Мудрец не ошибся: Великий хулитель сидел, прислонившись к широкому стволу. В козьей пастушеской шкуре, с ярко-зеленым венком из петрушки, он напоминал подгулявшего сатира. Глиняная фляжка с вином стояла у его ног.
— Кажется, моего друга уже смочил Вакх! — насмешливо промолвил Сократ, кладя ладони на палку.
Горбун разлепил тяжелые веки.
— А-а, Сократ! Здравствуй, здравствуй, Учитель! — захрипел он обрадованно. Не глядя, подхватил свою фляжку: — Во здравие Сократа!
— Благодаря тебе Сократ здоров как никогда!
Великий хулитель усмехнулся, прильнул к глиняному сосцу, словно изголодавшийся бычок.
— Фу! Божественное вино! — Горбун оторвал несколько листочков петрушки и положил их в рот. — Как можно не любить такое вино? В нем и радость, и глупость, и очень крепкий сон… Почему ты не пьешь, Учитель? Уж лучше пить вино, чем бросать зерна в бесплодный песок! — Херефонт покосился на пеструю толпу. — И ты наставляешь этих двуногих, Учитель? Честность! Благородство! Справедливость! Всюду невежество и разврат. Глиняным идолам верили больше, чем нашим раззолоченным богам! Что ты можешь сказать свиньям, уткнувшимся в корыта? Что-нибудь о скромности и умеренности? Говори, говори, простодушный Сократ! Чеши их прекраснейшими словами — они с удовольствием растянутся возле своих корыт. Только не бери слишком жесткую скребницу. Любое искреннее и смелое суждение они сочтут посягательством на государство и богов. Каково им слышать от тебя: «Моя царица — Философия». Для невежд царица — Невежество, а имена богов — порука безнаказанной расправы, с неугодными. У меня недоброе предчувствие, Сократ!
— Успокойся, дружище. Мой «Демонион» 1 не обещает близких бед.
Подошли двое любопытных, один круглолицый, приземистый, словно куль с зерном, другой, повыше, — осанистый, чернобородый. Этот чернобородый сразу же не понравился Херефонту. Все вызывало раздражение Великого хулителя: и как этот человек стоял — пряча руки за спиной, и как он смотрел — оценивающе, с прищуром, и даже голубая лента, окаймляющая его плащ.
— Ах, какие божественные лица! — глумливо воскликнул горбун. — Ты посмотри, Учитель!
Мудрец словно не слышал Великого хулителя. Он стоял, опустив голову и глядя туда, где выпирали из-под земли облупившиеся на сгибах корни Вечного платана. Горбатые корни подступали к ногам мудреца и сливались с ними, темными, натруженными, как у землепашца; казалось, этот старик, маленький, большелобый, связан с могучим деревом какой-то единой судьбой и мудрым долготерпением.
— Что же вы молчите, фиалковенчанные? — не унимался горбун. — Или ваши уста скреплены государственной печатью? Сорвите печати! Пролейте божественный елей!
— Я вижу, твой язык ковали на наковальне хулы, — медленно, без особой охоты заговорил чернобородый. — Ты бесчестишь великий город и его людей. Разве не у нас прекрасные храмы? Разве не мы ценим мудрость и добродетель? — Его глаза остро прищурились. — В другом государстве тебя давно бы четвертовали или сожгли в смоляном мешке!
— На кол… Сразу же на кол… — пробормотал толстяк и, оглянувшись по сторонам, испуганно умолк.
— Чем тебе не по душе наши нравы? — продолжал чернобородый. — Знаешь ли ты, какие нравы в Фессалии? Фессалийцы…
— Жалкий раб! — Херефонт вспыхнул, словно просмоленный факел. — Ты всегда найдешь эфиопа, который чернее тебя. Торопись на Пникс! Внимай лживым речам своего Фрасимаха! Я вижу, тебе по душе словесный пурпур. Фрасимах! — Пламя ярости, мигом перебросилось на первого человека в Стратегионе. — Раб лести и лжи! Глупец, забывший о смерти! Что он оставит родным Афинам? Пустую казну и неверие? Гору ненужных речей?
— Афина-Градодержица! — взмолился толстяк. — Так поносить великого человека!
— Великого? — жутким шепотом произнес Херефонт, и впечатлительный толстяк сразу съежился. — Ты говоришь: великого? А почему же ты не называл Фрасимаха великим, когда он был обыкновенным подьячим, а его отец торговал на рынке сырой мукой? — Для горбуна, жившего на Агоре, не существовало тайн. — Что же ты молчишь? Или мудрость и порядочность выдаются вместе с жезлом? Великий Фрасимах! У меня начинаются колики… И это ничтожество называет себя потомком Океана? Да этого великого не назначили бы раньше и разливальщиком вина!
— Что его слушать? Он сумасшедший! — сказал чернобородый.
— И пьяный! — оживляясь, поддержал толстяк.
— Цыц, воронье! — крикнул горбун и замахнулся фляжкой.
Парочка попятилась, скрылась в толпе. Только плевок чернобородого остался на белом камне. Великий хулитель запрокинул фляжку и, морщась, сделал несколько глотков. Он пил и старался не глядеть на Учителя.
— Кажется, ты пьешь сладкое хиосское? — спросил мудрец, подымая глаза.
— Да, ты не ошибся, Учитель!
— Почему же ты морщишься, как от уксуса?
— Уже осадок, Сократ! — Горбун вытер дрожащие губы. — Скоро покажется дно…
— А не кажется ли тебе — в твоем, сосуде одна горечь?
Великий хулитель промолчал, только провел рукою по горлу, словно его душила невидимая петля. Мудрец положил палку и узелок на землю, но садиться не стал; в его глазах, выпуклых, как у приморского краба, мелькнула веселая живинка. Сделав большой, не по росту шаг, Сократ склонился над Великим хулителем и стал с потешным старанием ощупывать его мышцы.
— Клянусь собакой, у тебя не мускулы, а лебяжий пух. Обязательно сходи в палестру и займись борьбой!
Херефонт фыркал, лениво отстраняясь. После припадка ярости, изнурившего его, он был не очень-то склонен к шуткам.
— У меня достаточно сил, Учитель! — натужно улыбаясь, проговорил Великий хулитель. — Я могу и сейчас разломить подкову.
— Возможно, ты и сильнее железа, — сказал мудрец. — Однако я видел своими глазами, как гнев положил тебя на обе лопатки. Гнев и раздражение — плохие спутники во владеньях Истины. — Сократ убрал руки с плеч Великого хулителя и направился к своему узелку.
— Отведай-ка это, несравненный победитель! — Сократ протянул пол-лепешки Великому хулителю. — Ксантиппа кланяется тебе.
— Ксантиппа? — переспросил горбун, неловко, обеими руками, принимая подарок.
— Похоже, ты удивлен?
— Как же не удивляться, Учитель? Говорят, она стала настоящей фурией!
— Не верь слухам, мой друг!
Горбун задумчиво погладил шершавую лепешку. Он всегда оттаивал сердцем и немного расстраивался, получая «подарки Ксантиппы». В эти минуты его ожесточенное лицо становилось по-детски мягким и доверчивым; казалось, он вспоминал о той, единственной и прекрасной, которая в снах и мечтах могла принадлежать только ему.
— Как она добра ко мне! — пробормотал горбун, пряча лепешку за пазуху.
— А ты знаешь, где другая половинка?
Мудрец сел и, беззлобно посмеиваясь, начал рассказ о злополучном мельнике. Солнечный зайчик, веселый и одинокий, резвился на его бороде.
Великий хулитель хрипел и трясся.
— Ах, Филонид! Бедный брат мой! — потешался горбун, размахивая фляжкой. — Мы так похожи с тобой! Ты ешь безо всякого аппетита, а я пью, не ощущая жажды!
И вдруг как-то внезапно, будто сговорившись, они замолчали, потупили головы. И так, в полном, отрешенном безмолвии, они сидели довольно долго, не замечая рыночного шума, и цикада названивала им в пыльных кустиках цикория.
Аполлодор, веселый, жизнерадостный, налетел синецветным вихрем.
— Что же вы торчите тут? Я обежал весь рынок…
— Ты прыгаешь, как осел, нажравшийся ячменя! — проворчал Великий хулитель. Юноша и бровью не повел. Он продолжал токовать восторженно и самозабвенно.
— Пойдемте же к рыбным рядам! Там, знаете, какие петушиные бои? Федон, Гермоген — они все там. Ждут. Да, Сократ, где мы сегодня собираемся? Опять у башмачника Симона? Ты знаешь — я совсем забыл! — вчера приехал Симмий из Элиды. Говорят, ученейший человек! Я сам его видел! На нем красные сапоги с золотыми пряжками. Удивительные сапоги, Сократ! Федон обещал свести его с тобой. Вот будет бой! Клянусь Двенадцатью богами, тебе придется нелегко, Сократ!
— С Сократом воевать легко! — улыбнулся мудрец, подымаясь. — С Истиной гораздо труднее… Чтобы постичь ее, милый Аполлодор, нужны не только знания, но и прямота и доброжелательность. Иные слишком высоко ставят свои знания и ученость. А ведь согласитесь, друзья, многознайство — далеко не многомыслие… Вставай же, Херефонт! Кажется, ты обожаешь петушиные бои?
Горбун, не переставая ворчать, засунул фляжку под линялую шкуру, и все трое направились к рыбным рядам. Непоседа Аполлодор забегал вперед, возвращался.
Рыбные ряды обдали их густым пряным запахом, праздничным многоголосьем.
— Устрицы! Свежие устрицы! — бубнил старик — с красными просоленными руками.
— Кре-еветки! — пел чей-то голос. — Кре-еветки!
И грубо, басовито, могучим голосом Посейдона:
— Морские ежи! Берите ежей!
Устало:
— Лещи! Дешевые лещи!
И радостным, раздирающим голосом:
— Угри! Копайские угри!
Загудел, зазвякал сигнальный колокол: подъехала новая повозка со свежей рыбой. Бурливая волна прокатилась по рядам, и с новой силой ударили голоса торговцев. В этом живом потоке Сократ чувствовал себя как в родной стихии. Ему приветственно махали — тут многие знали Сократа, — и он успевал отвечать на приветствия. Его сильно толкали, но он не замечал толчков. Херефонта и Аполлодора то относило, то прибивало к Сократу — они напоминали детей, попавших в штормовое море.
— Сократ, сверни направо, к будке! — кричал Аполлодор. Юноше казалось, что у камышовой торговой будки меньше народа.
Яростно пыхтя и на толчки отвечая толчками, продирался Великий хулитель.
— Привет тебе, внимательнейший Феофраст! — заговорил Сократ, подходя к одному из покупателей, сын которого за большую плату брал уроки мудрости у софиста Поликсена, человека невежественного и самоуверенного. — Вижу, с какой осмотрительностью ты выбираешь рыбу. Похвально, весьма похвально.
Феофраст неохотно оторвался от жирного палтуса, недоверчиво уставился на Сократа: от этого старика, признанного Дельфийской пророчицей самым мудрым среди эллинов, можно было ожидать подвоха.
— Надеюсь, на твоем столе окажется самая вкусная, самая свежая рыба, — продолжал мудрец. — Но скажи мне, чадолюбивый Феофраст, не следует ли больше опасаться испорченного разума, чем испорченного желудка?
Кто-то захохотал. Феофраст беспомощно, по-рыбьи шевельнул ртом. А Сократа как не бывало. Его голова, подобно поплавку, уже колыхалась в другом месте. Философ с добродушным видом задавал простые, но каверзные вопросы: он указывал на достойное презрения и осмеяния, считая, что это равносильно исправлению пороков и недостатков.
Наконец рыбные ряды кончились, и Сократ с Херефонтом оказались на площади. Они остановились, чтобы подождать Аполлодора.
— Ух! — тяжело вздохнул раскрасневшийся юноша, выныривая из самой гущи. — Я еле жив. Мне отбили все бока, отдавили ноги. Хуже всего, я… я потерял сандалию! Это мои самые лучшие сандалии. Что теперь скажет моя жена? Она такая ревнивая, Сократ! Я знаю ее, прекрасно знаю. Она скажет — мою сандалию украла любовница и отнесла ворожее…
Даже Великий хулитель не удержался от улыбки.
— Ну, что же мы стоим! — воскликнул нетерпеливый Аполлодор. — Нас ждут друзья! — И запрыгал впереди в одной желтой сандалии. Они с трудом протиснулись в гогочущую толпу и встали рядом с Федоном и Гермогеном.
Два потрепанных петуха, белый и огненно-красный, пружинисто вышагивали друг перед другом, делая вид, что отыскивают зерна.
— Что здесь такое? — удивленно воскликнул мудрец. — Кажется, Фрасимах с Брасидом не поделили почести?
Толпа дружно грохнула: шутку Сократа приняли. Два афинских стратега были известны не только взаимной враждой, но и тем, что одевались с подчеркнутой разницей: если Фрасимах появлялся в Народном собрании обычно в белом плаще, то Брасид предпочитал красный.
— Бей его, Брасид! Клюй в самое темя!
— Не уступай славы, Фрасимах!
Два петуха, подкормленные для азарта чесноком, сшибались в яростном поединке. Клубился пух, сыпались на брусчатку красные и белые перья. «Фрасимах», наконец, изловчившись, вцепился «Брасиду» в горло.
— Так его, Фрасимах, так!
В толпе уже недружелюбно поглядывали друг на друга.
И вдруг свистнули в воздухе тугие жгутья, с треском упали возле «Фрасимаха». «Первый стратег», испуганно крича, отскочил в сторону, и одновременно с этим резким хлопком плетки скифа-стражника около Царской колоннады высоко и гортанно пропела труба глашатая.
— Всем разойтись! Слушать глашатая! — Огромный скиф глядел внушительно и непреклонно.
Хозяева, переругиваясь, разбирали своих петухов. Зрители потянулись к трибуне глашатая.
— Тихо! Слушать глашатая! — И снова резкие сухие хлопки.
Стихали ряды, ворчали, словно большой и ленивый зверь. Глотатель огня тушил ногами зажженную паклю. Гимнастка в белой юбочке, только что кувыркавшаяся на деревянном круге, уставленном мечами, стояла теперь неподвижно, опершись тонкими руками о бедра. Зловеще смотрели в небо обоюдоострые мечи. Лишь, пьяненький простолюдин, которому кто-то из шутников надел на голову выдолбленную тыкву, продолжал безмятежно сидеть на мраморном постаменте, служившем когда-то основанием Зевсу Рыночному. Он щурил красные, как у судака, глаза и беспрестанно икал.
— Слушать глашатая! Слушать!
Сократ и его друзья, притиснутые толпой, оказались рядом с трибуной. Мудрец с усмешкой глядел, как бегает на своем возвышенье бритоголовый глашатай, рассылая во все стороны гортанные пугающие звуки.
— Слушать!
Вдруг что-то белое мелькнуло над головой глашатая, на миг растворилось в солнечном луче и вновь показалось.
— Нике! Мой голубь! — воскликнул горбун и хотел было поднести ко рту свою кривую, из бычьего рога флейту, но чья-то рука остановила его.
Глашатай уже выкрикивал первые слова:
— Агрий, сын Хрисиппа!.. Был обвинен… в порубке… священной маслины… и… воровстве! Наказание — смерть!
— Ион, сын Стратона! Обвинялся в оскорблении… священных мистерий… в честь Деметры!
И падали тяжелые слова в толпу: «смерть», «изгнание», «смерть», «смерть»…
Нахмуренный человек держал под мышкой красного петуха и не замечал, как с исклеванного гребня падают на его белый плащ алые капли.
Печальным надгробьем темнела трибуна, и белый голубь кружил над дальними рядами, выискивая своего хозяина.
Толпа покачивалась, словно море. Когда глашатай замолкал, чтобы выкрикнуть очередное имя, море стихало, тревожно поигрывая барашками голосов, но когда называлось имя или оглашался приговор, где-то в глубинах моря, постепенно нарастая, рождался странный гул. Этот гул скорее всего походил на мощный циклопический вздох, и трудно было понять, что явственнее слышалось в нем: то ли дружное сожаление, то ли позорное облегчение, оттого что не они, а совсем другие люди обречены на долгое изгнание или насильственную смерть.
— Сократ, сын… ниска! — прокричал глашатай.
«Неужели мне вынесли приговор без суда?» — Мудрец удивленно взглянул на Херефонта и понял, что ослышался: Великий хулитель даже не повернул к нему своей живописной головы.
«Клянусь Истиной, друзья ничего не знают! — успокаиваясь, подумал Сократ. — Они и не подозревают о доносе!».
Сам он узнал о доносе только вчера от случайно встреченного архонта-басилевса, в ведении которого находились дела о религиозном кощунстве. Басилевс, мельком упомянув Мелета и тем самым дав понять, что дифирамбический поэт — фигура второстепенная, прямо спросил, чем же он, Сократ, насолил кожевнику Аниту, человеку богатому и очень влиятельному в демократической партии. Сократ тогда отделался шуткой: «Вероятно, Аниту, как и многим другим, не нравится, что я, походя глазами на рака, стараюсь всю жизнь ползать прямо…»
Этот кожевник, вероятно, всерьез считает его погубителем законов и развратителем молодежи — недаром он запретил своему сыну беседовать с «ловцом невинных душ». Права старая жрица, наставлявшая его в юности: «Если ты будешь говорить правду, тебя возненавидят люди, а если неправду — боги». Вспомнились ему слова и одного из его учеников, Алкивиада, сказанные в минуту пьяного откровения: «Ты прекрасный человек, Сократ, и все же мне иногда хочется, чтобы тебя вообще не было на свете…»