А жить-то надо. Как-нибудь надо постараться и жить.
С утра, когда небо уже достаточно посветлело, я собрался уходить. Распятие я на всякий случай взял с собой — мало ли что бывает в чужих краях, нужно иметь средство против козней демона. Кроме того, с распятием, к которому я так привык с детства, мне было спокойнее: я как будто частичку родного дома уносил в торбе. Я непрестанно благодарил Господа, что Он надоумил меня не класть деньги в кошелек. Иначе отец забрал бы все до последнего гроша, вместе с тем щербатым оболом. А так со мною оставалось целых пять серебряных денье, по-прежнему лежавших за подкладкой шаперона. Опасаясь шарить по дому — иначе меня кто-нибудь заметит — я мог взять с собою только то, что нашлось у меня в комнате. И я прибрал старый плащ, который мы с Рено подкладывали ночью под голову, и еще одну пару обуви — совсем плохонькую, зато будет смена. Еще в сундуке нашлась короткая шерстяная котта, мне уже тесноватая, но все-таки теплая. Рубашки и штаны Рено я не тронул: хоть моя нужда и велика, все-таки воровать — смертный грех, и Господь не благословит моей дороги, если я украду у товарища.
И, конечно, платочек. Твой подарок, платочек с вышитым городом Иерусалимом. Его я точно не собирался тут оставлять. А больше у меня вещей и не было. Я беспрестанно молился за здравие доброго брата, подарившего мне именно деньги, и ничто иное: в пяти кружочках серебра мне виделось грядущее спасение. Пять денье — не огромное богатство, это я уже знал из своего посещения ярмарки; но если не тратить деньги на розовое масло и серебряные украшения, то на это можно хотя бы несколько дней не страдать от голода.
Да, милая моя, я был маленький гордый глупец. Непонятно даже, как я рассчитывал выжить. Оправданием в том, что я так бесстыдно и тайно бежал, может послужить только то, что мои расчеты оправдались. Это доказывает только одно: Господь не оставляет даже маленьких глупых гордецов.
Я потихоньку спустился по лестнице, стараясь не скрипнуть ни одной доской. Внизу, в трапезной, за столом спал мессир Эд, положив тяжкую голову на вытянутые руки. Уже по одному его храпу было ясно, что он мертвецки пьян, и запах в зале стоял дурной — питого вина и нечистого дыхания. Тело мессира Эда словно продолжало угрожающе рычать во сне. Я вздрогнул, заслышав храп, и какое-то время стоял, прижимая к груди свернутый плащ. Слава Богу, под столом не было — как я боялся — отцовского черного кобеля: эта зловредная тварь, почуяв меня, непременно подняла бы шум и разбудила хозяина, не говоря уж о том, что пса можно натравить. Отец не просыпался, и я продолжил путь на цыпочках, почти не дыша. Но возле самой двери под ногою вдруг что-то хрустнуло — сухая косточка от вчерашнего жаркого — и отец тяжело дернулся во сне и сел, уставясь прямо на меня. Щеки его подергивались, как у нюхающей собаки. Он раскрыл глаза — мутные от выпитого, но достаточно осмысленные — и вдруг усмехнулся поистине дьявольской усмешкой. Я замер от страха, уже держась за ручку двери, не в силах сделать последний рывок на волю.
— А, это ты, — выговорил мессир Эд заплетающимся языком. — Куда собрался? Поди-ка сюда. Подойди, кому говорю. Я тебе ничего не сделаю.
Ничто на свете не заставило бы меня к нему приблизиться. Я помотал головой — но бежать тоже не мог.
Отец улыбнулся — растягивая губы на всю ширину, и мне показалось в утреннем сумраке, что у него длинные волчьи зубы. Которыми он в меня вцепится, как я вчера в него, и перекусит мне горло, и выпьет всю кровь. Я уже начинал дрожать и медленно терял волю: еще немного, и отец сам смог бы подняться и подойти ко мне, а я бы даже не шелохнулся.
— Иди, иди сюда, — продолжал уговаривать он, силясь приподняться, но никак не мог подчинить себе собственные ноги: выпил он вчера, похоже, не меньше бочонка. — Не бойся ты, не буду я тебя бить. (
Кровь все текла, не переставая, но я снова затянул ногу кушаком и даже, задрав штанину, немножко перевязал ранку, заложив твоим платочком. Мне это вовсе не показалось кощунством, даже напротив: я хотел, чтобы труд твоих добрых рук остановил мою кровь — а платок потом отстираю, когда смогу. Поднявшись в седло — правда, перетянуть подпруги пока ни сил, ни времени не нашлось — я установил ногу в стремени, но старался вовсе на нее не опираться при езде.
Когда дорога вошла в лес, уже появились солнечные лучи, и птицы, названий которых я не знал — никто никогда не рассказывал мне о птицах — приветствовали день. Я и сам бы спел еще, когда б не так устал; но усталость и помогала, она притупила все страхи и тревоги, которым еще было суждено заколотиться колоколами в моем сердце. А так я просто думал, что наконец стал свободен, не утруждаясь мыслями, что же теперь делать со своей свободою.
* * *
Кабачков в городе Провене много, но я предпочел единственный знакомый, тот, что в верхнем городе, близ церкви Сен-Тибо. К тому времени я здорово оголодал — сутки пути без еды, с одной водой из встречных ручейков, дали себя знать. Хотя дома, в дни наказаний, мне приходилось голодать и подольше!
Кровь из раны уже почти не текла, там образовался неприятного вида струп с проступившим белым гноем. Струп слегка распух и болел рывками, но я не хотел лишний раз смотреть на рану, потому что все равно не знал, как ее лечить. Наверняка в лесу росли травы, которые следовало бы приложить к ране для заживления — но этих трав мне никто ранее не показывал. Я боялся слишком долго держать свой жгут — от него нога теряла чувствительность, и выше дырки, а также в ступне, начинало покалывать холодом. Теперь, когда мое тело хранит следы многих ран, просто смешно вспоминать, как я мучился из-за такого пустяка.
Прихрамывая, я вошел в таверну и заказал себе еды посытнее и вина — помнилось из уроков монаха-кровопускателя, что после потери крови надобно пить вино. Я старался держаться независимо, но притом все время думал, что на меня все вокруг смотрят. На самом деле, кончено, было не так: в ярмарочных городах кабатчики всякого народа перевидали тысячи тысяч, чтС здешнему торговцу было до перепуганного отрока с порезанной ногой! Ровным счетом ничего. Лишь бы тот платил наличными.
Трактирщик спросил, есть ли у меня деньги — и я не винил его за подозрительность: по моему виду в этом легко можно было усомниться. Я выскреб из подкладки один денье. Тот нахмурился — не слишком-то много! С первого взгляда поняв, что никаких цен я не знаю, он подал мне деревянную миску бобов с салом и зеленью (слегка подгоревших, но в самом деле сытных!) и кувшин разбавленного вина. Солонка оказалась почти пустая, и я выскреб ее подчистую, потому что всегда любил соленую пищу. Моя лошадь была сытее меня — ей удалось хорошо попастись на ночном привале, так что мысль об овсе для нее я по размышлении отверг. Впрочем, пока я уплетал бобы, меня посетила тревога о старушке Ласточке: лошадь ведь тоже еды просит, а деньги при такой скорости расхода истают за пару дней!
Расхрабрившись, я попросил еще вина, и кабатчик уважил мою просьбу, не требуя доплаты. Из чего я заключил, что вначале он пытался-таки меня немного обмануть. Приканчивая кувшин, я подумывал, что вот сейчас слегка захмелею, стану храбрее — и попрошу еще хлеба с ветчиной: если же мне опять не откажут, оставлю хлеб про запас. После чего подумаю обо всем остальном. Например, о ночлеге.
Охо-хо! Думать о таких печальных вещах очень не хотелось! Можно, конечно, пойти погулять по городу, даже зайти в церковь и отстоять обедню. Но каждому человеку нужно где-то ночевать! Город — не лес, под кустом спать не уляжешься. Да и нет никаких кустов в городе, кругом дома одни. Интересно, сколько стоит ночлег в самом захудалом приюте, и как устроиться, чтобы у меня, например, ночью не украли лошадь? Зря я все-таки с Рено не посоветовался, прежде чем убегать. Потому что не знаю я, невежда, что мне теперь делать, куда податься.
Когда я пил, я был хоть чем-то занят и не мог отчаиваться. Потому и пил потихоньку, восстанавливая кровь — пока второй кувшин тоже не иссяк. От вина я и впрямь осмелел и начинал оглядываться. Чем больше я пил, тем более приятными казались мне окружающие люди. Надобно с ними посоветоваться, думал я, они ж всю жизнь в городе, может, пожалеют брата-христианина и помогут советом. А может (второй кувшин иссяк) и ночевать к себе позовут! В кабаке происходило что-то интересное: в углу явственно играли в кости (я сам не умел, но знал про игру две вещи: первое — что она очень интересная, и второе — что это смертный грех.) О чем-то смеялось трое приятного вида мастеровых, у одного на коленях сидела девушка — должно быть, дочка, подумал я благодушно, дед-то уже не молод, вон какая бородища. Я потребовал еще вина. Кабатчик, крепкий мужчина, с сомнением обернулся на мой тонкий голос и сообщил, что эта кварта будет последней. Потом понадобится снова платить. Я со всей возможной уверенностью похлопал рукой по столу: деньги есть! Я и в самом деле начинал чувствовать, что деньги у меня есть. Чтобы в том удостовериться, я ощупал подкладку шаперона, и даже вытащил наружу один серебряный кругляш. Когда хозяин принес вино, я катал монетку по столу. А напротив меня сидел довольно противный черноволосый парень и улыбался с таким видом, будто ему здесь самое и место.
Я не посмел ему возражать: в конце концов, это первый горожанин, который на меня обратил внимание. Как ни в чем не бывало он взял мой кувшин и плеснул из него себе в чашку, после чего подмигнул мне самым удивительным образом.
Я так растерялся, что тоже ему подмигнул. Может, оно и к лучшему: не надо ни к кому на разговор напрашиваться, человек первым подошел! Надо бы спросить у него, где здесь подешевле переночевать (только чтобы не ограбили), а заодно — его мнение: как бы молодому странствующему дворянину без определенных ремесленных навыков заработать немного денег? Хотя, признаться, выбирай я сам себе собеседника в этом трактире, мой выбор остановился бы на ком угодно, кроме этого парня. Например, на одном из пожилых мастеровых. Или на светлобородом юнце у окна. Или даже на кабатчике, человеке бывалом.
Уж больно мой новый знакомец рожей не вышел! Какой-то он был не то рябой, не то просто прыщавый, с грязными нечесаными волосами, свисавшими на грудь. А когда он улыбался, делалось видно, что зубы у него сплошь гнилые.
Он же не виноват, что Господь не наградил его смазливой физиономией, устыдил я себя. Отец Фернанд говорил, что дьявол часто является в обличиях прекрасных, чтобы нас обольстить, и что нельзя прельщаться внешним обликом, надо пытаться увидеть суть явления. Потому что в нашем грехопадшем мире красота часто становится ловушкой Сатаны. В чем-чем, а в красоте этого чумазого не обвинишь, значит, он никакая не ловушка. Успокоившись таким размышленьем, я обратился к нему — и понял к своему удивленью, что язык слегка заплетается.
— С кем имею честь, добрый человек?
— Ты что, не помнишь меня? — искренне изумился тот. На лице милого человека написалось такое огорчение, что я изо всех сил попытался его припомнить. Что-то внутри меня ясно говорило: подобную рожу я так скоро не забыл бы.
Он же продолжал сетовать на мою забывчивость, даже потянулся через стол и дружески пожал мою руку, почему-то называя меня красивым, но вовсе чуждым именем Андре. Мне было грустно разубеждать его — бедный малый, похоже, всерьез принял меня за своего старого знакомого, с которым они вместе много странствовали и пивали. Но правда дороже всего, и я признался ему, что вовсе не являюсь тем, за кого он меня принимает. Чернявый сильно огорчился. Он встал и горячо извинился, что так нагло побеспокоил меня и даже угостился моим вином. Я утешил его, сообщив, что каждый может обознаться, и многие мои друзья, достойные люди, поступали ровно также — вовсе не со зла! А также предложил ему в утешение выпить еще чашечку вина.
Чернявый воспользовался предложением, причем любезно налил и мне самому. Я было обрадовался, что знакомство состоялось так просто и естественно; самое время завести разговор о том о сем! Молодец, похвалил я себя, ловкий человек: первый день в городе, а уже обзавелся новым другом! Тот охотно шел на сближение; звали его, оказывается, Робер, и был он не кто-нибудь, а Парижский студент, отправляющийся домой на вакации — не куда-нибудь, а в Труа! Вот какая редкая удача! Знакомство весьма полезное: студенты, как я слышал, многое знают, потому что многому учатся, и уж кто-кто, а Робер мог дать мне немало полезных советов, а то и позвать с собой — мне же все равно надобно в Труа, к графине Бланке. Выдавать своего горестного положения я никому не собирался, даже такому славному парню, просто сообщил, что я направляюсь ко двору графини. Чем дальше, чем больше мне нравился Робер — я недоумевал, чего я на него сперва так взъелся? Ну, не красавец, так мне ж на нем и не жениться! Мужчине красота не особенно нужна, мужчина лишь бы верный был и добрый. А доброты у Робера не занимать: он пересел на мою лавку, чтобы удобнее подливать мне вино, и участливо обнял за плечи, так по-дружески расспрашивая, зачем же мне к графине. Я уже готов был сказать ему — ну, не самое главное, но хоть кое-что. Облегчить душу, сообщив, что меня хотят убить и я бежал от преследования. Не обязательно сообщать в первый же день знакомства, что меня возненавидел собственный отец…