Серебряное озеро - Август Стриндберг 23 стр.


Сегодня «Городской погребок» с удовольствием раздавил бы соперника последними вестями, если бы заранее знал о его приходе, но по телефону ему только сказали о двух анонимных господах; обед для них был готов, и изменить что-либо было уже нельзя, так что приходилось мириться с неизбежным.

Асканий был возбужден, кичлив, задирист, говорил громко и как бы без стеснения.

— Масло! Да это ж наполовину маргарин! За такое положено штрафовать или сажать в тюрьму! Ну ладно, мы люди не гордые. Хлебная водка? Да ее же гнали из картошки… я знаю, у нас ее продают за хлебную, но, скажем, в Германии она считается подделкой… Херес по три кроны и пятьдесят эре, — продолжал он, — когда это всего-навсего марсала ценой в полкроны. Шамбертен, а точнее, бон… ну, это еще куда ни шло, пить можно… Молодой картофель… хотя на самом деле он старый… бекасы, иначе именуемые дроздами-рябинниками, и так далее в том же роде…

Хозяин «Погребка» на протяжении всего обеда не выходил из-за стойки; он то надувался, то съеживался, то шипел от злости, но в любом случае молчал. Он прекрасно знал, почему молчит, причем присутствие при этом шквале критики адвоката внушало ему особые опасения.

После обеда господа удалились в специальную комнату для кофе, голую, неуютную, со слишком высоким потолком и слишком большим количеством дверей, — обычную жилую комнату, приспособленную под кофейню. Асканий и тут не унимался с критикой, но потом, когда им подали заказанное, предложил выпить на брудершафт, правда честно признавшись, что побудили его к этому соображения удобства: так проще разговаривать. А потом пошло-поехало.

— Ты, братец, ничегошеньки не знаешь, — приступил к рассказу Асканий, радуясь тому, что сам преподносит удивительные вести, — только пока ты пребывал в своем любовном угаре, тут под шумок происходило много всякого… Представь себе: этот отъявленный негодяй дал в газету материал для заметки «Секреты кухни», в которой, пусть и обиняками, указывает на меня. Вот почему я сегодня столько наговорил в ответ. Но теперь кое о чем еще.

Асканий встал и вместо продавленного кресла перебрался на высокий стул, поскольку ему хотелось возвышаться, доминировать.

— Этот отъявленный негодяй из чистой зависти попытался воздействовать на компанию, чтобы она отняла у меня право торговать спиртными напитками. Можешь себе вообразить?!. Три дня я прожил в страшном неведении; обращался к бургомистру, к секретарю губернского управления, наконец, к самому губернатору… и добился того, что права мне оставили… Но, дабы пресечь дальнейшие поползновения, дабы не предпринималось новых попыток в том же направлении, я… придумал… потрясающую… штуку… Конечно, это может показаться смешным… — Асканий горько усмехнулся над самим собой и продолжил: — Я… придумал… потрясающую… штуку… которая, как я сказал, раз и навсегда пресечет новые попытки в том же направлении. Когда-то, давным-давно, это было на пароходе между Килем и Корсёром, что совершенно не важно, один чудак захотел поубавить мне гонору, так я ему ответил…

Видимо, теперь этот ответ показался Асканию менее убийственным, чем представлялся тогда, поэтому он, учуяв возможное фиаско, прервал свои воспоминания и повел рассказ дальше.

— Так вот, я купил дом, просторный новый дом, без закладов, и знаешь, где он находится?

Догадаться было невозможно, поэтому усталый Либоц наклонил голову сначала вправо, потом влево, что должно было означать: нет, не знаю.

Асканий поднялся, взял адвоката за локоть, как будто собирался арестовать его, подвел к окну и, расхохотавшись, молча указал на ту сторону площади.

Либоц не мог не выразить удивление.

— Да-да, Асканий купил дом… прямо напротив здешнего «Погребка»… И теперь я переезжаю в него и вместо старого трактира устраиваю первоклассный ресторан с кофейней, так что «Погребок», можно сказать, доживает последние дни.

— Неужели ты собираешься бросить старое место, братец, с его садом и обширным кругом завсегдатаев? Это же рискованно!

— Не-а-а, совсем не рискованно, потому как винная компания посчитала мое старое помещение недостаточно современным и просто антисанитарным.

— Разумеется, это меняет дело, и все-таки дело рискованное.

Асканий снова возразил, и между ними развернулась часовая дискуссия, совершенно бессмысленная, поскольку ни один, по обыкновению, не желал уступить.

Достойнейший человек Асканий, который всегда говорил едва ли не шепотом и пуще всего любил, когда его называли человеком воспитанным, теперь открыто бахвалился и напоминал воздушный шар, рвущий канаты, чтобы скорее подняться в воздух. «Городской погребок» стал для него взятой у неприятеля крепостью, а здешний хозяин — военнопленным, который, придет срок, подлежит казни. Асканий разглагольствовал в таком духе до самых сумерек, когда официант принес свежий номер ведомостей.

Либоц развернул газету рассеянно, как бы от нечего делать, но у него тут же задрожали руки, отчего газета громко зашуршала.

— Что случилось? — равнодушно бросил Асканий, едва ли не обиженный тем, что внимание собеседника отвлеклось от его рассуждений на что-то иное.

— Ужасно, — сказал Либоц, — просто отвратительно!

— Опять заявляет о себе компания?

— Нет, вовсе не то! Представь себе, братец, мой писарь совершил растрату, и я, дабы убедиться в этом, рассказал историю Черне, попросив его, однако, не предпринимать никаких действий. А он взял и предпринял: поместил сообщение о том, что Шёгрен растратил деньги и сбежал.

Дело было нешуточное, но Асканий только разозлился, что ему не дают развивать его планы.

— Проблема не стоит выеденного яйца. Прислуга и помощники всегда крадут…

— Он испортил себе карьеру…

— Перестань… загремит месяца на три в тюрьму, а потом его отпустят в Америку.

— Как можно говорить такие вещи?

— Ты лучше скажи: разве компания обошлась со мной по-человечески? Представь себе, она хотела отнять у меня права, хотела лишить меня хлеба насущного…

— За это брату следует поблагодарить прокурора Черне!

— Не смей дурно отзываться о Черне, он мой друг, он выше всех остальных, он выдающийся профессионал, не-о-бык-но-венно осведомлен о людях, превосходно знает местную обстановку…

Либоц догадался, что это прокурор разгласил кухонные секреты после ночного бдения в павильоне, когда полусонный Асканий сам разболтал их, однако ябедничать адвокат не собирался, а потому молча слушал хвалы Иуде, сделавшему из доверительного разговора донос. Себялюбие и предвзятость мешали трактирщику воспринимать факты, его нельзя было пронять никакими неопровержимыми доказательствами. Не будучи бестолковым по натуре, он поглупел от высокомерия и самоослепления.

Адвокат собрался было домой, но это и вовсе разъярило Аскания, который стал швыряться обидными словами насчет картежа и пьянок, игр с девичьими чувствами, дармоедства и прочего, в общем, всего нагромождения сплетен и лжи вокруг Либоца.

Когда адвокат сделал слабую попытку защититься и произнес одно-единственное слово «клевета», трактирщик подхватил сие понятие и принялся давать ему длинные определения, привлекая все известные ему синонимы как этого слова, так и слов «ложь», «сплетни», «досужий вымысел».

— Ясное дело, клевета, я ведь только и занят распространением вымысла, который либо придумал сам, либо слышал от других, либо вычитал в газете, где всегда печатают одни враки…

Тут Асканий весьма удачно вырулил на прежнюю дорогу и стал опять мусолить тему кухонных секретов; рассуждая о том, кто же мог его выдать, он заменил слово «выдать» на «оговорить», и постепенно в нем зародилось подозрение, что Карин во время своей недолгой помолвки могла слишком доверительно болтать с женихом, а потому его секреты, скорее всего, разболтал Либоц…

Тот заверил Аскания, что Карин никогда не возводила поклепа…

— Ах она не возводила поклепа? Значит, ты хочешь сказать, что это правда? Значит, ты, как и этот негодяй, считаешь, что я подаю на стол не еду, а подделку?

Асканий сделался форменно невыносим, и Либоц в конце концов решил прибегнуть к крайнему средству — гробовому молчанию, которое сковало творческую инициативу велеречивого трактирщика, так что, в отсутствие какого-либо отклика, тот постепенно иссяк.

После неприятно-скрупулезного изучения счета и жалкого ухода, постыдность коего объяснялась слишком малыми оставленными ими чаевыми, адвокат с Асканием расстались, заверяя друг друга, что, несмотря на «отвратительную еду», они превосходно провели время.

Либоц направился домой, постаревший на пять лет, раздавленный новообретенным величием трактирщика и сожалеющий о том, что человек может в мгновение ока так перемениться. Он все пытался понять: был ли это новый Асканий или, наоборот, проявился старый, которого они не знали, но на существование которого были намеки в ту ночь, когда трактирщик предстал перед ними пьяным сомнамбулой.

* * *

На другое утро Либоц сидел в конторе один, а потому снова взялся изучать гроссбух. При ближайшем рассмотрении записи оказались еще более небрежными, чем он предполагал, и верный себе адвокат искал и находил всяческие оправдания виновному.

Внезапно распахнулась дверь и в контору ввалился дебелый, небольшого росточка крестьянин с окладистой приказчичьей бородой и свинцовыми серьгами в ушах[70]; глаза его горели, над узким лбом торчал хохол.

— Вы адвокат Либоц? — спросил незнакомец, окидывая взглядом комнату.

— Да, я.

— Меня послали сообщить, что вас вызывают в городской суд по делу об оскорблении достоинства.

— Тьфу ты, черт! Как же так? И с кем имею честь?

— Я урядник Шёгрен, отец писаря, которому вы облыжно вменили в вину денежную растрату и побег.

— Значит, он не сбежал?

— Нет, вчера он встал в шесть утра, чтобы ехать по вашим делам к председателю уездного суда, но по независящим от него обстоятельствам не доехал туда и отсутствовал на законном основании.

— Кто-нибудь может это подтвердить?

— На улице дожидаются двое свидетелей.

Либоц выглянул в окно и увидел писаря с двумя мужиками.

— Что касается растраты, то вам придется доказывать правомерность сего обвинения перед судом.

— Взгляните на эту конторскую книгу, — предложил Либоц, впрочем уже менее уверенный, что ему удастся доказать свою правоту.

Урядник долго листал гроссбух, затем отложил его в сторону и произнес:

— Это не доказательство. Ведется она небрежно, однако ваш помощник не обязан знать бухгалтерию, а из итоговых сумм вовсе не следует, что можно говорить о растрате.

— В таком случае я хотел бы объяснить господину уряднику, что не заявлял о ней официально, а всего лишь поделился с прокурором своими соображениями в приватной беседе.

— У прокурора не бывает приватных бесед, все, что проходит через его руки, официально. Он отозвал свой рапорт и назвал источником слухов вас.

— Он отозвал рапорт?

— Да, так что ваше дело дрянь. Кстати, если уж искать виноватых… прокурор сообщил, что вы признали свою вину… если уж искать виноватых… сознались в том, что обучили парня разным хитростям…

— Невинным хитростям, в которых я впоследствии раскаялся и за которые сам себя казнил.

— И тем не менее хитростям…

— Да говорю же, совершенно невинным, вроде того, чтобы при появлении посетителя он делал вид, будто пишет…

— Вы должны явиться в суд до полудня, в противном случае мы потребуем ответа по всей строгости закона, включая вознаграждение за убытки в размере годового жалованья.

— Ничего не поделаешь, — с присущей ему покорностью ответил Либоц. — Но хочу вам сказать, господин урядник, что у меня и в мыслях не было губить мальчика, напротив…

— Ну конечно, теперь-то вы запели иначе! Только уже поздно!

С этими не предвещавшими ничего хорошего словами представитель закона отбыл, оставив неповинного Либоца обдумывать перспективу трехмесячного срока в тюрьме.

* * *

Так начался один из многих судебных процессов, в котором мошенник затеял тяжбу с пусть не совсем невиновным, но, по крайней мере, с обиженным: вор выдвигал обвинение против им же обобранного. Чтобы защититься, Либоц нанял бухгалтера, который моментально раздобыл исчерпывающие доказательства растраты, однако, поскольку обвиняемый имел право представлять доказательства, только если сам подаст жалобу, все эти усилия пропали даром. Когда же адвокат попытался выяснить, что его писарь предпринимал на судебных заседаниях, ответом ему было молчание: никто не желал свидетельствовать в пользу Либоца, все предпочитали, чтобы восторжествовала несправедливость.

По мнению адвоката, прокурор вел себя совершенно необъяснимо, потому что его ненависть к Шёгрену как сопернику внезапно сменилась благоволением к нему. А когда Либоц посчитал, что обязан оправдаться хотя бы в глазах Аскания, и принес гроссбух, дабы предъявить доказательства своей невиновности, трактирщик отпихнул книгу под предлогом, что не разбирается в подобных вещах.

— Но ты должен посмотреть и убедиться, что я невиновен…

— Не желаю ничего смотреть! — заявил эгоист. — И кстати (тут он позволил себе повторить банальную — и неверную — истину)… если двое поссорились, виноват один из них.

— У нас речь не о ссоре, а о судебной тяжбе, в которой вор добивается тюрьмы для того, кого обворовал.

— Доказательства есть?

— Они в этой книге, прочти!

— Не хочу ничего читать, не хочу иметь с этим ничего общего, иди своей дорогой, не мешай мне.

И так было со всеми. На взгляд Либоца, такое равнодушие проистекало из того, что он был в городе пришлым; он хорошо знал подобный тип дружбы, объединяющей слуг, арестантов и военных, которым ничего не стоит дать ложную клятву, только бы спасти товарища — вернее, сообщника.

В суде первой инстанции его в конечном счете приговорили к выплате расхитителю вознаграждения за убытки в размере трех тысяч крон. Прекратив сетования, Либоц обратился в апелляционный суд. Асканию же заметил:

— Удивительно, что дела об оскорблении чести затевают исключительно люди бесчестные.

— Неужели ты еще веришь в справедливость и победу добра над злом? — высмеял его трактирщик.

— Верю, — отозвался Либоц, — хотя иногда надежд почти не остается. И все же, братец, на свете есть много необъяснимых вещей.

Время от времени Асканий даже восхищался адвокатом, однако больше просто размышлял о нем, обсуждал его с прокурором и, если чувствовал себя отдохнувшим и бодрым, приходил к двоякому выводу: либо этот Либоц наихитрейший из пройдох, либо он ангел. Но в уставшем и полусонном состоянии трактирщик разделывался с Либоцем одним ударом: осел!

Сам адвокат пробирался по городу задворками, понурившись и вобрав голову в плечи; он пожелтел лицом и постепенно становился все безобразнее, внушал к себе отвращение, смешанное со страхом. Ведь когда он сталкивался на улице с ненавидящими взорами, то не пытался уклониться от них, а едва ли не подставлялся; и, читая на физиономии всякого встречного антипатию к себе, он поначалу испытывал чувство, будто его обвиняют в том, сем, пятом и десятом, и пускался в долгие оправдательные речи с самим собой, однако из-за того, что адвокат слишком много занимался чужими злыми мыслями, они прилипали к нему, словно репьи. Нередко Либоца настолько подавляла всеобщая ненависть, что он доходил до умопомешательства и убеждал себя: не может быть, чтобы во всем городе, где живут люди ничуть не хуже меня, прав один только несчастный я… И принимался винить себя во всех мыслимых и немыслимых грехах: делал из мухи слона, выкапывал провинности забытые и искупленные, а потому становился в собственных глазах самым худшим человеком на свете. Теперь, когда ему больше не нужно было наряжаться ради женщины, адвокат стал с небрежением относиться к своему платью; нельзя сказать, чтобы он ходил в рваном или заношенном либо же был нечистоплотен, но одежда более «не сидела» на Либоце, поскольку его обманывал портной: снимал мерку, получал оплату как за работу на заказ, а сам подсовывал адвокату готовое платье. Когда кто-то раскрыл сей обман перед Либоцем, тот отозвался: «А что тут поделаешь?» Неудивительно, что он беспрестанно подергивал плечами, пытаясь поудобнее уложить на себе одежду, и то расстегивал, то снова застегивал жмущий в груди сюртук; более всего ему досаждала шляпа, которая часто съезжала набок, так что приходилось мотать головой из стороны в сторону, чтобы посадить ее на место.

Назад Дальше