревших болот; жестоко пыля, его обгоняли машины, машины, машины… и ни разу никто не остановился и не предложил подбросить его до шоссе. Уже тогда он начал чувствовать свое одиночество…

За два лета он расчистил участок — и на этом всё кончилось: девятым валом нахлынула новая жизнь, цены выросли в десятки, сотни, тысячи раз, казалось, незыблемое, навсегда устоявшееся институтское бытие рассыпалось карточным домиком — и не то что на дом или хотя бы двенадцатиметровый сарай-бытовку, — на дощатую коробочку туалета ему не хватило денег… Первые годы он еще ездил на свой участок — доковыривал кочки, жег понемногу пни, косил стремительно разгонявшуюся на торфе траву взятой у соседа косой и даже вскопал как-то грядку и посеял укроп — но ничего не взошло. Соседи справа, которые были Андрею Ивановичу ближе других (потому что сами привечали его) в три лета поставили миром сначала щитовой флигелек с хозяйственными пристройками, а затем громадную рубленую избу под железной крышей. Впрочем, все соседи Андрея Ивановича — и слева, и сзади, и через дорогу, и наискосок — за несколько лет отстроились кто в один, кто в два этажа, в меру денег и сил, — и разбили на своих шести сотках карликовые сады и пышные огороды — и это жестоко угнетало его. Правда, в их дачном поселке не меньше трети участков было заброшено (печальное зрелище, в то же время доставлявшее Андрею Ивановичу некоторую отраду: горы рогатых пней, кое-где черно-серые покосившиеся сарайчики и сваленные грудой бетонные блоки, дико заросшие неопрятными кустами ольхи, громадным, в рост человека, дудником и ржавой крапивой, — щемящая, почти кладбищенская память о людях, которых раздавила новая жизнь), — но все эти одичавшие земли по какому-то случаю лежали поодаль, а участок Андрея Ивановича был в окружении опрятных, ухоженных, уже не “участков”, а “дач”. Скоро Андрею Ивановичу стало стыдно ковыряться на своем пустырьке, у всех на виду, да и делать ему там было нечего — только косить, чтобы из-за насекомых и сорняков не вызывать нареканий соседей — а они и сами могут скосить, трава пригодится, — и он стал ездить всё реже и реже: сначала два раза в месяц, потом ежемесячно, потом и вовсе два, много три раза в год, а в прошлом и в этом году не побывал там ни разу — хотя после затраченных им трудов он привязался к своей земле, бросить ее ему было не только жалко, но и казалось предательством, и это чувство к далекому, но уже вошедшему в его сердце клочку земли не давало ему покоя…

VII

…— А как там Маркеева? — спросила Лариса. — Ты давно ее не видела?

— Танька-то? — радостно откликнулась Евдокимова. Она вообще всё делала радостно: Евдокимов благодушно, а она радостно.— Танька-то хорошо. Она сейчас на телевидении, по рекламе. (“И получает раз в десять больше меня”,— подумал Андрей Иванович, нервно жуя салат и вспоминая Таню Маркееву — длинную тощую палевую блондинку, стриженную мальчиком и по-детски высюсюкивающую слова). Зарабатывает хорошо, Володьку своего кормит. Мы с ней месяц назад ездили на Ленинский, за дубленками. Сейчас дубленки дешевые (“Дешевые — сотни долларов”, — с ненавистью подумал Андрей Иванович), я себе взяла канадскую, темно-коричневую, а Танька итальянскую голубую. А мне, по правде говоря, не нравятся голубые.

— Да, — сказала Лариса. — Она ведь как будто собиралась второго рожать?

— Не собралась! Я, говорит, свой долг перед родиной выполнила, хватит.

Евдокимова громко, с подвизгиваньем, засмеялась. Евдокимов заулыбался.

“Вот ведь дуры-то, — даже как-то физически томясь, подумал Андрей Иванович, — боже, какие дуры… И ездят на машинах, покупают дубленки…” Он проглотил салат и сказал — не было сил молчать:

— Чтобы обеспечить хотя бы простое воспроизводство населения, каждая семья должна иметь как минимум два с половиной ребенка. Так что никакого долга она не выполнила… родила для своего удовольствия и чтобы перед другими… — “бабами”, чуть не сказал он, — …женщинами не было стыдно, а ему мучиться всю жизнь.

— Ну почему обязательно мучиться? — резко сказала Лариса.

— Как это — с половиной? — изумленно-весело спросила Евдокимова.

— Не мышонка, не лягушку, а неведому зверюшку, — сказал Евдокимов и засмеялся, дружелюбно глядя на Андрея Ивановича.

— Ну что ты глупости-то говоришь, — укоризненно сказала Евдокимова.

Андрей Иванович как-то тоскливо, виновато остыл. Он вдруг вспомнил Кирюшу (как его все называли), слесаря из институтской мастерской, изготовлявшего модели для аэродинамиков. Кирюша был маленький, худой, бесхитростный до недалекости человек лет тридцати пяти; у него было трое детей, жена не работала, и жилось ему очень трудно. С раннего утра до позднего вечера он сидел у себя в подвале, ремонтируя в свободное от модельной работы время (а такого времени у него становилось всё больше и больше) разную домашнюю всячину. Иногда им случалось вместе курить. Однажды Кирюша сказал: “А я бы сейчас еще одного заделал… первенец-то у меня умер, — да жена не хочет”. Андрей Иванович изумился: “Как?…” — “А чего? Пусть живет, радуется. Мать жила, чтобы мы радовались, теперь мы для них. Этот, как его… смысл жизни”. У него было серое угловатое медленное лицо и застенчивая улыбка.

— Теоретически хватило бы двух, — неохотно ответил Андрей Иванович. — Но есть одинокие, бездетные, часть детей умирает… отсюда и получается половина. Практически надо иметь троих, тогда будет прирост.

— Вот так так, — сказала Евдокимова. — Я двоих родила, и получается мало.

— Вымираем потихоньку, — бодро сказал Евдокимов.

— Не так уж и потихоньку, — сказал Андрей Иванович. Благодушие Евдокимова его и изумляло, и злило. — По миллиону в год.

— Ужас какой, — покачала головой Евдокимова. — А ты-то, мать, что себе думаешь? Из-за таких, как вы с Танькой, и вымрем все… как динозавры.

Лариса махнула рукой.

— Вымрем так вымрем… Стрельцов вон говорит, что мы недостойны жить.

Евдокимова засмеялась.

— Что это ты, Андрей?

— Раз уже живем, куда денешься, — сказал Евдокимов, улыбаясь Андрею Ивановичу. Андрей Иванович растянул губы и положил себе на тарелку один, второй, третий … (“хватит!”) кружок колбасы. Евдокимов потянулся к бутылке.

— Налить вам?

— Мне красного, — сказала Лариса.

— А мне вермута, — сказала Евдокимова.

— Андрей?

— Я не буду.

— Ну, давайте за детей, — сказала Евдокимова. — Андрюша, выпей за детей.

— Нет, спасибо… Что у них, от этого здоровья прибавится?

— Ой, какой ты зануда стал!

Лариса и Евдокимова чокнулись и выпили. Евдокимов не пил. Андрей Иванович съел колбасу. Он утолил голод, и тоска в его душе сменилась каким-то раздраженным неудовольствием.

— У тебя Евдокимов золото, — сказала Лариса. — Жена пьет, а муж нет.

— Я за рулем, — сказал Евдокимов.

— Ну уж и золото, — сказала счастливая Евдокимова.

— Да! — а ты знаешь, что у Ольгиного мужа джип угнали?

Евдокимова всплеснула руками. Евдокимов перестал улыбаться и покачал головой.

— Прямо у офиса, средь бела дня. Он стоял у окна, курил… и вдруг видит — его джип уезжает! До сих пор не нашли.

— И не найдут, — сказала Евдокимова. — Разве они ищут?

— Теперь этот муж будет воровать в два раза активнее, — не выдержал Андрей Иванович. — На новый джип.

— Что ты болтаешь? — сердито сказала Лариса. — Он работает, почему воровать?

— А что, можно заработать на джип?

— Люди зарабатывают.

— Это не люди, а нелюди, — отрезал Андрей Иванович — и только тут осознал, что говорит это при Евдокимовых, большая красивая иномарка которых, может быть, стоит не меньше джипа… С ожесточением махнул про себя рукой.

— Ты рассуждаешь, как люмпен, — с нарочитой снисходительностью сказала Лариса и потянулась к тарелке с ветчиной.

— Люмпены — это ваша власть, — взъярился Андрей Иванович. — Элита! Это не элита, а г… нации!

Настя прыснула в кулачок. Евдокимов засмеялся. Андрей Иванович опомнился. Лариса со стуком положила вилку на стол.

— Ты что, совсем одурел? Что ты говоришь при ребенке?

— Да ладно, что вы из-за ерунды-то, — сказала Евдокимова.

— Настя, иди в другую комнату, сложи пазл, — сказала Лариса. — Нечего тебе тут сидеть.

— Не пазл, а картинку, — хмуро сказал Андрей Иванович. — Только на столе ничего не трогай, у меня там работа.

— “Аккуратность превыше всего. Папа”, — процитировала Настя.

Евдокимовы засмеялись.

— “Душа обязана трудиться, а не таращиться в телевизор”, — сказала довольная Настя и соскочила со стула. — Я лучше на кухню пойду.

— Иди.

— Тещин-то язык у вас как разросся, — сказала Евдокимова. — Ты часто его поливаешь?

— Да… нет, — вздохнув, сказала Лариса. — Он не любит воду.

— А у меня что-то совсем не растет. Может, обиделся? Вы знаете, цветы любят, чтобы с ними ласково разговаривали. Я кактусу скажу: ты мой хороший, пушистый, красивый, — и он сразу выпустит деток. А однажды укололась и сказала: у, противный! — так за три месяца ни одной детки.

“О господи”, — подумал Андрей Иванович.

— Да, не забыть у вас отщипнуть алоэ. Буду капать носы. У нас как осень, так все в соплях — и отцы, и дети. Евдокимов трубит, как слон.

— Я не трублю, — улыбаясь, сказал Евдокимов.

— Трубишь, трубишь… Кстати, я тут читала — лечат мужчин от храпа. Оказывается, храп — это нарушение дыхания. Можно умереть от храпа во время сна! Лёша, а ты ведь храпишь.

— Что может быть прекраснее смерти во сне, — угрюмо сказал Андрей Иванович.

Евдокимова широко раскрыла глаза — и повернулась к Ларисе.

— Чего это он у тебя?

Лариса со стоном вздохнула.

— Стрельцов в последнее время очень мрачно смотрит на вещи.

— Нет, так нельзя, — решительно сказала Евдокимова. — Что это ты, Андрей?

Андрей Иванович отпил фруктовой воды. Искусственная приторная шипучая дрянь. С одной стороны, поговорить о том, что его мучило, ему было не с кем: все, решительно все вокруг были заняты только работой, детьми, покупками, здоровьем, развлечениями, телевизионными сплетнями, — всем было решительно наплевать и на убийства, и на бездомных, и на стариков, и на войну, — по крайней мере, Андрей Иванович ни разу не встречал человека, который бы все это серьезно переживал — и даже не то что переживал, а хотя бы (пусть даже праздно!) этим интересовался. Когда ему случалось заговорить с новым человеком (со старыми всё было ясно) о мерзости и страданиях человеческих и, конечно, разгорячиться, ему поддакивали, с ним соглашались, но, чувствовал он, смотрели на него с удивлением и оставались к его словам глубоко равнодушными. Впрочем, в большинстве случаев всем было некогда — надо было спешить, зарабатывать деньги, чтобы покупать всё новые и новые вещи — именно так: всё новые и новые, лучше тех, что уже были куплены, потому что большинство собеседников Андрея Ивановича были вполне обеспеченными людьми, а не сводили концы с концами. В связи с этим Андрей Иванович не раз изумлялся — просто не мог, видя умонастроения сегодняшних людей, представить себе, — как в истории, причем в новой истории, когда условия жизни были смягчены цивилизацией, происходили революции и восстания — французская, декабристов, пятого, семнадцатого годов, — то есть где можно было найти столько хороших или дурных — это неважно, но бескорыстных, не озабоченных единственно покупкой нового дивана людей!… С одной стороны, поговорить Андрею Ивановичу было не с кем — и он знал, что с Евдокимовыми обо всем этом бессмысленно говорить, с другой — мучительно было всё это держать в себе, вариться в собственном ядовитом соку, было уже не просто желание, а необходимость всё это выплеснуть… И он спросил:

Назад Дальше