Он никогда не мучился религиозными сомнениями, поскольку считал учение о высших созданиях не требующим доказательств; его смущала только собственная неспособность осознать доброту Господа, если жизнь устроена столь цинически скверно и тебя прямо-таки насильно втягивают в это злодеяние. Обнаружив, что твердые в вере люди могут в один прекрасный день оказаться тяжкими преступниками, Либоц испытал досаду на Бога, который не помогает своим приверженцам в минуту искушения, бросает их в беде, жертвуя таким образом и этими почитателями, и привлекшим их учением. Сам же он на бытовом уровне никогда не соответствовал ни своей вере, ни своим добрым помыслам, так как боялся прослыть религиозным человеком и скрывал собственную набожность. При этом он считал посещение церкви в будни поминанием имени Господа всуе. Шесть дней следует делать дела, а на седьмой нужно отправлять службу Богу — такого правила адвокат придерживался в отношении себя, однако ни в коем случае не навязывал его другим.
Либоц еще некоторое время предавался размышлениям, после чего пошел домой и заперся там. Во второй половине воскресенья он обычно изучал финансовые и прочие дела, а также принимал частных посетителей. К нему приходило множество лиц, которые хотели с глазу на глаз попросить взаймы, переложить на него собственные заботы или просто выговориться, поделившись своими бедами, своими печалями, своей ненавистью.
Иными словами, Либоца использовали в качестве бесплатно практикующего врача.
Контору его никак нельзя было назвать уютным помещением, в ней невозможно было даже поддерживать чистоту: по будням там толпился народ, в воскресенье же не позволял заниматься уборкой сам адвокат. Постоянное ворошение злосчастий усугубляло обстановку, делая ее по-истине удушающей, а запотевшие от дыхания посетителей окна хотя и высыхали, зато на них выпадал пыльный осадок, так что улицу приходилось созерцать через налет грязи.
Либоц уселся за своей большой конторкой и достал гроссбух, который вел писарь. За время службы в адвокатской конторе этот молодой человек переменился; с прибыванием работы он сделался усерднее и даже оставался в конторе на перерыв, особенно когда время совпадало с уходом обедать хозяина. Характером поначалу открытый, парень стал замкнут, насторожен, высокомерен, а то и просто настроен враждебно, хотя держался в рамках приличий. После некоторого периода усердия он начал отпрашиваться со службы, куда-то уезжал из города и вел себя крайне таинственно. Если его посылали следить за судебным разбирательством, он отсутствовал дольше положенного, причем нередко простейшие тяжбы оказывались проигранными.
Хотя у Либоца давно закрались подозрения насчет писаря, адвокату неловко было шпионить за ним, и он боялся производить форменное дознание, поскольку закон так старательно ограждал правонарушителя от каких-либо нападок, что потерпевший лишь с огромным трудом мог доказать его вину, да и то подвергаясь опасности самому понести наказание.
Раскрыв гроссбух, Либоц в первую минуту вообще не мог разобраться в нем. Долги, денежные претензии, взысканные недоимки — все шло вперемешку; суммы, потраченные на дорожные расходы, не подтверждались расписками и были завышены; что-то явно было нечисто.
Когда же Либоц принялся читать решения суда по проигранным делам, выяснилось, что противная сторона выставляла в свою защиту его собственные аргументы и что свидетели его подзащитных — благодаря их признаниям, отводу или превратному толкованию их слов — показывали в пользу противника. Видимо, Шёгрен (его писарь) исполнял роль тайного ходатая, выдавая другим тактику своего доверителя и наверняка делая это небескорыстно.
Открытие было неприятное, однако Либоц не столько разозлился, сколько опечалился, поскольку молодой человек находился с ним рядом в трудные времена и обнаруживал терпение и присутствие духа, не торопил с жалованьем, даже всячески подбадривал и поднимал настроение.
Выдвигать обвинение против писаря адвокат не собирался, ибо в таком случае жизнь юноши была бы исковеркана, но Либоцу хотелось, прежде чем уволить его, иметь неопровержимые доказательства для себя, поэтому он позвонил прокурору и попросил о приватной беседе. Черне недолюбливал адвоката, однако, чуя, что дело пахнет арестом, обещал незамедлительно прибыть: в самом крайнем случае он надеялся раздобыть секретные сведения, которые можно будет потом использовать.
Приехав на велосипеде, он ворвался в контору и тут же оседлал повернутый задом наперед стул.
По обыкновению осторожный, Либоц начал со вступления, которое оставило прокурора совершенно равнодушным, но, когда адвокат подошел к сути дела, Черне явно заинтересовался.
— Прошу не рассматривать это как официальное заявление, — продолжал Либоц, — я просто хочу отказать ему от места с чистой совестью.
И он изложил все свои доводы, а заметив, что Черне делает записи, снова предупредил его:
— Только никаких рапортов.
— Нет-нет, это так, промемория… на случай, если понадобится произвести следствие в частном порядке.
— Уж пожалуйста, не подведи меня! А кстати, ты не обращал внимания — Шёгрен очень швыряется деньгами?
При упоминании этого имени Черне поджал губы, как будто завязал мешок с тайнами, и без промедления ответил:
— Не стану утверждать, но мне кажется, он ходит в «Городской погребок», а там, похоже, играют в карты. Если же человек картежник, он способен на что угодно.
Тут пришла пора адвокату измениться в лице… Он вглядывался в злые глазки Черне, пытаясь определить, не намекает ли он на вчерашнюю невинную игру в лечебнице, однако не уловил в остром взгляде прокурора враждебности к себе, хотя там чувствовалась подспудная ненависть к кому-то другому. И Либоц понял, что этот выпад был дьявольской нечаянностью, которую с помощью мистического переноса спровоцировали его собственные мысли. Впрочем, слова «Городской погребок» пробудили в адвокате смутные воспоминания о слышанной сплетне: якобы Шёгрен и Черне соперничают за обладание Карин.
— Ты, чай, не имеешь зуб на Шёгрена? — осведомился он, доброжелательно, но несколько опрометчиво.
— Какой еще зуб? Какие у меня могут быть дела с Шёгреном?! — вскипел прокурор, силясь прочитать в словах Либоца тайный умысел.
Либоц же понял, что затронул больное место и что Шёгрен в самом деле взял верх над соперником, чего этот неотразимый мужчина ни в коем случае не простит юноше. Адвокат также сообразил, что его писарь пропал, и стал молиться за него; вот, значит, на кого теперь обернулась ненависть Черне, вот в какую она воплотилась искру, подумал Либоц, отнюдь не желая этому жалкому человеку, побежденному каким-то писарем, реванша в виде разоблачения Дон-Жуана, который одолел его в поединке за любовь.
Чем больше Либоц пытался защитить злоумышленника, чем больше обнаруживал в нем хороших качеств, тем сильнее разгоралась ненависть прокурора к ним обоим. Не зная, что еще сказать, совсем отчаявшись, адвокат с присущей ему наивностью принялся уверять, что у него и в мыслях не было намекать на любовную связь…
— О чем это ты? — оборвал его прокурор.
Заметив такой промах, Либоц хотел было взять свои слова назад, но побоялся усугубить положение, а потому направил острие ножа в противоположную сторону: взял всю вину на себя и рассказал о маленьких хитростях, пусть даже совершенно невинных, которым сам обучил молодого человека.
Черне с радостью слушал Либоцевы саморазоблачения, давал понять, что поощряет его откровенность, ощипывал эту свалившуюся прямо в руки птицу и, придя в хорошее настроение, подкинул несколько собственных — выдуманных — признаний, отчего обстановка стала еще более доверительной. Историю про адвоката Книвинга прокурор принял с восторгом, а насчет первой бесплатной старушки объяснил, что безоговорочно верит в нее, поскольку с ним самим бывали такие случаи, и не раз. Однако когда он тут же принялся выспрашивать Либоца об Аскании, в частности каким он представляет себе прошлое трактирщика, адвокат наотрез отказался обсуждать это.
— Нужно быть благодарным, — обрезал он прокурора и заметил, что копаться в прошлом других людей, если они и так поплатились за него, дело рискованное.
Черне мгновенно пошел на попятный, одобрительно отозвался о верности Либоца друзьям и рассыпался в похвалах Асканию, если не как человеку, поскольку он, мол, недостаточно близко с ним знаком, то, во всяком случае, как типу личности. Прокурор превозносил Аскания до той самой минуты, когда ему удалось выскользнуть за дверь. Тут только Либоц сообразил, что забыл взять с Черне обещание не предпринимать ничего в отношении Шёгрена, однако прокурора уже и след простыл, к тому же он наговорил столько доброжелательных слов и оставил по себе такое хорошее впечатление, что адвокат посчитал былые опасения безосновательными.
После ухода Черне Либоц засел наводить порядок в гроссбухе, разнося сведения о расходах и доходах по положенным местам и таким образом прикрывая писарские недочеты, поскольку твердо решил оставить юношу у себя. Впрочем, сначала адвокат собирался по-доброму побеседовать с ним, раскрыть ему глаза и привязать к себе крепкими узами благодарности.
* * *
Адвокат Либоц был человеком проницательным, умевшим быстро схватывать ситуацию и соображать что к чему. Прочитав запутанное дело, он мог прекрасно изложить его на судебном заседании в самых общих чертах; он также всегда сохранял спокойствие и присутствие духа и, уцепившись за главное, никогда не позволял противной стороне заговаривать суду зубы и уводить разбирательство от сути дела; если же в ход пускались второстепенные обстоятельства, призванные затемнить главное, Либоц, взявшись за них, не оставлял от аргументации камня на камне, причем потом неизменно возвращался к основной теме, так что его отступления всегда оказывались тщательно продуманными. В обыденной жизни, однако, этот замечательный ум был крайне наивен, его даже можно было счесть глупым за то, как он рассказывал о своих маленьких слабостях, собственными руками поставляя неприятелю оружие и боеприпасы для войны против себя, отдавая свою голову на милость первого встречного-поперечного. Но все это проистекало из доверчивости Либоца, которая основывалась не на его неведении о злобности человеческой натуры, а на принципиальном стремлении верить в добро — или делать перед собой вид, будто веришь в добро, — а когда приходилось разочаровываться, снисходительно относиться к недостаткам ближнего и прощать, прощать, прощать… Иными словами, такова была его натура в сочетании с изначальными идеями о мироздании, о людях и собственной мрачной судьбе, идеями, которые он называл своей религией. Вне службы друзья считали Либоца олухом, а среди людей, близко его не знавших, он слыл ханжой, поскольку они не могли поверить, что адвокат действительно так красиво думает о людях и обладает столь безграничным терпением, которое они относили к недостаткам. Доброхотство вполне могло навлечь на Либоца обвинения в пристрастности и иметь печальные последствия, но он мирился и с этим. Так, одна столичная коммерческая фирма как-то обратилась к нему с запросом о некоем торговце, которого фирма проверяла на предмет выдачи ему кредита. Либоц ответил, что не может сказать об этом человеке ничего, кроме хорошего. Торговец же прогорел, после чего Либоц получил оскорбительное письмо за то, что «рекомендовал мошенника». Во-первых, торговец не был мошенником, а во-вторых, Либоц не рекомендовал его, однако с таким притягиванием за волосы адвокат сталкивался постоянно, так что «он привык, и тут уж ничего не поделаешь».
Если с ним поступали несправедливо, Либоц не сердился, а огорчался, и он не умел мстить, потому что не мог никому причинить боли. «Искусство творить зло» казалось ему безмерно трудным, и он жалел негодяев, считая, что больше всего страдают от совершаемого ими зла они сами, поскольку мучаются своей подлостью.
Между тем после ухода прокурора Либоц недолго пробыл один: в то воскресенье к нему пожаловал один уважаемый горожанин, красильщик, желавший расторгнуть свой брак. Три часа он изливал на адвоката подробности десятилетнего супружества на всех его этапах.
— Почему ж вы давным-давно не расстались? — спросил Либоц.
— Коль скоро ты прилип к птичьему клею, выбраться очень сложно: чем больше трепыхаешься, тем крепче увязаешь.
Адвокату пересказывались супружеские ссоры и взаимные обвинения, его посвящали в сугубо интимные детали, которые он едва понимал, приобщали ко всей скверне, порождаемой совместной жизнью, к безрассудной ненависти, которой он не понимал вовсе. Когда он попробовал уговорить посетителя помириться с женой, тот превратился в извергающийся вулкан и заговорил о том, что лучше отравит жену и попадет в тюрьму; когда же Либоц предложил развод, несчастный вдруг заколебался, засомневался, завел речь о детях, успокоился, испросил разрешения закурить сигару и кончил перечислением всех мыслимых достоинств своей супруги… после чего откланялся.
Либоц был раздавлен этим посещением. Он точно самолично прожил десять лет в ужасном браке и за три истекших часа постарел, осунулся, почувствовал, как иссохла его кожа, — так близко к сердцу принимал он чужое страдание.
И все же в постель он лег с облегчением на душе, радуясь тому, что спас незадачливого писаря, которого завтра наставит на путь истинный.
* * *
Наутро Либоц ходил по квартире, готовя речь для Шёгрена, когда нагрянул Асканий. Он влетел ручной гранатой и взорвался посреди комнаты.
Трактирщик был сам не свой: щеки его горели пунцовым цветом, он утратил привычное достоинство, сменил тихий голос едва ли не на крик, не мог сидеть и метался по комнате. А примчался он всего лишь за тем, чтобы пригласить Либоца пообедать с ним в «Городском погребке» — ровно в три часа, без никого другого, вот, мол, и все его дело. И Асканий бросился вон.
В «Городском погребке»? Странно! Асканий — и зовет в «Городской погребок»! Видно, неспроста, только в чем же тут причина?
Часы пробили десять, а Шёгрен все не шел, хотя пора было ему и появиться. По прошествии четверти часа Либоц забеспокоился, в половине одиннадцатого решил, что писарь дал стрекача. Для прояснения обстановки адвокат позвонил прокурору и осведомился, не видал ли тот Шёгрена.
— А он что, сбежал? — вопросом на вопрос отозвался Черне.
— Я ничего подобного не говорил! — сказал Либоц, боясь поступить опрометчиво. — Просто я спрашиваю, не видал ли ты его?
— Нет, — ответил прокурор, — однако если он не появился у тебя в конторе, то после нашей вчерашней беседы резонно предположить, что он сбежал.
— Ты прав, но, пожалуйста, до середины дня не предпринимай никаких поисков, торопиться тут ни к чему.
— Будь спокоен! — заверил Черне и повесил трубку.
Ближе к полудню адвокат принялся жалеть молодого человека, который испортил себе будущее. Если бы он доверял людям, его горю можно было бы помочь, да ведь он ждал от них только плохого, вот все и пошло наперекосяк.
В три часа за Либоцем зашел Асканий, всклокоченный, с таинственным видом, точно скрывая какой-то секрет, однако словоохотливый; впрочем, поскольку ему не хотелось заранее раскрывать свою игру, говорил он исключительно о погоде и базарных ценах.
В «Городском погребке», когда они вошли туда, совсем не было посетителей — только хозяин сидел за стойкой, делая вид, будто занят подсчетами. При виде Аскания он вздернул свои могучие плечи и в знак приветствия обнажил клыки (впереди губы его оставались сомкнуты).
Не назвавшись по имени, Асканий заранее заказал обед на двоих, и им накрыли стол у окна, поскольку, если посетителей было мало, их всегда сажали перед окном — создавать у прохожих видимость, что в заведении полно народу.
Если зимой «Городской погребок» жил за счет пирушек, свадеб, балов, заседаний ландстинга и разных комитетов, то летом всех посетителей переманивал к себе в сад Асканий. Неудивительно, что дела у хозяина «Погребка» шли скверно и он люто ненавидел опасного конкурента. Получивший воспитание за границей, он усвоил массу утонченных штучек, которые Асканий, на первых порах не чуждый учебе, перенял у него и которым затем обучил свою прислугу.