— «Что случилось?» с волнением спросил Лионель, — «кто-нибудь утонул?»
— «Нет, нет, маленький барин, ответил старый моряк, «на этот раз не наше море виновато! Но вам-то здесь нечего делать… это какой-то пришлый — вернее всего из туристов, — он взял, да повесился под навесом у старика Давида.»
— «Повесился!» воскликнул, содрогаясь, Лионель, «как же мог он это сделать?»
— «Положим, дело-то не мудреное, — был-бы только шарф, да гвоздь. У него было и то и другое: сделал узел, на потолке вбит гвоздь — вдел туда, — ну, и готово… Когда его сняли, уже не было признаков жизни — напрасно теперь стараются его привести в чувство… Однако, маленький барин, идите-ка лучше домой, — здесь вам не место. Бегите скорее, вот молодец! Кстати, и погода-то свежеет, сегодня прокатить вас по морю не придется.»
Лионель слушал молча, и, молча, следуя совету рыбака, повернул назад, в направлении к деревне; — шел он нетвердою поступью, сердце не ровно билось, пылкое воображение так живо рисовало перед ним страшную картину мертвеца, висевшего под навесом, и, содрогаясь, он невольно остановился и оглянулся: море начинало бушевать. Огромные валы, гонимые ветром с океана, стремительно катились к берегу, настигая и перегоняя друг друга — и белая пена, причудливо извивавшаяся вдоль их грозных гребней, казалась чудовищною сверкающей сетью, закинутой, чтобы ловить и топить жалких, беспомощных людей… И вторично, но с новою силою, безжалостное равнодушие природы ужасом сказалось душе его…
За вечерним чаем, у него вид был такой жалкий и усталый, что профессор, с беспокойством вглядываясь в него сквозь свои очки, спросил, что с ним случилось? Он сразу не мог объяснить и, наконец, промолвил, что ему было так жалко несчастного, который повесился.
— «Какой несчастный? где? кто повесился?» в испуге расспрашивал профессор.
Лионель подробно передал все что знал, и почтенный педагог успокоился: вначале он страшно встревожился при мысли, что его маленький воспитанник видел тело повесившегося человека, и был теперь очень доволен, что опасение это оказалось напрасным!
— «Что же, смерть через повешение — смерть самая легкая», сказал он равнодушно, «она почти не причиняете страдания. Надо полагать, что человек этот был какой-нибудь проходимец, у которого не было денег, и он не знал, где бы их достать».
— «Но не ужасно-ли», спросил Лионель, «не страшно-ли подумать, что во всем мире не нашлось Доброго человека, чтоб спасти этого несчастного от подобной смерти?»
— «Конечно, оно кажется ужасным», ласково согласился профессор — теперь он всегда был ласков с Лионелем, — «но в сущности, кто знает? Смерть еще не худшее изо всех зол, — все мы должны умереть, — а иные люди желают умереть раньше своего времени: — для таковых было бы горько, если бы их не допустили до „желанного“ конца. Китайцы и японцы, как вы читали в своих книгах, не придают значения собственно процедуре смерти, — у них самоубийство пользуется даже известным почетом. В данном случае, злополучный этот человек имел под рукою все нужное для повешения — шарф и гвоздь, и, долго не думая — он повесился! Однако, в отношении других он поступил неделикатно — ему следовало, не причиняя никому хлопот, просто броситься в море — конец все один!»
Лионель ничего не ответил. Разговора этого он больше никогда не возобновлял и в деревне никого не расспрашивал «о самоубийстве неизвестного»; реляция об нем, на другое же утро, появилось во всех местных газетах. Но это происшествие произвело впечатление на его чуткую душу — он никогда не упоминал о нем, и оттого оно все сильнее запечатлевалось в его памяти.
После двенадцатидневного отсутствия, профессор и Лионель наконец возвратились в Коммортин. Хотя Лионель был еще очень худ и очень бледен, в общем он заметно поправился: печальное выражение его глаз не изменилось и скорбь его была все та же — но тихую покорность теперь освещал луч надежды… он чего-то ждал от будущего и мечтал… он желал учиться — учиться много, много, чтобы скорее доучиться и сделаться человеком… а тогда, где бы она ни была, отыскать свою маму и убедить ее вернуться к нему! — Дорогой он, мимоходом, сообщил профессору о своем намерении засесть как можно прилежнее за уроки, но профессор как-то равнодушно отнесся к этому заявлению.
— «Конечно,» сказал он, «вы можете понемногу продолжать некоторые свои занятия, но браться за них сразу не для чего. Например, завтра можете весь день ничего не делать, и с утра предпринять какую-нибудь прогулку. Если захотите, возьмите с собою книжку — не заглянете в нее — беды в том не будет! Так как вы были больны, мы пока не слишком будем налегать на свои работы, а то, чего Доброго — доктор снова на нас нагрянет!»
Он улыбнулся своею вновь приобретенною доброю улыбкой, и Лионель весело улыбнулся ему в ответ — такая радостная мысль промелькнула у него в голове! Он будет свободен — все светлое, летнее утро будет его и — он пойдет к милой, маленькой Жасмине! До чего она удивится! Как будет рада! Как личико ее вдруг все засветится, и заиграет улыбка, и покажутся прелестные ямочки, а глаза голубые, как они засияют..! И глаза его заблистали, личико все зарумянилось — трепетная радость ожидания охватила все существо его, так что когда они въезжали в знакомую липовую аллею сада, он чувствовал себя почти что счастливым, что возвращается — домой!
М-р Велискурт уже вернулся из Лондона и встретил Лионеля с холодным достоинством.
— «Очень рад видеть вас в столь цветущем состоянии», сказал он, дотрагиваясь до дрожащей руки своего сына. Затем, обращаясь к профессору Кадмон-Гору, он прибавил: «Надеюсь, профессор, что это испытание не слишком измучило вас.»
Профессор на него посмотрел — странное было выражение его лица и улыбка была загадочная, когда он ответил:
— «Должен признаться, мистер Велискурт, испытания не было никакого: я был совершенно счастливь… и это сущая правда!»
Улыбаясь, он ускорил шаг, a затем и совсем побежал! Добежав до калитки кладбища, он неслышно открыл ее и неслышно, на цыпочках, побежал дальше по дорожке — ему хотелось, если где-нибудь по близости маленькая Жасмина, захватить ее врасплох! Он был уже в двух, трех шагах от Рубена Дейля — и вдруг остановился — как-то страшно ему стало: Рубен его не замечал — его седая голова низко склонилась над работой — и глухое, душу раздирающее рыдание вырывалось из груди его, по мере того, как лопата за лопатой выбрасывала сырую землю на зеленый дерн, — а там — в глубине — обрисовывалось маленькое четырехугольное углубление — детская могилка…
В глазах у него потемнело, — горло судорожно сжималось, задерживая дыхание — он весь дрожал и протягивая руки к Рубену, едва проговорил:
— «М-р Дейль!… О! м-р Дейль!…
Тогда Рубен поднял голову, — крупные слезы катились по лицу его, и страшное, немое отчаяние выражалось в каждой черте его… Он молчал, и Лионель, от ужаса, не мог проронить ни слова. Что-то мучительное, — что-то, от чего замирало и холодело его сердце — давило его… он ждал — и боялся услышать голос Рубена… и вдруг Рубен заговорил…
— «Она вспоминала тебя, мой голубчик, да, вспоминала, — последние ее слова были: „Лиле скажите, что его люблю.“ Никогда не забыть мне это — не забыть и той блаженной, ангельской улыбки, которой она улыбнулась, говоря это, — моя Жасмина, мой цветик дорогой!… „Лилю люблю“… это она сказала — и минуту спустя — скончалась!…»
— «Скончалась!…» задыхаясь, точно не своим голосом, произнес Лионель. «Умерла! — Жасмина! Жасмина мертвая! Нет, нет, нет! это невозможно! это быть не может! И вы сами это хорошо знаете… вы, верно, больны, в бреду — не может это быть правда!…»
Тут, точно громом потока оглушило его, глаза его налились кровью, и, как раненый, от боли взбесившийся бедный зверек, он с диким криком кинулся к Рубену, судорожно схватил его за руки и, дрожа всем телом, прижался к нему.
— «Нет, нет! это не маленькая Жасмина! не она «умерла… О, не говорите этого! Не ее вы туда положите, в холодную землю! Не нашу Жасмину! — О, держите меня… держите крепче, — я боюсь… О, Жасмина!… она жива, — ну, скажите же скорее, что это не правда, будто ее уж нет!… это было-бы слишком безжалостно — слишком уже жестоко!»
Рубен Дейль, отвлеченный от своего собственного горя этим страшным порывом отчаяния, бросил в сторону свою лопату и, нежно обняв бедного ребенка, прижал его к своему наболевшему сердцу, стараясь казаться спокойнее, чтобы хоть не много успокоить его.
— «Разве ты об этом не слыхал, милый?» начал он неровным, тихим голосом. «Ах, да — я забыл, ты слышать не мог, тебя, ведь, здесь в это время не было. Я-то слышал, что ты был болен, и что тебя увезли в Клеверли, но, конечно, некому было тебя-то известить о горе бедного, ничтожного человека. Я сам ходил в дом твоего отца, чтобы тебе сказать, — потому что она не переставала говорить о тебе, только что ее горлышко немного очищалось, и говорить становилось возможно — вот тогда-то я и узнал, что ты уехал. Она дифтерита схватила — он свирепствовал у нас во всей деревне, а страдала-то она всего дня четыре. И мы сделали все, что могли, для милой пташечки, и д-р Гартлей, спаси его, Господи! — не отходил от нее, ни днем, ни ночью, — добрый, хороший он человек, — казалось, что и он был готовь, заодно со мною, отдать жизнь свою, чтобы спасти ее! Но все было напрасно… видишь-ли, милый, она-то была цветок слишком прекрасный, чтобы цвести для нас грешных — и—и Господь ее взял… Он прав; Он волен делать, что хочет с тем, что Его достояние, но мне-то, мне-то, бедному, слабому человеку, до чего тяжело, — голубчик ты мой!… Сначала мать, — затем дитя!… Господи! Ты дай мне силу сказать: — „Да будет воля Твоя!“ Моя-же сила оскудела во мне, я теперь, как трость, надломленная бурею!»
Голова его склонилась на головку ребенка, который, прижавшись к нему, поминутно нервно вздрагивал и жалобно стонал. Над ними голубое небо было совершенно безоблачно — солнце царственно сияло, и золотистые его лучи, как привет райской стороны, лились в самую глубь маленькой, недоконченной могилки.
Вдруг Лионель приподнял голову и медленно, с выражением невыразимого ужаса, обвел кругом глазами — глаза его горели лихорадочным огнем, лоб был сморщен, как у старика, — он точно на десять лет постарел…
— «Вы ее туда положите?» прошептал он, указывая на могилу — «маленькую Жасмину… вы покроете ее волосики, ее голубые глазки, этой черной землей? неужели хватить у вас духа это сделать? Она смеялась и играла, — она смеяться и играть больше не будет… вы же ее упрячете туда навсегда, навсегда!» — голос его дрогнул, — «и никогда больше не увидим ее — никогда! О, Жасмина, Жасмина!…»
Рубен, потрясенный до глубины души диким припадком этой скорби, которая все-таки всей своей тяжестью ложилась на него, сам знал одно лишь утешение, то, которое он черпал из простой, крепкой своей веры в Бога. — Тихо проводя своею большой, грубой рукой, но кудрям мальчика — он продолжал тихим голосом:
— «Она тебя любила, она тебя вспомнила в последнюю минуту — это тебе должно быть отрадно, милый… А раз, когда полегчала боль, и она могла говорить почти внятно, она сказала: „ Скажите Лиле, что я его скоро увижу — гораздо, гораздо раньше, нежели он вырастет большой» — это самые ее слова — деточка родная… видно, мысли ее уже слегка путались, и она не знала, что говорит. Скончалась она совсем спокойно — благодарение Господу! В запрошлую ночь она обняла меня своими ручонками, сказала: «Тятя!» совсем весело, — так она меня звала, когда была еще крошка, затем улыбнулась — «Лилю люблю,» промолвила — и отошла… И лежит она теперь в своем гробике, венок из жасмина в крохотных руках — и мы оборвали все цветы с нашего жасминового дерева — кому они нужны теперь!…»
Голос его оборвался, и он снова зарыдал. Лионель же не проронил не одной слезинки. Он вдруг как-то нервно выскользнул из нежно-обнимавших его рук Рубена, и порывисто бросился на колени подле мрачного зияющего отверстия.
— «Туда — туда положите ее,» хриплым голосом прошептал он. — «Там будет Жасмина!!…»
Судорожно сжимая и разжимая свои руки, он все пристальнее и пристальнее глядел вглубь могилы, точно ужас приковал его к ней. Рубен ласково и нежно дотронулся до его плеча.
— «Нет, голубчик, "сказал он, слезы слышались в его голосе, и как-то неизъяснимо трогательно звучал он… «Не там, так думать не надо! А там, милый, вон, там». И он поднял глаза к чистой лазури безоблачного неба, «там, в Божиих селениях — там, где Ангелы Его святые, теперь наша Жасмина! Она теперь у Самого Христа… и лучше так — лучше… Видно, знал Он, что трудно будет ее нежным ножкам долго следовать по тернистому жизненному пути — и из жалости взял Он ее к Себе и раньше времени сделал Ангела из нее: это уже верно, что в эту самую минуту, она Ангел — чистый Ангел у престола Всевышняя… И не Жасмину уложу я здесь меж цветов, мой голубчик, а только милый ее хорошенький облик — не могли мы не любить и его — все мы, но все же — он не сама наша Жасмина — наша Жасмина жива — она живет и любите… и ничто не может нам помешать любить друг друга. И мать и дитя теперь у Бога — они в радости — я в печали, но через несколько годов и я буду с ними и тогда познаю, что все было к лучшему — теперь это тайна для меня — и тяжко расставанье!…»
Лионель смотрел на него в упор — лицо его было бледно, губы сжаты.
— «И вы этому верите!» воскликнул он. «Но вы ошибаетесь, вы ошибаетесь. Это не правда — это только одно лишь нелепое суеверие! Бога — нет. Будущей жизни — нет! Нет таких созданий, как — Ангелы! Жалкий, жалкий человек!.. Разве вы никогда ничему не учились? После смерти — нет ничего! Понимаете-ли?! Маленькую Жасмину вы больше никогда не увидите! Никогда, никогда!»
Он приподнялся с колен — вид у него был такой странный, ожесточенный, дикий — что Рубену почудилось, что им овладела нечистая сила, и он как-то невольно попятился от него. «Итак, вы решили, что положите ее туда,» продолжал Лионель, «опустите гробик, покроете его венками вашего жасмина и затем закидаете землею, и скоро черви поползут по ее милому личику, заползут в ее волосики — превратить ее в то, до чего вы бы сами не дотронулись!.. И однако, вы ее любили!» — Он весь задрожал. «И вы еще можете рассуждать о — Боге!.. Разве вы не понимаете, что Бог, Который мог бы, без всякой к тому причины, отнять у вас вашу Жасмину — был бы чудовище — злое, безжалостное чудовище!.. Для чего было Ему давать вам ее, и затем, без цели и причины, убивать ее, вас заставлять терпеть такую муку! Нет, нет, Бога — нет! Вы ничего не читали, ничего не изучали и оттого ничего не можете понимать. Нет — Бога, есть только — Атом, а ему-то — все равно!»