— Ты что, никогда не ела спаржи?
— Никогда в жизни!
— Тогда не будем думать о дороговизне и отведаем ее.
Так начался обед, и по мере того, как к ним возвращались силы, поднималось и настроение. Либоцу все казалось замечательным, он был всем доволен, да и Карин приятно было, что ее обслуживает фрачный официант. Сначала зашла речь о выборе блюд, но Карин объяснила, что говорить за обедом о кушаньях неприлично. Тогда адвокат, чтобы рассмешить невесту, попытался острить, например, заметив, что официант стоит за дверью и подслушивает их, сказал: у официанта рентгеновские уши.
Карин ничего не знала про рентгеновское излучение, поэтому Либоц воспользовался случаем рассказать длинную историю, которая, однако, испортила соль шутки. Затем разговор перекинулся на драгоценные камни — в связи с булавкой, которой у адвоката был заколот галстук; когда же Либоц поделился своим открытием, что самые красивые камни — наиболее дешевые, назвав, к примеру, гранат, аметист и топаз, тогда как смарагд и рубин, по его мнению, напоминали подделку, невеста заподозрила его в жадности.
— И все-таки самые красивые — брильянты!
— Ты права, они, конечно, красивые, хотя и зверски дорогие… только похожи на стекляшки.
После обеда они пили кофе, но происходило и кое-что еще. Адвоката тянуло вздремнуть, такая у него была привычка, с которой ему теперь пришлось бороться не на живот, а на смерть: чувство тяжести во всем теле придавливало Либоца к земле, сознание его помутилось, мысли перемешались, как смешиваются в колоде карты, воображаемые люди начали смеяться над ним, возникли галлюцинации, пространство и время изменилось до неузнаваемости, и он, беспрестанно моргая, принялся сыпать непонятными терминами — из судебных дел, налоговых реестров, сборников законодательных постановлений и тому подобного. Путая Божий дар с яичницей, он величал официанта Асканием, а Карин — барышней. Та поначалу только хохотала и спрашивала, не пьян ли он, на что жених отвечал:
— Ничего подобного… просто меня клонит в сон, воздух с непривычки усыпляет…
И тут случилось самое страшное: он зевнул. Невеста вскочила с лавки, Либоц очнулся, словно от пощечины, мгновение было решающим… как вдруг к столику подкатил велосипед, с него элегантно, в манере хорошего всадника, сошел Черне, по-военному отдал им честь — и его бурно приветствовали как избавителя!
Теперь разговоры потекли рекой, все трое говорили, перебивая друг друга. Прокурор уже тоже пообедал, а потому предложил перейти к кеглям и пуншу; настроение неожиданно поднялось. Черне так повел беседу с Карин, что та раскраснелась от удовольствия, и Либоц великодушно радовался тому, как ей весело. Столь же благородно он рукоплескал прокурору, когда у того валились все кегли или оставался несбитым один король. Адвокат наслаждался собственными проигрышами, коль скоро они веселили его спутников, и спутники начали подтрунивать над ним. Карин колола его мелкими недостатками, о которых он сам поведал ей в течение дня; она даже намекала, что им было скучно, и откровенно радовалась появлению Черне. Впрочем, изредка ей становилось неловко и она разглаживала жениху бороду, ласково приговаривая:
— И все-таки он очень славный.
Время летело незаметно, вокруг собрался народ, заиграла музыка.
К вечеру прокурор, однако, начал сникать, и заметивший это Либоц решил приободрить компанию широким жестом: объявил, что теперь они поедут в город и будут ужинать в «Городском погребке», куда Карин еще не ступала ногой. Адвокат ушел заказать экипаж и задержался, а когда вернулся, то застал невесту с прокурором поглощенными негромкой беседой, которая тут же прервалась, из чего Либоц заключил, что говорили о нем. Он никак это не прокомментировал, посчитав вполне естественным и надеясь, что ничего плохого сказано не было.
В подъехавшие дрожки адвокат забрался первым и сел на заднее сиденье, вынуждая Черне занять место впереди, рядом с его, Либоца, невестой. Ему даже в голову не пришло, что это может быть неприлично.
Дорога была дальняя, и адвокат уснул, предварительно извинившись и вызвав у спутников взрыв хохота; он и сам улыбнулся своей маленькой слабости. Проснувшись, он опять застал Карин и прокурора за оживленной беседой вполголоса, так что ему было не разобрать слов.
Адвоката в игру не взяли, он попробовал встрять сам, но им пренебрегли, и вскоре он махнул на обоих рукой и замкнулся в себе.
Впрочем, Карин время от времени бросала в его сторону какую-нибудь шутку, зачастую пренебрежительную. А когда она позволила себе последнюю вольность, назвав жениха «молчальником», он и вовсе отгородился от них и стал недоступен — даже не отозвался, когда к нему в следующий раз соблаговолили обратиться с вопросом, не требовавшим ответа.
Прокурор, которому ни сочувствие, ни благородство были неведомы, рассердился на угрюмость Либоца и, чтобы доконать адвоката, выпустил смертельную стрелу:
— Ты случаем не ревнуешь, мой мальчик?! (Они перешли на «ты» в кегельбане.)
Этот удар был воспринят как избавление от мук, без ропота, без малейшего сопротивления — пронзенный стрелой сидел, уронив голову на грудь, словно уже произнес последнее в жизни слово: «Совершилось»[68]. Когда они въехали в город и поравнялись с аптекой, Либоц остановил дрожки и, торопливо пробормотав: «Я сейчас, только возьму рецепт!» — скрылся в воротах.
Карин с Черне столь оживленно болтали, что не придали значения исчезновению адвоката. Чуть погодя им все же показалось, что ожидание затянулось, и прокурор вылез из экипажа, чтобы заглянуть в аптечное окно; когда же он не увидел там никакого Либоца, то зашел в аптеку осведомиться о нем и выяснил, что адвокат туда даже не заходил. Тут он сообразил, что к чему, и, поняв, что нужно спасать себя от неприятной и докучной роли утешителя, по-ужиному проскользнул в ворота и ретировался задами, через аптечный двор, как сделал прежде него адвокат.
Невеста еще некоторое время просидела в экипаже, потом, заподозрив неладное, пошла в аптеку наводить справки, получила ответ, выскочила вон и, забыв про дрожки и кучера, помчалась на квартиру к жениху. Того дома не было.
Карин оставалось лишь уйти восвояси.
* * *
Наутро девушке принесли письмо вместе с кольцом. Письмо было не желчное, напротив, Либоц брал всю вину на себя и сожалел о том, что запятнал ее доброе имя, объяснял, что он ей не пара: тяжелый характер и нелегкий труд, сопряженный с людскими бедами, делают его непригодным для светского общения; сам будучи несчастным, он не может нести свет и радость в жизнь другого человека. И так далее в том же духе.
Карин поплакала, но, смекнув, что все к лучшему, снова начала прислуживать у Аскания, куда Либоц ходить перестал.
Прокурор тоже некоторое время не показывался, поскольку стоило адвокату ослабить хватку, и добыча утратила для Черне привлекательность; он ведь хотел всего-навсего развлечься в воскресный день — ощутить собственную неотразимость и насладиться муками ближнего.
Либоц целую неделю просидел взаперти, не ходил за продуктами, побледнел, однако работу свою выполнял с привычным спокойствием и прилежанием.
Отношения с местными жителями оставались неизменными. Испытывающий ненависть к себе тех, с кого должен был взыскивать долги, пользующийся сомнительной репутацией и всеобщим презрением, он нес тягости дня и выполнял свои обязанности чуть ли не через силу. Если в город приезжали на гастроли театральная труппа, цирк или музыканты, адвокат шел посмотреть и послушать, хотя и безо всякого удовольствия.
— Мы, люди состоятельные, — говорил он, — просто обязаны ходить на представления, иначе гастролеры больше не приедут и театр будет стоять пустой, а это позор для города. Цирк же и вовсе единственная детская радость… Нужно думать о других.
При этом он давал небольшие займы без процентов простому люду, подписывал векселя, вынужден был платить по ним, а вместо благодарности лишь приобрел гнусную славу ростовщика. Но самой его тяжкой обязанностью были посещения отца в психиатрической лечебнице. Хотя адвокат оплачивал его пребывание там по второму разряду и всегда приносил с собой нюхательный табак, портвейн и другие подношения, старик встречал его исключительно жалобами.
Надо сказать, что отца ненавидели и в лечебнице, где очень многие были его покупателями и годами страдали от его поддельных товаров. Посему он в основном держался поодаль, не осмеливался гулять во дворе, порою мучаясь запущенной формой мании преследования, которая развилась на почве всеобщей ненависти к нему. Так, он утверждал, что его надувают с едой, что вода отравлена, а постельное белье пропитано дурнопахнущим веществом, отчего ему приходится ночью вставать с кровати и садиться на стул. Чтобы к отцу относились лучше, Либоц придумал способ задабривать его товарищей по палате мелкими подарками, но пробудившаяся в старике зависть свела на нет усилия сына в этом направлении.
Как-то в полдень адвокат после воскресной службы шел по длинной и скучной улице, что вела к лечебнице. По правую руку от него была часовня, по левую — холм, который еще не успели до конца взорвать и который являл взгляду развороченную земную утробу. Далее лежало холерное кладбище, которое не решались трогать из страха пустить по свету заразу. На кладбище играли ребятишки, они прятались в чаще разросшегося кустарника и лазали по деревьям, приобретшим диковинную форму и покрытым темными пятнистыми листьями, словно и они были заражены холерой. Единственный на всю округу черный деревянный крест покосился, готовый вот-вот упасть, и возле него Либоц иногда видел пожилую женщину, которая, не обращая внимания на галдящую ребятню, предавалась безмолвной молитве. Дети часто избирали крест своей мишенью и швырялись в него камнями, пока он не падал, но адвокат всегда поднимал его и укреплял со всех сторон. На кресте была надпись, однако фамилия там числилась иная, чем у женщины, так что Либоц решил, что под ним покоится ее обратившийся в прах возлюбленный. Не зря адвокат то и дело задавался вопросом, почему никогда не удается соединиться самым подходящим друг другу людям, на что циничный прокурор однажды заметил: «Самых подходящих не бывает» (подразумевая в виде продолжения: кроме тех, кому самый подходящий не достался).
Рядом с этим мрачным местом и находилась лечебница, в здании которой сначала размещался казенный хлебный магазин, потом холерный барак, а теперь был приют для страждущих душой. Адвокат, по обыкновению, прошел внутрь со своей сумкой и подвергся обыску привратником, после чего его впустили в средних размеров комнату, где вместе с еще двумя больными обитал отец.
Тот сидел в халате у окна, отвернувшись от товарищей по несчастью, чтобы не видеть их взглядов. При появлении в палате сына старик взял у него сумку и, не поздоровавшись и не поблагодарив, удалился за ширму, где, по-прежнему не произнося ни слова, принялся есть и пить. Ел он, хвастливо причмокивая, дабы позлить своих сокамерников, и уж тем более старался погромче нюхать табак, перемежая сие приятное занятие болтовней.
— Если бы у тех тоже был табак, разве ж я получал бы от своего такое удовольствие? Ты им давать не смей, Эдвард.
Затем старик подлез к Эдварду и стал шарить у него по карманам, где всегда был припрятан дополнительный сюрприз. Сегодня сын принес ему самый ценный подарок: две новые колоды карт. Сам Эвард терпеть не мог карты, и две кроны были потрачены на поощрение греха, но тем ценнее было сотворенное благодеяние.
Старик с наслаждением распечатал колоды — он испытывал при этом такое ощущение, будто чистил персик, — и пальцы бывалого игрока прямо-таки почуяли нежное прикосновение талька, стоило ему завидеть в окошечко обертки червонный туз.
Отец хотел тут же приступить к игре, однако сын выговорил ему:
— Сегодня нельзя играть, воскресенье. Да я и не умею.
— Я тебя научу, — предложил старик.
— Нет, батюшка, ты лучше поиграй со своими соседями… завтра.
— С ними — ни в жисть.
— А одному играть у тебя не получится.
Положение создалось аховое: играть одному действительно было невозможно, надо было иметь соперника для борьбы.
— Сядь! — велел старик. — И не проявляй неблагодарности к старому отцу. Ты не думаешь, что я и без того достаточно мучаюсь?
Адвокат и в самом деле так думал, и, поскольку ему никогда не хотелось огорчать других, он и оглянуться не успел, как уже сидел с картами в руке.
Играли они в стукалку[69] — ни во что другое сын не умел.
Вскоре, однако, он устыдился этого занятия, струсил, что может войти смотритель, и бросил карты на стол. И все же отец имел над ним такую власть, что одного крепкого словца родителя оказалось достаточно, чтобы адвокат возобновил игру…
— Ты не давал в масть, отец! — дерзнул заметить он, не столько в порицание, сколько просто к сведению.
— Ты хочешь сказать, я играю нечестно?
— Ничего подобного, я просто хотел привлечь твое внимание…
Началась неизбежная ссора, которую вел за обоих старик, высказывая претензии и сам же отвечая на них.
Между тем один из товарищей по несчастью выскользнул из комнаты, и чуть погодя туда явился смотритель.
— Вы что, в воскресенье играете в карты?! Ни стыда ни совести у людей нет! Оно и понятно, яблочко от яблоньки недалеко падает… Спрячьте карты, не то я их заберу!
Эдвард Либоц сидел безответный, пристыженный, уличенный — он же не мог свалить вину на отца…
После ухода смотрителя адвокат встал и тоже собрался уйти.
— Как, ты уже уходишь? — не замедлил отозваться отец.
Это был обычный прощальный упрек старика, с показательным «уже», даже если сын пробыл у него несколько часов. Причем адвокат знал, что отцу не столько необходимо его общество, сколько приятно, чтобы он мучился.
Эдвард набрался храбрости выступить с мягким укором:
— Если ты не будешь соблюдать правила, батюшка, я перестану тебя навещать.
— Это тебе запросто, ведь ты хотел выкинуть с должности собственного брата и объявить разоренным отца.
Что было Эдварду ответить на такое? Он лишь содрогнулся от этого выражения неизбывной злости, ничтожества, вульгарности и, удрученный, выскользнул в дверь. Но ему предстояло еще миновать коридор, и тут его с обеих сторон осыпали обидными словами: картежник, соблазнитель, процентщик и так далее.
Хуже всего был для адвоката упрек в картеже, поскольку тут он чувствовал за собой вину; с утра он ходил к обедне и нашел утешение в библейской цитате: «В мире будете иметь скорбь; но мужайтесь: Я победил мир». В церкви голоса нашептывали ему слова надежды и утешения, намекали, что его не наказывают, а подвергают испытаниям, что ему послана судьба Иова, тогда как сам он, можно сказать, человек безвинный. И вот, спустя какой-нибудь час, когда Либоц хотел почтить день отдохновения богоугодным поступком, он оказался вовлечен в банальную карточную игру, кончившуюся ссорой… Адвокат производил впечатление лицемера, хотя отнюдь не был им. Больше всего Либоца тяготила эта говорившая против него видимость, эти двусмысленные положения, в которые его втягивали помимо собственной воли. Он хотел действовать по чести и справедливости, но у него не всегда получалось…
Проходя мимо городской церкви, адвокат заметил, что она открыта и там никого нет, и зашел внутрь. Там было тихо, красиво, просторно и высоко до потолка, совсем не так, как во всех прочих городских помещениях. Страшась звука своих шагов, Либоц, однако же, двинулся по центральному проходу вперед, к алтарю. По дороге он остановился у одной из скамей, взял забытую кем-то Библию и отыскал в ней шестнадцатую главу Книги Иова.
«Лице мое побагровело от плача, и на веждях моих тень смерти, при всем том, что нет хищения в руках моих, и молитва моя чиста. Земля! не закрой моей крови, и да не будет места воплю моему. И ныне, вот, на небесах Свидетель мой, и Заступник мой в вышних! Многоречивые друзья мои! К Богу слезит око мое. О, если бы человек мог иметь состязание с Богом, как сын человеческий с ближним своим! Ибо летам моим приходит конец, и я отхожу в путь невозвратный».
Для Либоца тоже единственной надеждой было когда-нибудь умереть, ибо на этом свете он не ждал больше ничего хорошего, а потому оставалось лишь приготовиться к самому худшему и испить чашу унижений, как если бы в ней была просто вода.